КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ЮРИЙ ЛЕВИТАНСКИЙ

Юрий Давидович Левитанский (22 января 1922, Козелец, Черниговская область, Украинская ССР — 25 января 1996, Москва) — русский поэт и переводчик, мастер лирического и пародийного жанров. Лауреат Государственной премии Российской Федерации в области литературы и искусства 1994 года. Участник Великой Отечественной войны.

Окончив школу в 1938 году в Сталино, Юрий Левитанский едет в Москву, где в 1939 году поступает в Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ).

С началом Великой Отечественной войны поэт со второго курса института добровольцем ушёл на фронт в звании рядового, служил в ОМСБОН пулеметчиком вместе с Семёном Гудзенко, получил звание лейтенанта, затем был военным корреспондентом, начав печататься в 1943 году во фронтовых газетах. После капитуляции Германии Левитанский участвовал в боевых действиях в Маньчжурии. За время воинской службы был награждён орденами Красной Звезды и Отечественной войны, медалями «За боевые заслуги», «За оборону Москвы», «За взятие Будапешта», «За победу над Германией», «За победу над Японией», двумя медалями Монголии. Демобилизовался из армии в 1947 году.

Первый сборник стихов «Солдатская дорога» вышел в 1948 году в Иркутске. Затем появились сборники «Встреча с Москвой» (1949), «Самое дорогое» (1951), «Секретная фамилия» (1954) и др.

В 1955—1957 годах Левитанский учился на Высших литературных курсах при Литературном институте им. М. Горького. С 1957 года член Союза писателей. В 1963 году он опубликовал сборник стихов «Земное небо», сделавший автора известным. Левитанский переезжает в Москву.

Юрий Левитанский скончался 25 января 1996 года от сердечного приступа на «круглом столе» творческой интеллигенции, проходившем в московской мэрии, где он говорил о чеченской войне. Похоронен на Ваганьковском кладбище (участок 12) в Москве. 25 сентября 2013 года установлена мемориальная доска в Донецке.

Трубач

 

Пока поеживается в постели

мое постыдное Не хочу,

упругим шагом приходит Надо —

молоденький веселый трубач.

 

Он сперва трубит под моим окошком,

потом решительно входит в дом,

и всё заполняет сиянье меди,

идущее от его трубы.

 

Он стаскивает с меня одеяло,

он мне приказывает — иди!

Его повелительные глаголы

наотмашь бьют меня по щекам.

 

И я иду по пыльной дороге,

и черное солнце висит над ней,

и я понимаю — это всего лишь

дорога, которую я пройду.

 

И когда у первого поворота

меня обдает взрывная волна,

я понимаю — это всего лишь

ветер времени моего.

 

И когда бинтуют меня бинтами,

склонившись у моего плеча,

я ощущаю, как нежно-грубы

руки веселого трубача.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Смерть

 

Я давно знаю,           

что, когда умирают люди

и земля принимает                   

грешные их тела,

ничего не меняется в мире.                       

Другие люди

продолжают вершить               

свои будничные дела.

Они так же завтракают.             

Ссорятся. Обнимаются.

Идут за покупками.               

Целуются на мостах.

В бане моются.               

На собраньях маются.

Мир не рушится.               

Всё на своих местах.

И все-таки       

каждый раз я чувствую —                                   

рушится.

В короткий миг                 

особой той тишины

небо рушится.                     

Земля рушится.

И только не видно этого                       

со стороны.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

Ожиданье

 

В мирозданье,

как в зданье пустом —

ни огня и ни звука.

Эй, хоть кто-нибудь там,

отзовитесь!

Вы уснули, должно быть?

Или просто уехали все

по туманным шоссе

на серебряных велосипедах —

погулять,

побродить

по окрестным туманностям?

На рыбалку ушли,

на охоту,

окончив работу

в субботу, —

на весь выходной?

 

Завтра вечером

вы возвратитесь домой

с золотыми огромными рыбами

и с охапками синих цветов.

Вы забросите удочки в угол,

поставите в банки цветы

и положите рыб в холодильник.

А потом заведете будильник

на восемь

и ляжете спать,

чтобы вдруг не проспать

на работу.

 

Я стою в ожиданье,

когда вы вернетесь домой,

побродив по окрестным лесам.

Очень долгим он кажется,

ваш выходной,

по земным моим быстрым часам!

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Езда в незнаемое     

 

...Но землю с небом, умирая,

он все никак связать не мог.                                         

Н.Асеев

 

Никогда не наскучит               

езда в незнаемое.

Днем и ночью идут поезда                   

в незнаемое.

Кто-то молча табак у окна                   

раскуривает.

Кто-то шумно бутылку вина                 

раскупоривает.

Кто-то пишет письмо,       

где клянется в верности.

И на всем —       

загадочный отблеск                       

вечности.

 

Это грустное дело —               

езда в незнаемое.

Ведь не каждый приедет туда,                               

в незнаемое.

Кто-то ночью сходит               

на тихой станции

и уже остается               

на этой станции.

Полыхает небо           

в туманной млечности.

И на всем —       

обманчивый отблеск                                 

вечности.

Но прекрасное дело —               

езда в незнаемое!

За какой-то березкой,                 

давно знакомою,

в тишине открывается вдруг                     

незнаемое —

неизвестное, странное,                           

незнакомое.

Осторожно вглядываемся                   

в незнакомое,

будто видим что-то в нем                     

незаконное.

А оно всё ширится,                     

незнакомое,

еще в рамки привычности                 

не закованное.

 

О, сигнал отправления!                 

Ветер скорости.

Вечный путь от скованности               

к раскованности.

Обновление жизни.               

Езда в незнаемое.

Покатилась где-то звезда                   

в незнаемое.

Никакой законченности                 

и увенчанности.

Только этот       

незыблемый отблеск                       

вечности.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Ночью, за письменным столом

 

О сообщничество карандаша и бумаги!

Ты подобно содружеству путника и дороги,

а точнее — содружеству воина и равнины,

где под хрупким снегом хитрые скрыты мины.

 

О содружество карандаша и бумаги!

Ты причина множества всевозможных последствий —

величайших бедствий, дьявольских наваждений,

человеческих озарений и заблуждений.

 

О содружество карандаша и бумаги!

Вот сидит человек. Что, безумец, берет он в руки!

Достает он пакетик с лезвием безопасным,

и оно становится с этой поры опасным.

 

Он опасным лезвием свой карандашик чинит.

Он любовно над ним склоняется. Он колдует.

Построгает слегка, пыльцу аккуратно сдует,

и опять строгает, и дует, и снова чинит.

 

Вот он в сторону отодвинул листок со стружкой.

Придвигает поближе листик бумаги писчей.

Тут не думай его отвлечь ни пивною кружкой,

ни вином, ни женщиной, ни отборной пищей.

 

Он исполнен сейчас решимости и отваги —

ни о чем таком разговаривать он не будет.

Вот его карандаш коснулся уже бумаги.

Что-то будет сегодня ночью. О, что-то будет!

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Диалог у новогодней елки

 

— Что происходит на свете? — А просто зима.

— Просто зима, полагаете вы? — Полагаю.

Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю

в ваши уснувшие ранней порою дома.

 

— Что же за всем этим будет? — А будет январь.

— Будет январь, вы считаете? — Да, я считаю.

Я ведь давно эту белую книгу читаю,

этот, с картинками вьюги, старинный букварь.

 

— Чем же все это окончится? — Будет апрель.

— Будет апрель, вы уверены? — Да, я уверен.

Я уже слышал, и слух этот мною проверен,

будто бы в роще сегодня звенела свирель.

 

— Что же из этого следует? — Следует жить,

шить сарафаны и легкие платья из ситца.

— Вы полагаете, все это будет носиться?

— Я полагаю, что все это следует шить.

 

— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,

недолговечны ее кабала и опала.

— Так разрешите же в честь новогоднего бала

руку на танец, сударыня, вам предложить!

 

— Месяц — серебряный шар со свечою внутри,

и карнавальные маски — по кругу, по кругу!

— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,

и — раз-два-три,

раз-два-три,

раз-два-три,

раз-два-три!..

 

 

 

 

Человек, умеющий всё

 

О человек, умеющий всё,

имеющий две сильных руки!

Он пальцем сделал дырку в земле

и семечко в нее опустил.

 

И утром того самого дня

проклюнулся из дырки росток,

и был он так высок, словно стог,

а может быть, и больше того.

 

И вечером того самого дня

плод появился на месте том,

и был он так высок, словно дом,

а может быть, и больше того.

 

Огромный плод лежит на земле,

словно бы на большом столе.

Тихо качается над землей

огромный аэростат.

 

О человек, умеющий всё,

имеющий две сильных руки!

Открой мне тайну свою скорее,

искусству своему научи!

 

А он отвечает мне:

— Пустяки!

Тут вовсе тайны нет никакой:

я пальцем сделал дырку в земле

и семечко в нее опустил.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

Мое воскресение

 

А как я умирал на железной койке,

молодой, со вспоротым животом!

Оказалось, что это сначала — горько,

но совсем спокойно было потом.

 

Я лежал в проходе, под мягким светом,

и соседи, сгрудившиеся у моих ног,

«Не жилец!» — твердили. Но я об этом

ничего, разумеется, знать не мог.

 

Я лежал в бреду и, сдаваясь бреду,

рассуждал на исходе второго дня:

в той стране печальной, куда я еду,

все друзья погибшие ждут меня.

 

И по мере того, как сознанье гасло

где-то в темных глубинах, на самом дне,

на душе у меня становилось ясно

и спокойствие разливалось по мне.

 

Мне казалось — в светлом высоком зале

моего пришествия ждут друзья...

Умирал я. В тот вечер врачи сказали,

что уже помочь тут ничем нельзя.

 

Но я молод был. Я был юн. Я выжил.

Был сужден мне, видно, иной удел.

Опираясь на палку, я в город вышел.

Я другими глазами на мир глядел.

 

Я забвенью предал его пороки.

Я парил над богом и над людьми.

Все философы мира и все пророки

мне казались маленькими детьми.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Кое-что о моей внешности

 

Я был в юности — вылитый Лермонтов.

Видно, так на него походил,

что кричали мне «Лермонтов! Лермонтов!» —

на дорогах, где я проходил.

 

Я был в том же, что Лермонтов, чине,

я усы отрастил на войне.

Вероятно, по этой причине

было сходство заметно вдвойне.

 

Долго гнался за мной этот возглас.

Но, на некий взойдя перевал,

перешел я из возраста в возраст —

возраст лермонтовский миновал.

 

Я старел, я толстел, и с годами

начинали друзья находить,

что я стал походить на Бальзака,

на Флобера я стал походить.

 

Хоть и льстила мне видимость эта,

но в моих уже зрелых летах

понимал я, что сущность предмета

может с внешностью быть не в ладах.

 

И тщеславья — древнейшей религии —

я поклонником не был, увы.

Так что близкое сходство с великими

не вскружило моей головы.

 

Но как горькая память о юности,

о друзьях, о любви, о войне,

все звучит это «Лермонтов! Лермонтов!»

где-то в самой моей глубине.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Снег этого года

 

Из подъезда — и сразу в метель.

Задохнуться от быстрого бега.

В лебединое озеро снега,

в суматошную ту канитель.

 

Только нынешний снег — не такой.

Он идет мимо нас виновато.

Он лежит, как больничная вата,

и блестит, как приемный покой.

 

Он смыкается, как западня.

Он спешит, как великий ученый,

тот помешанный, тот обреченный,

обрекающий вас и меня.

 

Человечество сходит с ума.

Этот снег — он идет, как расплата.

Оседают крупицы распада

на дворы, фонари и дома.

 

Осторожней, на улице снег!

Покупайте ушанки и шапки!

Надевайте ушанки и шапки,

чтоб не падал на волосы снег!

 

Торопитесь купить и надеть!

Только надо надвинуть поглубже.

И тогда уже можно поглубже

не глядеть, не глядеть, не глядеть.

 

И тогда уже можно глаза

у идущих навстречу не видеть.

Это старое средство — не видеть

у идущих навстречу глаза.

 

Совершай свое дело, зима!

Вот я тоже глаза прикрываю.

Я дурацкий колпак надеваю.

Человечество сходит с ума.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

Письмо

 

  Пускай она поплачет...

 

Что делать мне, ума не приложу.

Давайте я вас лучше провожу.

 

Вы, с вашим недоверьем к чудесам,

живите здесь, а я уеду сам.

 

Уеду сам. Я взял уже билет.

Я напишу вам через двести лет.

 

Вас удивит ребячливость письма,

короткого и вздорного весьма.

 

Я напишу вам что-нибудь про то,

что снова носят длинные пальто,

 

что вот уже в теченье двух недель

у нас не прекращается метель,

 

что я курю и, в сущности, пока

не думаю о вреде табака...

 

От этого бессвязного листка

охватит вас внезапная тоска.

 

И старый пес, ложась у ваших ног,

вздохнет о том, что тоже одинок.

 

И будет думать добродушный пес,

как отгадать причину ваших слез.

 

Земное небо, 1963

 

 

 

 

Человек, строящий воздушные замки

 

Он лежит на траве

под сосной

на поляне лесной

и, прищурив глаза,

неотрывно глядит в небеса —

не мешайте ему,

он занят,

он строит,

он строит воздушные замки.

Галереи и арки,

балконы и башни,

плафоны,

колонны,

пилоны,

пилястры,

рококо и барокко,

ампир

и черты современного стиля,

и при всем

совершенство пропорций,

изящество линий —

и какое богатство фантазии,

выдумки, вкуса! На лугу,

на речном берегу,

при луне,

в тишине,

на душистой копне,

он лежит на спине

и, прищурив глаза,

неотрывно глядит в небеса —

не мешайте,

он занят,

он строит,

он строит воздушные замки,

он весь в небесах,

в облаках,

в синеве,

еще масса идей у него в голове,

конструктивных решений

и планов,

он уже целый город воздвигнуть готов,

даже сто городов —

заходите, когда захотите,

берите,

живите! Он лежит на спине,

на дощатом своем топчане,

и во сне,

закрывая глаза,

все равно продолжает глядеть в небеса,

потому что не может не строить

своих фантастических зданий.

Жаль, конечно,

что жить в этих зданьях воздушных,

увы, невозможно,

ни мне и ни вам,

ни ему самому,

никому,

ну, а все же,

а все же,

я думаю,

нам не хватало бы в жизни чего-то

и было бы нам неуютней на свете,

если б не эти

невидимые сооруженья

из податливой глины

воображенья,

из железобетонных конструкций

энтузиазма,

из огнем обожженных кирпичиков

бескорыстья

и песка,

золотого песка простодушья, —

когда бы не он,

человек,

строящий воздушные замки.

 

 

 

 

Каждый выбирает для себя

 

Каждый выбирает для себя

женщину, религию, дорогу.

Дьяволу служить или пророку —

каждый выбирает для себя.

Каждый выбирает по себе

слово для любви и для молитвы.

Шпагу для дуэли, меч для битвы

каждый выбирает по себе.

Каждый выбирает по себе.

Щит и латы. Посох и заплаты.

Мера окончательной расплаты.

Каждый выбирает по себе.

Каждый выбирает для себя.

Выбираю тоже — как умею.

Ни к кому претензий не имею.

Каждый выбирает для себя.

 

1983 г.

 

 

 

 

Кинематограф

 

Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.

А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.

А потом в стене внезапно загорается окно.

Возникает звук рояля. Начинается кино.

 

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.

Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!

Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса

заставляет меня плакать и смеяться два часа,

быть участником событий, пить, любить, идти на дно…

 

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер

этот равно гениальный и безумный режиссер?

Как свободно он монтирует различные куски

ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

 

Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —

будь то комик или трагик, будь то шут или король.

О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом

в этой драме, где всего-то меж началом и концом

два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…

 

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты

от нехватки ярких красок, от невольной немоты.

Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва

выразительностью жестов, заменяющих слова.

И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —

по щекам их белым-белым слезы черные текут.

Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…

 

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,

хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.

Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.

Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.

Слишком черное от крови на руке твоей пятно…

 

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!

А потом придут оттенки, а потом полутона,

то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.

А потом и эта зрелость тоже станет в некий час

детством, первыми шагами тех, что будут после нас

жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…

 

Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!

Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов

занимать любое место в тесноте твоих рядов.

Но в великой этой драме я со всеми наравне

тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.

Даже если где-то с краю перед камерой стою,

даже тем, что не играю, я играю роль свою.

И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,

как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,

как сплетается с другими эта тоненькая нить,

где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,

потому что в этой драме, будь ты шут или король,

дважды роли не играют, только раз играют роль.

И над собственною ролью плачу я и хохочу.

То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.

То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,

жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

 

 

 

 

Вот приходит замысел рисунка

 

Вот приходит замысел рисунка.

Поединок сердца и рассудка.Иногда рассудок побеждает:

он довольно трезво рассуждает, здравые высказывает мысли —

ну, и побеждает в этом смысле… Сердце бьется, сердце не сдается,

ибо сердце сердцем остается.Пусть оно почаще побеждает!

Это как-то больше убеждает.

 

 

 

 

Что делать, мой ангел, мы стали спокойней

 

Что делать, мой ангел, мы стали спокойней,

мы стали смиренней.

За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас.

И вот наступает то странное время иных измерений,

где прежние мерки уже не годятся — они не про нас.

Ты можешь отмерить семь раз и отвесить

и вновь перевесить

и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.

Но ты уже знаешь как мало успеешь

за год или десять,

и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.

Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,

на миг удивившись почти незаметному их рубежу.

Но ты уже знаешь,

о, как это горестно — быть несудимым,

и ты понимаешь при этом, как сладостно — о, не сужу.

Ты можешь отмерить семь раз и отвесить,

и вновь перемерить

И вывести формулу, коей доступны дела и слова.

Но можешь проверить гармонию алгеброй

и не поверить

свидетельству формул —

ах, милая, алгебра, ты не права.

Ты можешь беседовать с тенью Шекспира

и собственной тенью.

Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.

Но ты уже знаешь,

какие потери ведут к обретенью,

и ты понимаешь,

какая удача в иной из потерь.

А день наступает такой и такой-то и с крыш уже каплет,

и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.

И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет,

о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.

Он полон смиренья, хотя понимает,

что суть не в смиренье.

Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.

И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,

как вечный огонь над бессмертной и юной

душой соловья.

 

 

 

 

Замирая, следил, как огонь

 

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.

Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.

Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи… Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.

Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец —

упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.

Как трава на пожаре, остались от песни слова.Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.

А словам еще больно, словам еще хочется петь.Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.

В заметенном окне полуночная стынет звезда.Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,

опускается занавес белых январских снегов.Опускается занавес белый над сценой пустой.

И уходят волхвы за неверной своею звездой.Остывает залив, засыпает в заливе вода.

И стоят холода, и стоят над землей холода.