КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ВЛАДИМИР ГОЛОВАНОВ

Московский поэт Владимир Голованов (1973 (?)–1991). Учился в Московском педагогическом университете. Погиб ещё не закончив первый курс — попал под электричку.

Сохранившиеся стихи, в том числе опубликованные в память о В.Голованове его школьным учителем, поэтом Евгением Бунимовичем в журнале «Юность» в 1991 году, позволяют говорить о самобытном поэте с тихим голосом, выстраданная лирика которого отчётливо запечатлела свою эпоху.

«Я загнанный зверь...». О поэзии Владимира Голованова

 

«Большое видится на расстоянье», как написал безвременно ушедший поэт. И вот ради сохранения хрупкой, стирающейся памяти в 2012 году были задуманы ежегодные чтения памяти поэтов, ушедших молодыми в 1990-е — 2000-е (позже расширили диапазон: «в конце XX — начале XXI веков»).

Название чтениям «Они ушли. Они остались» подарил поэт и писатель Евгений Степанов: так называлась выпущенная им ранее антология ушедших поэтов. Организаторами стали Борис Кутенков и Ирина Медведева, испытавшая смерть поэта в собственной судьбе: её сын Илья Тюрин погиб в 19. Сразу сложился формат: мероприятие длится три дня, в каждый из которых звучит около десяти рассказов о поэтах, а также доклады известных филологов на тему поэзии и ранней смерти. В издательстве «ЛитГОСТ» в 2016 году вышел первый том антологии «Уйти. Остаться. Жить», включивший множество подборок рано ушедших поэтов постсоветского времени, воспоминания о них и литературоведческие тексты; чтения «Они ушли. Они остались» стали традицией и продолжились в 2019 году вторым томом — посвящённым героям позднесоветской эпохи.

 

В настоящее время ведётся работа над третьим томом антологии, посвящённом поэтам, ушедшим молодыми в 90-е годы XX века, и продолжается работа над книжной серией авторских сборников.

Теперь проект «Они ушли. Они остались» представлен постоянной рубрикой на Pechorin.net. Статьи выходят вместе с предисловием одного из кураторов проекта и подборками ушедших поэтов, стихи которых очень нужно помнить и прочитать в наше время.

 

Всякий истинный поэт является свидетелем своей эпохи – разумеется, не в том смысле, что он следует моде или конъюнктуре, продиктованной потребой дня. Однако в силу таинственной взаимосвязи явлений он отображает тот срез исторического времени, в котором ему выпало жить.

Владимир Голованов родился предположительно в 1973 году (указанная цифра уточняется) и ушёл из жизни в 1991 году, не прожив и двух десятилетий. Силой нерастраченного ясного ума и свежего таланта Голованов отчётливо запечатлел свою эпоху.

 

В позднесоветский период, с которым по времени совпала короткая и яркая жизнь Владимира Голованова, была по-особому востребована творческая интеллигенция (выражаясь языком того – прошедшего – времени). Ослабев с ходом десятилетий, некогда мощный имперский монолит необратимо ветшал и растрескивался. В результате поэзия, являвшаяся частью исторической жизни страны, стала уходить со стадионов в библиотеки или на интеллигентские кухни. Достаточно упомянуть стихи Льва Рубинштейна, писавшиеся на каталожных карточках, чтобы ощутить библиотечный или камерный формат, в котором преимущественно проходила литературная жизнь 80-х.

 

Тогда-то, на закате советской империи окончательно поменялся эпохальный тип поэта. Если Голиаф русской поэзии Владимир Маяковский некогда выступал в имидже агитатора, горлана, главаря, то Дмитрий Пригов и Лев Рубинштейн по-разному демонстрировали имидж мягкотелого интеллигента – существа, свободного от оголтелых выкриков, категорических суждений и склонного к суждениям разумно взвешенным. Широкая амплитуда колебаний души между некими подразумеваемыми «Да» и «Нет» присутствует и в стихах Владимира Голованова. Он пишет:

 

Я чувствую каменный, выжатый воздух,

И странное небо, нескромное очень.

И статуи чьи-то в немыслимых позах,

Наверно, блаженных...

 

Поэт воссоздаёт такое состояние человека, при котором дышать мирозданию в такт, обретая гармонию, уже невозможно. Однако и культура, человеческая жизнедеятельность, которая всегда существовала немного в противовес живой природе, обнаруживает свою спорность. Голованов подчёркивает в статуях (намеренно неизвестно, чьих) некую неестественность.

У Голованова какому-либо высказыванию противостоит отказ от высказывания, органичный для поэзии 80-х. В его стихах настойчиво повторяется:

 

И осень, и осень...

 

Вместо того чтобы расставить «нужные» акценты и «всё объяснить», поэт фактически уходит в нишу честного молчания и свидетельствует, быть может, не столько о времени года, сколько о состоянии мира.

В коротеньком назывном предложении как бы растворяются возможные вопросы и возможные ответы, мыслимые в поле историософии. Автор продолжает:

 

Какое вам счастье, взошедшим на ранах?

Какое вам дело, смотрящим нелепо?

 

Эти немного риторические вопросы значимы у Голованова едва ли не более, нежели возможные ответы. Не случайно стихотворение завершается трагически уклончиво:

 

Отыщем неправых, сойдёмся на равных –

Полвыстрела в сердце, полвыстрела в небо...

 

Показательно, что при всей бесконечности авторского многоточия или при авторском отказе ставить точки над «i», стихотворение не содержит никакой диффузии. Напротив, оно проникнуто духом равновесия и симметрии.

Редкая ясность ума, присущая Владимиру Голованову, при всех его эпохальных качествах ранимого интеллигента, творчески симптоматична. В юродивом бормотании Пригова, порой писавшего намеренно косноязычные стихи («Не сам придумал эту смерть / Но сам себе придумал сметь / Там где другой бы просто умер / Чем жить» – о Сталине), в чудачестве Рубинштейна, как бы сводившего поэзию к библиотечному каталогу, всё же угадывалось эхо просветительства. Как ни парадоксально, поэты, явившиеся на волне 80-х, скрытно сохраняли за собой некую учительную роль, быть может, неотделимую от понятия интеллигенция. Время, когда в поэзию пришли Дмитрий Пригов и Лев Рубинштейн, побуждало думать: совестью нации является не агитатор и горлан, а тихий интеллигент-просветитель.

 

В поэзии Голованова также угадываются литературные отголоски просвещения. Случайно ли, что поэт Евгений Бунимович, также творчески связанный с 80-ми, был школьным преподавателем Владимира Голованова? Учитель художественно благословил и напутствовал ученика, а после его внезапной смерти от несчастного случая опубликовал его стихи в «Юности» (№ 4, 1991). Роль наставника, которую Бунимович сыграл в судьбе Голованова, символична. Разумеется, речь идёт не о том, в какой школе Бунимович трудился, а о том, как Бунимович художественно осмыслял (и осмысляет) свою педагогическую профессию. Бунимович пишет: «Падают доски... / Идет общешкольный ремонт. / Он затянулся, как подобает ремонту. / Я засыпаю во время контрольных работ...». С одной стороны, учитель предстаёт как частное лицо, наделённое человеческой слабостью, с другой – он же одарён некой неземной мудростью. Случайна ли его отрешённость от всего сиюминутного? Учитель, который засыпает в школе, обаятельно странноват.

 

Если говорить не о должности, а об имидже намеренно дурковатого учителя, то у его истоков «Школа для дураков» Саши Соколова – явление литературной классики минувшего века. Действие повести Соколова происходит в таинственном пригороде, где обитают чудаковатый подросток и сельский учитель, также наделённый обаятельными странностями. Поэзия и проза, иногда сближаясь, всё-таки идут разными путями. Поэтому в данном случае уместна не столько литературная параллель Бунимовича и Соколова, сколько объединяющий двух авторов единый социогенетический тип юродивого мудреца, от обратного вызванный к жизни позднесоветской действительностью.

 

Голованов включается в круг взаимоотношений странноватого учителя – благодарного ученика, причём пребывание Владимира Голованова в означенном круге не требует прямых упоминаний Бунимовича. Такой ход был бы излишне буквален и помешал бы тайне творчества. Однако, оставляя Бунимовича за пределами строки, его преемник движется по его поэтическим дорожкам. Если для предшественника Голованова школа есть средоточие позднесоветского рутинёрства (бесконечный ремонт) и одновременно средоточие детской свежести бытия, то для ученика Бунимовича армия есть мир суровой дисциплины и одновременно мир юношеской романтики. В конечном счёте, оба поэта, старший и младший, смешливо воссоздают классическую диаду чувства и долга в их взаимной соотносительности.

 

С классическим началом у Голованова согласуется отвлечённое мышление, признак просветительства в литературе. Поэт пишет не о конкретных городах, а о неких понятийных полях, помеченных смыслоразличительными цветами, например:

 

Ночь имеет вкус горчицы,

Горькой как беда.

Жёлтый город мне приснится –

Это город А.

 

Подобно тому, как лирический персонаж Бунимовича засыпает во время контрольных работ, юноша поэт, Альтер эго Голованова видит город А отнюдь не наяву. В этот город, как мы убедимся, этапируют солдат. Показательна, разумеется, не дословная перекличка двух поэтов (она могла бы быть случайной), поразителен сходный тип словоупотребления у двух поэтов. У обоих авторов сон выступает и в качестве пленительной грёзы, и в качестве слова-символа, которым обозначены некие инертные имперские механизмы, явления необходимой шагистики, будь то бесконечный ремонт или передвижение солдат. Их поочерёдно направляют в город А или в город Б (также упомянутый у Голованова).

Логически абстрактный характер изображаемых городов у Голованова свидетельствует о существовании некоей общей беды, о связи человека и человечества вообще, человечества, не разделённого на этнические группы или на страны.

Упомянув жёлтый город А, поэт настаивает:

 

Смерть имеет вкус жасмина.

 

Желтизна и горьковатый привкус тления в нашем восприятии, а главное, в стихах Голованова, связываются с грустью. Однако в отличие от жёлтых листьев – приметы осени как конкретного времени года, жёлтый цвет у Голованова связывается с некой вечной осенью.

На её устойчивом фоне концовка стихотворения несколько неожиданна:

 

Лишь один герой

После битвы невредимый

Двинулся домой.

 

Быть может, Голованов бесповоротно заявляет о себе как поэт как раз там, где разумно упорядоченная картина мира с городами А и Б переживает сдвиг, и происходит нечто необъяснимое. Художественная соль приведенных строк заключается, быть может, в том, что счастливец, необъяснимо уцелевший после страшной бойни, пусть и ненамеренно (опять же немотивированно!), разбивает цепи причинности:

 

Вот он, не прошло и года,

Ласковый жених,

Ночь имеет привкус мёда

На губах твоих.

 

Мёд, который жёлт, выступает в качестве контекстуального омонима упомянутых выше горчицы и жасмина. Солдат, вернувшийся с войны, упрощённо говоря, вкушает мёд счастья, в котором позитивно преображена горечь бытия, соотносимая с горчицей или жасмином.

Другое стихотворение Голованова об армии являет собой развёрнутую (и творчески самостоятельную) перифразу стихотворения Владимира Киршона «Я спросил у ясеня...», положенного на музыку Тихоном Хренниковым. Песня Хренникова на стихи Киршона прозвучала в культовой кинокомедии Эльдара Рязанова «Ирония судьбы». Владимир Киршон в сталинское время немало поспособствовал тому, чтобы многие его знакомые отправились в места не столь отдалённые и сгинули там. Удивительно, что человек, практически профессионально занимавшийся доносительством, обнаруживает в стихах большое сердце. Поэт пишет: «Я спросил у ясеня: «Где моя любимая?»». Вопрошания продолжаются, и наконец, несчастному отвечает некий друг-предатель: ««Была тебе любимая, была тебе любимая, была тебе любимая, а стала мне жена»». В проникновенных стихах о любви, написанных опытным доносчиком, сердечная боль человека, испытавшего неразделённое чувство, усилена изобразительным фоном. Благодаря деревьям – этим таинственным феноменам творения – личное несчастье приобретает космический масштаб. Внутренний трагизм изображаемой поэтом ситуации усиливается некоторой неожиданностью, своего рода моральной подножкой, которую человеку ставит его друг, возможно, даже не имея злых намерений. В самом деле, мог ли он, должен ли он был солгать ради успокоения друга?

Голованов близко к тексту перифразирует Киршона в контексте иной, не менее трагической ситуации, демобилизованный солдат возвращается из армии домой:

 

Глухо, как в могиле,

Жизнь не мила,

Но письма приходили,

Вроде бы ждала –

Всё под корень срублено,

Нету ни хрена,

Уходил – возлюбленная,

А пришел – жена.

 

Любопытно, что Голованов следует ритмике Киршона, а не только его синтаксису и смыслу, подразумевающим: ожидалось одно, а произошло другое. Однако факт сознательного заимствования мы удостоверить не можем. Тем интереснее перекличка двух поэтов, обусловленная единым эпохальным фоном, для которого едва ли не типичны частные трагедии частных людей. При всём том Голованов ни в коей мере не повторяет Киршона.

Если стихотворение Киршона, при своём редком ритмическом изяществе, порхающей лёгкости вопросно-ответных конструкций, является внутренне душераздирающим, почти душещипательным, то Голованов в своём стихотворении избегает романсной ноты, подразумевающей камерность, частность. У Голованова частная судьба неотделима от общей судьбы и общей беды:

 

Анадыри, Нальчики,

Дождь, жара, пурга...

 

Любопытно, что в русле поэзии 80-х годов Голованов не столько оценивает, сколько констатирует происходящее. Вот откуда назывные предложения!

Общероссийский, а быть может, и мировой фон действия у Голованова (вспомним города А и Б и всепоглощающий жёлтый из другого его стихотворения) усиливает трагизм изображаемой ситуации. Солдат, вернувшийся домой, испытывает вселенское одиночество, которое попросту опасно. Оно выступает как тревожный социальный диагноз:

 

Рухнула утопия,

Хоть на стенку лезь,

Рядом мизантропия,

Чёрная болезнь.

 

Вводя в поэтический обиход литературоведческий термин утопия (имеющий латино-греческое происхождение), Голованов остаётся верен традициям литературного просветительства. И всё же поэтом его делает неожиданный алогизм развязки произведения. Она свидетельствует о том, что социум устроен не по логике и справедливости – он устроен значительно более сложно...

В другом стихотворении перед читателем является человек, который млеет летом, неизбежно переходящим в осень.

 

Распались созвучия с общей песнью,

Моя экзистенция покрылась плесенью.

Сквозь дифирамбы рвануть босиком,

Рухнуть ничком в деревенское лето –

 

Эстетика намеренной неопределённости не без авторской самоиронии переходит в упрощающую ясность:

 

Как велики, как малы мои знания,

Но всё в итоге объясняется просто.

Есть две параллели: власть и желание –

Проблема лишь в том, как попасть в эту плоскость.

 

Далее пародируя общеизвестные стихи Маяковского о Ленине, Голованов косвенно пародирует и Ницше – философа силы.

 

Время уходит, скрывается в нише.

Эпохи сгорают в огне.

Двое в комнате – я и Ницше

Фотографией на белой стене.

 

В русле 80-х годов, когда в Россию приходит постмодернизм (и ассимилируется в форме концептуализма), Голованов прибегает к поэтике центона (проще говоря, к цитатной поэтике), немыслимой вне игры иронических кавычек. В данном случае за позитивной апелляцией к Ницше всё же сквозит мысль, что его не стоит излишне фетишизировать.

Иронию в стихах Голованова сопровождает и нота трагической безысходности:

 

Я загнанный зверь, я бегу задыхаясь...

 

Напрашивается параллель с Иосифом Бродским: «Я входил вместо дикого зверя в клетку...». Если Бродский литературно обыгрывает классическую байроновскую антитезу свободы и неволи, то Голованов избирает намеренную неопределённость и внутреннюю динамику в своих взаимоотношениях с окружающим миром как системой табу. Если у Бродского изображается пленённый зверь, то у Голованова – зверь в иступлённом движении... Оно порой отчаянно:

 

Кто жил королём, тот подохнет собакой,

Так нужно хотя бы прожить королём...

 

Осознавая свою обречённость, лирический персонаж Голованова стремится совершить в этой жизни хотя бы то, что от него зависит.

В наши дни много горланов и, как всегда, не много тихих интеллигентов. Сказанное едва ли может быть критически обращено из нашего времени в прошлое к Маяковскому, ибо поэт такого масштаба мог себе позволить и выкрик. Однако на фоне нашей беспокойной современности тихая, но выстраданная лирика Владимира Голованова востребована и живительна.

 

Геронимус Василий

* * *

 

Ночь имеет вкус горчицы,

Горькой, как беда.

Жёлтый город мне приснится –

Это город А.

 

Ты почувствуешь тревогу,

Выйдешь за порог.

В город Б лежит дорога,

В красный городок.

 

Ночь имеет вкус граната.

Видишь: на восток

Синие идут солдаты

В красный городок.

 

Тоже чувствуют тревогу –

Близятся бои.

И идут они не в ногу,

Сами не свои.

 

Смерть имеет вкус жасмина,

Лишь один герой

После битвы невредимый

Двинулся домой.

 

Вот он, не прошло и года,

Ласковый жених,

Ночь имеет привкус мёда

На губах твоих.

 

 

 

* * *

 

Снег январский маревом.

В городе балет.

По ногам ударило –

Восемнадцать лет.

Бритые макушки

Светят, как нули.

Самолёты, пушки,

Танки, корабли.

 

Утречком с похмелья

Кругом голова.

Кончилось веселье,

Кончилось, братва!

Бормота ядрёная,

Сигаретный дым,

Что, друзья зелёные,

Скоро и самим?

 

Выстроилась рота

В рост, как дураки.

И глотает кто-то

Слёзы от тоски.

Анадыри, Нальчики,

Дождь, жара, пурга,

Полетели мальчики

К чёрту на рога.

 

А через два года

Ты придёшь домой,

В синяках вся морда,

Но ещё живой.

Поглядишь, и тут же

Станет хорошо.

Чёрта ты здесь нужен,

На фиг ты пришёл?

 

Глухо, как в могиле,

Жизнь не мила,

Но письма приходили,

Вроде бы ждала –

Всё под корень срублено,

Нету ни хрена,

Уходил – возлюбленная,

А пришёл – жена.

 

Выйдешь на балкончик,

Куришь натощак,

Пьёшь одеколончик,

Косточки трещат.

 

Рухнула утопия,

Хоть на стенку лезь,

Рядом мизантропия,

Чёрная болезнь.

 

 

 

* * *

 

Распались созвучия

с общей песнью,

Моя экзистенция

покрылась плесенью.

Сквозь дифирамбы

рвануть босиком,

Рухнуть ничком

в деревенское лето –

О боже, не там мы ищем ответа,

А ведь обнаружить его легко.

 

Как велики, как малы мои знания,

Но всё в итоге

объясняется просто.

Есть две параллели:

власть и желание –

Проблема лишь в том,

как попасть в эту плоскость.

 

Время уходит, скрывается в нише.

Эпохи сгорают в огне.

Двое в комнате – я и Ницше

Фотографией на белой стене.

 

 

 

* * *

 

Я чувствую каменный,

выжатый воздух,

И странное небо,

нескромное очень.

И статуи чьи-то

в немыслимых позах,

Наверно, блаженных...

И осень, и осень...

Какое вам счастье,

взошедшим на ранах?

Какое вам дело,

смотрящим нелепо?

Отыщем неправых,

сойдёмся на равных –

Полвыстрела в сердце,

полвыстрела в небо...

 

1990

 

 

 

* * *

 

Я загнанный зверь, я бегу,

задыхаясь,

Не зная веков, не чуя преград,

Этапы, минуя меня, громыхают,

И пухнет от них мозговой аппарат.

 

Этапы покрыты облупленным лаком,

Погибну я,

если останусь при нём.

Кто жил королём,

тот подохнет собакой,

Так нужно хотя бы прожить королём...

 

Кто мыслит иначе –

вы сбоку останьтесь,

Уйдите в отставку

и сгиньте в веках...

Я буду летать, как летучий голландец,

Не чувствуя крыльев

в уставших руках.