КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ВИКТОР ПОЛЕЩУК

Виктор Полещук родился в 1957 г. в Оренбургской области. Окончил Литературный институт. Жил в Душанбе, работал ответственным секретарем журнала "Памир". В результате гражданской войны в Таджикистане вынужден был переселиться в Краснодарский край, где живет сейчас (город Гулькевичи). Публиковал стихи и переводы с персидского и таджикского в журналах "Знамя", "Дружба народов", "Арион", "Звезда Востока" и др. Участник московских фестивалей верлибра и коллективного сборника нового русского верлибра "Время Икс" (1989).

ЭКСПОЗИЦИЯ

 

Любите ли вы путешествовать?

Ганс Христиан Андерсен любил,

ибо это было наилучшим состоянием его бездомности,

тем более, что ей аккомпанировали

манеры королевских фамилий,

остроумие Чарльза Диккенса

и виды Саксонской Швейцарии.

Завоевать мир, друзья, совсем не значит

построить дом и завести семью.

Так он расхаживал по белому свету,

широко размахивая огромным баулом

слёз и восторгов,

капризов и удивлений,

что люди ему дивились и улыбались.

Поэт во все времена туземец от культуры,

и чтобы тебя не побили камнями,

дойди до того, чтобы тобой умилялись,

тем более что ты такой нескладный

и немного рассеянный.

Что бы с ним стало без его славы?

Его чудачества, наверное, приобрели бы

более мрачный оттенок.

Возможно, он бы приблизился

к нашей школе абсурда.

Вряд ли – при его избалованности и неиспорченности.

Насколько бы он оказался морозоустойчив

к холодам XX века?

Если бы не погиб в Первую мировую,

спился бы в межвоенном безвременье,

так бы и завял мелким лавочником.

Нет, только не это: скорей бы закончил свои дни

директором известного цирка.

Мы помним: клоунада в наше время удел трагиков,

и юмористы не раз

откашливались угольной пылью.

Впрочем, не слишком ли мы себе набиваем цену,

ещё раз перелистывая дневник времени?

Мы так же свысока глядим в XIX век,

как взрослый на подростка –

если он и ведал полную истину зла,

то лишь в предвидении.

Да, да, мы повзрослели разом и намного,

так что жить без детства стало невыносимо.

Таков путь пепла.

Вот он, городок под полуденным солнцем,

отсвечивающим на морковного цвета черепах,

и течёт ленивая река,

и на лугу стоят коровы,

и девочки в белых передничках идут в школу.

Как хорошо жить, когда знаешь,

что Дюймовочку никто не изнасилует,

что шею Гадкому утёнку не перережет

осколок бутылки в руках пьяного браконьера,

что Принцессу на Горошине не ограбят

и не отправят нагишом по парку.

Как хорошо жить, когда знаешь,

что литература устрашения преходяща,

как всё на свете.

Однако, поэт во все времена играет с огнём:

лишения, но в меру,

страдания – сколько можешь выдержать,

испытания – для будущего очага души,

иначе нас ожидает не чистый романтик,

а урод, свихнувшийся отшельник,

в лучшем случае заглупевший чудак.

Повезло ему, или хранила судьба,

но он подошёл к делу настолько подкованным,

что всю жизнь убегал от своего прошлого

к прошлому ещё более дальнему.

Так начинается любовь к красивым местам

и непринуждённое уважение к свету.

 

1992

 

 

 

 

 

 

УЩЕМЛЕНИЕ ПЕРВООБРАЗА

 

Какую жизнь я живу? Единый, сочетая в себе многих.

Кажется, несколько человек существуют

на протяжении одного тела моей жизни,

однако в общей пропорции чувств.

Меняясь от детства к старости,

я сохраняю вне воли данный мне от природы стержень.

Прожил ли ты свою верную жизнь

без горького отклонения в сторону,

или её больная деформация заложена в самом замысле?

В промысле, я хотел точнее сказать.

А может, как раз всеобщий дух светел,

а личная воля, данная, чтобы самостоятельно жить,

совершает пробелы?

Но я делал всё же не те ходы,

а кто на исходе своей трагической жизни

может самоуверенно сказать, что

страстно бил только в десятку,

словно на его челе начертан сплошной успех?

Нет, там морщины годов.

Я не хочу всех разом прикомпанивать к моим неудачам

блудного сына,

но в глубине плохо верю, что некий другой

где-то проскакал на белом праздничном жеребце,

оставив нам странно разглядывать

серебряную пыль от его копыт,

чтобы мы завидовали тихо ему, сокрушаясь о себе,

и едко пытались найти и в нём также изъяны.

Допустим, в оно время я попал в безвоздушную воронку страха

и надолго окоченел без действия,

словно высшая сила наложила жёстко печать на мои уста,

чтобы я не гневил Бога своим неверным празднословием

и не ходил по городу опасливым трупом,

наклонившись от ужаса, чуя весь

несметный масштаб греха.

Я не знал, куда мне деваться от вины,

сокрушившей меня в душевную степь.

Это было похоже на хладный обморок,

и я, бедняк, старался найти простейшие слова для общения,

так как чудилось с горя, что все за спиной

показывают пальцем,

и я убегал от внешней насмешки унижения.

Так не получилось жить с весёлой простотой,

и это было отпадение от формального бытия.

И с тех пор я отхожу от удара с самого верху,

настигшего меня,

понимая, как рядом пропасть трагедии,

даже если ты не горишь непосредственно в её огне,

а на расстоянии некоторого благополучия

в моральном смысле.

Можно всё списывать на грубое социальное зло

или жалкие неурядицы быта,

но откуда завсегда берутся эти самые микробы разрушения,

которые на духовной глубине постепенно подтачивают бытие,

ставя порой перед непреложно-внешним фактом,

с которым как с крайним

мы горько начинаем бороться,

заново благоустраивая сдвинутую жизнь?

Тогда где заведомая мера,

к которой надо бы стремиться сквозь родимый хаос,

чтобы упрочиться на точке

и открыто принимать жизнь в её сладкой пестроте?

Иногда я хохотал в беззвёздную тьму,

один, стоя на крутом вечном обрыве,

как Омар Хайям,

но броситься вниз никогда не решался,

поскольку лучше нести свою ношу по инстинкту,

ведь в ней кроме кошмара

намешаны и прелести

не в религиозном смысле этого слова.

Можно и радоваться светлым мелочам,

но тогда и мелочи будут приносить в ответ острую боль.

Поэтому шире и спокойнее,

если это возможно перед нашей системой краха,

соблюдая только равновесие после боли,

ровный голос

и возможную степень манер,

не впадая в ненужный скандал с жизнью,

так как он переходит на ближних,

причиняя неудобства до смешного и глупого.

Словом, не раздувать пожар

до прочих больных сердец.

Если тебе в твои шестьдесят

не удалось разбить сад у всеобщего обрыва,

пусть будет хотя бы ясный луг

с тропинками,

чтобы не мять бесполезно живую траву,

а лишь грустно смотреть на неё.

 

1998

 

 

 

 

 

 

ГИБЕЛЬ МОЛОДОСТИ

 

1.

 

Первое время в компании

её я не замечал.

И только когда застолье

пошло на убыль,

огляделся: девушка наблюдала за нами

как бы из-за кулис.

Она, кажется, хотела участвовать в студенческом пире –

но сохраняя достоинство.

Тогда мы бузили напропалую.

Я показал на её матерчатую сумку

с африканским сюжетом:

– Как чувствует себя львица?

Звали её Анжела.

Мы проговорили до трёх ночи.

 

2.

 

Дышали берёзы,

сороки торопились с вестями,

огромное солнце светило не только в небе,

но и внутри меня.

Через две недели

она, наконец, отступила (стояла московская зима):

– Ты думаешь, это просто?

У меня перегорело всё воображение.

Прости. Я не знаю.

В занавесках звенели звёзды.

Так цвёл хмель мороза.

Я бросил руку во тьму сокровенности,

уронил лицо на грудь,

там что-то бедствовало и пело.

Безотчётное жгучее единство

и высвобожденный покой.

Утром хватило брякнуть пустое.

Впрочем, так не поступают.

Не надо.

 

3.

 

Я уже отслужил в армии,

она заканчивала институт.

Тогда в соседней комнате в Оползнях

кто-то мучил аккордеон.

Мы смеялись, хватались за голову,

пробовали рислинг,

впивались с разных сторон в хурму.

Я шутил:

– После тебя

мне самый раз прыгать в сугроб.

За окном заиндевелая, чуть серебряная,

звенела смородина.

Каждый день я находил вымытыми полы

и накрытым стол.

– Серёжа, давай поедем в Майкоп, –

однажды сказала она.

– Я там уже был, –

ответил я.

В окно постучала синица.

 

4.

 

Только черкесский Рубенс

мог бы описать веселие и разбой её плоти.

Крупная, цветущая,

она вместе с тем была затаённой,

привыкнув ко вторым ролям.

Я проникся её скромными чарами

и страшным очагом за самой сокровенной чертой.

Внутри, там,

находилась сладостная геенна.

В конце я был измочален, пуст, чист.

Меланхолия насыщения

и вновь жажда. Целый гул жажды.

Я был глупей, интересней,

в общем бесцельней,

и не собирался скупердяйствовать над будущим.

Жизнь – это фортепиано вариантов.

Я – весёлый никто.

Прости меня, дорогая,

Хочешь, толкни в снег.

 

5.

 

Спешка юности, весёлая бедность,

искренние подарки,

разговоры взахлёб,

пение души молодой женщины,

горечь:

– Ты ведь свернёшь голову.

– Даже если стану грудой костей,

я всё равно найду тебя.

– Враки.

Она поставила цветы в вазу

и посмотрела на меня

с болезненным сожалением

как на купающегося у воронки.

– Береги себя.

Всё это горько.

Нет, я не хотел связи с условиями,

данными извне, вчуже.

Мир каждый день посягает на свободу человека,

увеча формами.

Разве я против тебя, девушка?

Бери выше.

– Разве есть что-то выше?

Ты закоченел в своём детстве.

– Я же сказал: пока не сломаю костей.

Сколько у любви ожидания

и сколько сиюминутности?

Наверно, поровну.

– Я так больше не могу.

Кстати, в прихожей перегорела лампочка.

– Не только там.

– Надо думать.

Зима продолжалась и продолжалась.

Оползни.

– Я не могу.

Завтра мне снова вставать в шесть утра,

с кем-то не ладить,

выяснять,

зажигать и тушить лампочки.

Всюду неправда,

и мы с тобой в осаде.

Над временем, окольцованы им.

Больше говорить не надо.

 

6.

 

В Майкопе я оказался только десять лет спустя.

Конечно, он милее и аккуратнее мегаполисов.

Кто здесь живёт, явно не прогадал.

Каштановая добрая спелая осень.

Ходил, ездил, разговаривал, молчал, слушал,

договаривался, улыбался.

Слышали, Руцкой объявил себя президентом?

Ещё неизвестно, чем это кончится.

Что вы на это скажете?

Сколько можно экспериментировать над страной, спрашивается?

Вот телефон,

вот фото,

хороший день.

По радио тосковала скрипка.

Я курил.

Пошёл дождь.

Стоял, укрывшись зонтом,

рядом с приблудным пуделем.

Он потешно поворачивал морду набок

и смотрел на меня.

Я просто тратил время.

Зашёл в церковь, поставил две свечи,

спросил у старухи, где останавливается четвёртый.

Сорвал лист.

Да, всё это напоминало мистический кинематограф.

Каждый занимался своим делом.

Администратор гостиницы сначала попросила доплатить,

потом успокоилась.

В номер постучал адыг:

– Брат, не найдётся закурить?

По радио передавали джаз.

Я выключил.

Заместитель главного редактора страдал косоглазием.

Машинистка посторожила мой пакет.

Пересёк улицу,

ещё раз выпил сок в кафе.

Перелистал газету.

Позвонил, наконец, в Краснодар.

Было много, очень много воздуха.

На третий день взял билет в Черкесск

и уехал.

 

 

 

 

 

 

СВОБОДА ИНФОРМАЦИИ

 

Слово ранит реальность.

Означенная вещь заболевает, хиреет,

пока не становится тенью себя.

Знаки некогда отставали от предметов,

но вот создали равновесие

и вырвались вперёд.

Отражения узурпировали власть.

Капитал победил труд.

Спекулянт день ото дня набивает мошну.

Через компьютер, телевидение, газету

уже не пробиться к первозданности.

Всё получаешь из вторых рук.

Погибающая русская деревня экзотична

для московского офиса.

Скоро туда будут ездить на экскурсию,

смотреть на семидесятилетних дедов

в валенках и фуфайках.

Писатель возвращается в город детства

и не находит хора,

который он описал в повести.

Люди отпелись.

Он выписал их.

Слово ранит реальность.

Но просто назвать вещь своим именем –

река, птица, дерево,

печь, весна, стол – значит

ничего не добавить к нему –

оставить амбразуру или скелет.

В старинной литографии

крестьянин в Юрьев день

изображен стоящим на одной ноге –

земли под ним нет.

Земли под ногами больше нет –

такова обратная сторона преизбытка информации.

Хуже, если она отравлена.

Да и может ли быть другая

в нашем коррумпированном мире?

Говоря "в нашем", я уже навязываю

свою точку зрения.

Но просто назвать вещи своим именем...

Это мы уже проходили.

Критическая книга о Тадеуше Ружевиче

называется "Право на дыхание".

Он всю жизнь стоял на одной ноге.

Включиться в полемику значит

отбраковывать гнилой товар

и подыскивать свежий.

Более популярной темы, чем рыночная экономика, нет.

Всё на продажу.

Так мы возвращаемся к теме

свободы информации.

Вторичность мира на срезе веков

повергает в уныние.

А это смертный грех.

И снова у нас получился спекулятивный агрегат, увы.

Отнюдь не математика с её теорией функций.

Как часто один к одному

простая фикция.

Где-то закралась ошибка.

Разве это стихи?

Чтобы поймать зайца, нужен силок.

Когда заяц пойман, силок не нужен.

Чтобы выразить мысль, необходимы слова.

Когда мысль понята, слова не нужны, –

Сказал Чжуанцзы.

Сравнение с зайцем выглядит мифологичным.

Впрочем, возможно я неточно цитирую.

 

1997

 

 

 

 

 

ИЗБЫТОК ЖИЗНИ

 

С крыши ни с того ни с сего не падают кирпичи.

Алкоголики гоняют автомобили с угрозой для жизни

 

пешеходов далеко за чертой города.

 

Бандиты целят ножом между лопаток

за благо время намеченного человека.

 

Я не проваливаюсь ни в канализационный люк,

ни в траншею водопроводной трубы.

Специально же их разыскивать не обучен.

Раскидывая все тридцать шесть карт на тему смерти,

добросовестно выстраивая её математическую модель,

немного успокаиваешься –

когда разум отпущен на вольные хлеба, его не так-то

просто удержать от инстинкта работы.

 

Он без подсказки приходит к конечному пункту пути –

логике как мещанке духа.

При этом оставим в сторонке импровизации в духе посконного Голливуда:

пьяный Жора кончает из пистолета Макарова полдюжины посетителей бара,

всаживает пулю в сердце любовницы, а потом в себя.

Говорю, улыбаясь уголками рта: мне нравится быть на этом рубеже –

потусторонний холодок закаляет нервы,

а если чуть отстраниться от клетки эго,

так он шутя вспарывает тряпичное пузо житейского фарса,

клеветника трагедии,

 

значит, вам немного тревожно от бульканья крови в моей глотке, –

хорошо, я возвращаю вам ваши опилки.

И я путешествую под чёрным-чёрным небом в обществе Альбера Камю:

присутствую на филистерском судилище над Мерсо,

морщусь от вида дохлой крысятины, тут и там разбросанной

по безлюдным улочкам,

 

сижу на обочине, обхватив голову,

рядом с раскуроченной всмятку машиной и до неузнаваемости

изуродованным телом.

 

И то – этого мгновения пришлось ждать невыносимо долго.

Удобный случай был в послевоенном Алжире –

раненый Дионис спустился сюда, обвешанный виноградом и миртом,

кричал, пел, кружился в реликтовой роще,

хмельное небо качалось, и пряный дух плотно-плотно забивал ноздри, –

такого самозабвенного прибоя восторга и тоски больше не будет никогда.

Вот тогда-то – с вершины, с вершины блаженного крещендо

и надо было сорваться в бездну.

Так майским вечером на самых оглушительных нотах

разрывается сердце соловья.

А иначе – придётся побыть философическим дятлом,

хозяйственной вороной, стряпухой-синицей,

прежде чем выяснится: лес пуст, деревья пронумерованы,

солнце отпускает строго нормированную дозу света –

с таким-то пейзажем души долго не протянуть.

Когда ты выслушивал приговор за чьё-то убийство в день

смерти родной матери,

 

когда лежал в чумной палате рядом со зловонными дистрофиками

(их тусклые вокзальные огромные глаза снятся тебе и поныне),

когда тебя вылавливали как презренного неудачника-самоубийцу

в одном из мутных каналов Амстердама,

а ты ещё находило силы бормотать что-то о любви –

это много, слишком много...

Заблудившийся человек озирается на пустой улице:

эринии ужаса, отвращения и злодейства преследуют его –

о господи, это много, это слишком много...

 

 

 

 

 

 

ОМУТ

 

Я думал, добро и зло уже закончили игру в его душе,

но ошибся.

Тихонький старичок, гриб-боровик, товарищ от близкой вечности,

он угощает меня вареньем из розовых лепестков

и пододвигает пиалу с чаем.

Для будущей, для будущей старости я беру на заметку

его грустный, приветливый и в общем-то отрешённый стиль.

Воспоминания – теперь какие-то далеко-привычные,

как будто не о себе: "В 37-ом нашу партию

перегнали под Свердловск, и половина южан перемёрла в первую же зиму.

Меня спасло, что я знал языки, –

отправили в медпункт переводчиком."

Затем житейский рассказ о том, кто предал, –

он ещё жив и занимает известное положение.

В этом вся суть. С разных, с разных берегов

они смотрят в один и тот же омут смерти

и ждут, кто же первый свалится в него.

У одного склероз, у другого спячка,

но противостояние продолжается:

привычка, тихий измор, нудное перетягивание каната.

"Я был невинным, – говорит его опыт, –

но мир отравил меня злом,

и я несу его порох до последнего, до последнего вздоха.

Так я переживаю себя."

Я думал, что добро и зло давно отыграли

свою игру в его душе, –

нет, благодаря им и держится эта крепость.

На днях я разговаривал с его старшей дочерью

и понял, что она смотрит на его склероз,

квартиру, вещи, библиотеку, весь жизненный опыт,

как на свою собственность, которую не сегодня завтра

можно будет пустить в рост.

 

1995

 

 

 

 

 

 

ПРОСТОТА СЛОВА

 

Воспоминания – это всегда воспоминания

дороги наверх, на тот хребет середины жизни,

после которого сущее не столько напряжение,

сколько размеренность –

угасающая, вдумчивая и протяжённая.

Садриддин Айни пишет страдание

с инопланетной умиротворённостью,

примиряя, задумчиво примиряя нас с жизнью.

Зло изначально, но его гасит форма,

так что чрезмерность – это уже новое зло.

Такая простота слова значит покой души,

такой покой души называется пеплом страдания.

– Как только больной отец приходил в себя,

он непременно спрашивал:

"Полил ли ты джугару второй раз?"

И когда наступил двадцатый день, он сказал "Пора",

и когда я полил джугару, он скончался.

– Маму сначала поместили на носилки,

потом взгромоздили на двух ослов.

Из её глаз капали дробные слёзы,

и она успела сказать: "Жить тебе до тысячи лет!"

– Меня взвалили на спину какого-то низкорослого горца

и начали бить аршинными кизиловыми палками,

как бьют молотами кузнецы

по куску железа.

До счёта "семьдесят пять", до самого конца истязания

я не проронил ни слезы.

Литература в советское время самое прибыльное

и потому самое опасное предприятие

для образованного человека,

и рано или поздно вопрос встаёт в плоскости:

как сохранить себя?

Не отрекаться же от "Марша свободы" и "Дохунды",

не возвращаться же в эмирскую Бухару,

не отрицать же грамотность и индустриализацию,

но можно так и не написать советский период воспоминаний,

можно за тридцать лет так и не выучить русского языка

(и только однажды выдать себя программным лозунгом:

"Литературовед умер!"),

можно до конца своих дней так и не улыбнуться.

Была ли в этом какая-то задняя мысль?

Едва ли, –

но понявший истину во всём её зле

он оставался верен как её главному руслу,

так и притокам, –

обращаясь вровень с жизнью.

Его чудачества,

вроде редкой скупости

и скрупулёзной запасливости

вплоть до крыжечек от "Боржома"

легко принять за простительную слабость

неординарной личности,

если бы мы не знали,

что человек со странностями –

это ошеломлённый человек.

Итак, теперь только и оставалось,

как потягивать насвой,

слушать музыку ная,

писать книги,

прекрасно понимая, что место под солнцем не исчерпывается

ни наградами правительства,

ни креслом в президиуме,

ни числом учеников.

 

 

 

 

 

 

ВОСТОК-ЗАПАД

 

Закопанные заживо,

младенцы в горящей смоле,

отрубленные мужские причиндалы –

продолжать этот список невозможно,

иначе и сам вскоре очутишься в сладострастниках ненависти.

Не надо кивать на ислам,

или средневековый социализм,

или восточную, лукавую изощрённость во зле –

в русской кухне уничтожения мы обнаружим не менее острые рецепты.

История ещё не отшумела, и XX век не спешит откланиваться,

как Люцифер перед воспалёнными глазами совести.

У Верещагина отсохла бы рука,

решись он сегодня воспроизводить черепа мёртвых.

Не надо думать, что ноздристые лабиринты патологии это что-то чужое,

мы добренькие на расстоянии,

но вернувшись из нравственных подземелий,

долго, долго не можем узнать своего лица:

неужели это я, который читал стихи в детском саду,

собирал подснежники подростком,

романтика юности которого была такой необъятной, как небо.

Норма – это не бастион, пусть и завоёвывается кровью сердца.

Она трепещет, словно лучинка в ночи,

и скрывается, как нежность, за семью замками.

Я доверяюсь свидетельству мемуариста:

Сэмюэль Беккет не давал интервью, как бы отвергая

 

любую из социальных масок, жил один

 

и готов был часами говорить с кухаркой об удачном блюде,

нежели обсуждать новинки французской литературы.

Его одиночество смертельно благородно

и Апокалипсис представлен с такой скрупулёзностью,

как расписание поездов.

 

Будем уважать тот свет, не превращая его в свалку, отхожее место,

а благоустраивая, как землемеры, бухгалтеры и электрики.

Ладья Харона должна иметь для каждого взрослого личный фарватер

и курсировать по строго заведённому графику.

Не вешайтесь при закрытых дверях –

придётся вызывать милицию, плотников, санинспектора, начальника ЖЭКа,

а это чрезмерно многочисленная процессия хлопот,

раздражения и недовольства.

 

Не прыгайте с третьего или четвёртого этажа в деревья –

вы можете остаться живы и располосовать себе пах,

у зевак обычно кривоколенная логика, чтобы принимать всё это как должное.

Не отравляйте себя из-за несчастной любви –

брак по расчёту отомстит ей холодностью детей и непредсказуемыми

болезнями мужа.

 

Вообще – не вешайтесь, не прыгайте и не отравляйтесь –

пройдите свой путь по железной траектории.

За время кругосветного путешествия,

где пункт отбытия есть пункт назначения,

 

жизнь прибавляется, говорят, на сутки.

Не обманывая себя, не сворачивая с холодного курса,

вы будете вознаграждены этим, слава Богу, невычислимым процентом бытия,

быть может, поистине запасом на чёрный день.

Да, я согласен: пусть ислам – это Господь сквозь орнамент,

пусть Европа – это культура в истории,

пусть Россия – это страсть идей,

пусть личность, когда она становится личностью, принципиальна,

как фармакология,

 

да, я согласен: я и в полном и в относительном плену.

 

 

 

 

 

 

ВАХДАТ АЛ-ВУДЖУТ

 

Вечный экстатик,

прошёл с молитвой и песней полмира.

Дели, Мекка, Медина, Иерусалим, Каир,

Дамаск.

Зачарованный, ходил дни и ночи

среди холмов близ города

и читал стихи.

Отказывался от золота и почестей.

Цвёл в раю отшельничества.

Суфий, соловей, певчий, неувядаемый отрок,

Фахритдин Ираки

прожил 78 лет и умер, окружённый почётом,

23 ноября 1289 года в Дамаске.

Очевидец пишет: "Эмир и все жители

три для оплакивали усопшего,

и затем назначили преемником шейха

его сына Кабирутдина".

Его произведение "Ламаъят",

что переводится "Блеск божественного",

является признанным первоисточником суфизма.

Любовь – это сущность и сердце

единого бытия.

Любовь проявляет свою прелесть

и влюблённым и любимым,

даёт им чистые имена,

становится и созерцателем и созерцаемым.

С любовью человек проявляется в Божестве,

с любовью Божество проявляется в человеке.

Любовь – это истина, любовь – это совершенство,

любовь – это свет.

Слышите?

Когда от мира не было и знака,

и нечто пребывало в гуще мрака,

тогда уже, тогда любовь была

и в келье недоступности цвела.

Когда же луч её красы явился,

в нём целый мир прекрасно отразился,

который, как узрел высокий лик,

блаженно восхитился тот же миг.

Когда любви из уст любви вкусил,

глаголить о любви достало сил.

Цветок упоения,

посланец неги,

раздал всем, всем и всем полыхающую душу,

слёзное безумие,

оросил собой мир,

и остался навеки в воспалённых чарах,

в видениях страсти,

которыми охвачена жизнь

от мала до велика.

И сегодня, 700 лет спустя,

его называют океаном персов.

 

1995

 

 

 

 

 

 

ЖИЛ-БЫЛ НА БЕЛОМ СВЕТЕ ОДИН СОВЕРШЕННО НЕ ТОТ

 

Жил-был на белом свете один Совершенно Не Тот,

упорный кораблекрушенец

сегодня (допустим) ураганных луж,

а завтра (верёвки спустим) штормовых болот,

а кроме этого, четырёх карточных домиков,

газетно-журнального шалаша,

и кажется (да не видится) с полдюжины соломенных шляп

погорелец.

Пускал, засыпая, мыльные пузыри,

хранил их узкоплёночную радугу, как честь мундира,

хлестал кружками самогон, настоянный на ядрёном перчике

 

упавшей в бездну зари,

 

бестолку приучал ежа командами "майна, майна", "вира, вира".

 

Объездил на собачьей упряжке, почитай, всю Чукотку не выходя из чулана,

однако заговором:

Прочтёмте партитуры Дмитрия Шостаковича на Луне!

Прочтёмте партитуры Дмитрия Шостаковича на Луне!

Прочтёмте партитуры Дмитрия Шостаковича на Луне!

Вылечил самую настоящую,

привязчивую особенно во время эстрадного шоу чИхотку

совсем не у одного чеканутого меломана.

 

Любил разговаривать шелестом весенних берёз,

петь языком жаворонка на рассвете,

вдыхать в январе из чуточку охладелых уст возлюбленной

воздух июльских роз

 

и видеть её осеннее умиротворённое и прозрачное материнство

в самом горячем и пыльном лете.

Успешно защитил докторскую по Гоголю (это к вопросу о том,

как поссорились Алла и Джуна),

выучился чуять уже затылком, где вам Фунт Изюма, а где Суп с Котом,

за, за, за, – за чью пазуху спрятаться,

в какую прорубь нырнуть,

когда вокруг и внутри тебя

ходит и ходит, ходит и ходит, ходит и ходит ходуном

камнедробилка декабрьского колотуна.

 

Но при этом, как неоднократно справедливо подчёркивал Станислав Лем,

испытывал на самом себе космические варианты,

чем совершенно беспардонно вмешивался в дела Совета директоров IBM,

которые только сейчас вдруг осознают, откуда получали сигналы

КРАНТЫ КАРАТЫ КУРАНТЫ РАДУГА

ДУРА ТАРА МУТАНТ ТИРЕ РАДУГА

КОГДА ЖЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ НАЧНУТ ПРАВИТЬ

ЕГО ДОПОДЛИННЫЕ ГРАНДЫ?

 

И снова орудовал рубанком, как видите, сверхвоображения,

до истинной правды тесал грёзы,

работал заочным регулировщиком броуновского движения,

улыбался, когда по всей видимости потусторонние фантомы

вдруг начинали строить на удивление посюсторонние рожи.

 

Вот так мы и жили:

кот без улыбки, но и улыбка не без кота.

Отпустив друг друга на волю,

друг друга не сторожили

Спортивное Ориентирование, Махнёмся Не Глядя,

Козлодрание, Одноактная Рок-Опера, Круглосуточное Стриптиз-Варьете,

Подводная Охота, Мультипликационный Фильм и Лапта,

Любит – Не Любит, А и Б, Или-Или,

Кажется, Видимое, и Видимо-Напускное,

Вроде Бы То и Ну Уж Совсем, Ну Уж Совсем Другое,

"Пока Не Увижу Своими Глазами" и "Ни За Что, Ни За Что Не Поверю!",

Какая-То Чепуховина и Самая Настоящая Туфта.

 

Ещё было дело: спустился с гор.

– И всё? – И всё. А больше ничего и не надо.

Разбил над одинарной землёю девятинебесный шатёр

на том же перепутье Содома-ада и Эдема-сада.

Разбираясь в зеркале смеха на семь запчастей,

раскладываясь в зеркале отчаяния на шесть комплектующих,

проходит по этой области человечество самых разных мастей

от Совсем Уж Буйно Смирившихся до Не Знаю Как Тихо Бунтующих.

 

Ещё было дело: взошёл на вершину.

– А дальше? – А дальше не было ничего. Взошёл и всё.

Правда, по пути посадил ясень, дуб, тополь,

клён, липу, платан, лиственницу и крушину,

 

а их веточки лепетали и лепетали,

говорили и говорили невпопад друг другу:

"Посади ещё!"

 

В этом мире только и осталось места для заячьих петель и тигриных троп,

для сызмальства метаморфозианствующих странников и странниц,

скажем, увы! – безнадёжных предателей самого марсианского льда,

или вообще: Марианского дна ужасно коварных изменниц, –

тем не менее: жил-был некий Совершенно Не Тот,

откалывающий своё му-му и этак и так,

на семьдесят пять коленец,

завёрнутый для надёжности кроме железобетона ещё и в рубероид Тундряк,

измеряющий содроганьем Полярной звезды цыплячьих поджилок озноб

Туземец.

 

 

 

 

 

 

МЕТАМОРФОЗЫ

 

Батюшка Домострой свергнут со своего тысячелетнего престола –

теперь он виновато улыбается

и глупо почёсывает плешивую головёнку,

оказавшись в обществе ослепительных жриц любви.

Последнее слово сексуальной революции:

их бикини от одного прикосновения мужской ладони

тают и тут же распространяют аромат

мирта, фиалки или жасмина –

как пожелаете.

Неужели это тот самый мужлан,

который бил деревянной ложкой восьмого по счёту ребёнка

только за то, что он дёрнул плечиком или по-дурацки прыснул

 

за обеденным столом?

 

Переселившись в город, потомок староверов

начинал с ученика слесаря, мрачной комнатки в семейном общежитии

и баяна каждую субботу под вечер в беседке двора.

Частушки про сосенку и Шишкина не появляются на пустом месте:

газета – всего лишь чахоточная злоба дня по сравнению с фольклором.

Скоро ссылки на лукавого начинают надоедать,

ветхие книги, в которых он поселился под надзором монахов,

давным-давно стали предметом выгодного коллекционирования,

а устная традиция хоть и величайшая река,

но в последнее время очень подвержена многочисленным Купороскам.

Так Митрофан Евграфович превращается

в Альберта Николаевича, а Альберт Николаевич

в своего парня Влада со Второго микрорайона.

Лицо, морда, физиономия, облик – всё трещит по швам –

развитое перспективное мышление, как на крови,

зиждется на функциях и условностях,

а отсюда один шаг к позиции Маски.

А что, вы хотели смотреть на мир со своей колокольни,

когда есть Манхеттен и Останкино, Эйфель и Большой Бен?

Говорят, московские проститутки симпатизируют японцам:

они делают всё быстро и строго по договору.

 

 

 

 

 

 

 

ЖИЗНЬ – ПОГОРЕЛЫЙ ТЕАТР

 

1.

 

Что заставило его, пятикурсника вуза,

пойти в грузчики

и воровать колбасу, водку, икру, пиво?

Ведь он в то время перечитывал Толстого

и подолгу задумывался,

положив руку на лоб.

Одновременно писал повесть о молодом следователе,

с грустной иронией проходившем над головами

матёрых эмвэдэшников.

Впал в педерастию,

когда жена спала с его молодым другом,

потом слыгнулся с молоденькой молочницей.

Пил.

Судил здраво, жёстко, саркастически, –

вспарывая гнилой плод явлений –

до горького и отвратительного ядра.

Брежнев под нескончаемые овации

шамкал с трибуны о пятилетках и перевыполнениях,

примеривал маршальский мундир,

бряцал, как дитя, орденами.

Впрочем, всё это могло происходить

в любое время.

После защиты диплома

посреди ночи ограбил библиотеку общежития

и уехал домой.

Где его дом, я не знаю.

 

 

2.

 

Такова одна седьмая часть айсберга.

Осуждать

эту злостно-остроумную игру

до конца невозможно,

ибо она пробивает брешь в кромешной стене косности,

снисходительно улыбаться

тоже нельзя:

слишком далеко он зашкаливает

в своём потустороннем блеске.

Ярко! Слишком ярко –

до бритвенной рези в глазах.

 

 

3.

 

 

И последнее.

– не сломал ни одной целки, –

иногда говорил он, –

и уже никогда не сломаю,

старый козёл!

Эх!

 

1995

 

 

 

 

 

 

ПЕРСОНАЖ

 

Жить, превратиться в персонаж

одного из своих произведений.

Стать вариантом себя.

Я мог быть другим.

Думая, вспоминая тот момент,

когда жизнь свернула на обочину,

я полагаю, это было наваждение.

Ничего не мог поделать,

ничего не мог изменить.

Судьба.

На Бога надейся, а сам не плошай.

Я о себе где-то уже читал.

Я о себе где-то уже писал.

Слово проторило свою дорожку,

и я пошёл по ней.

Но тогда сценарист моложе своего героя

на годы.

Ни о чём не следует сожалеть.

Но если это я

(а я в этом не сомневаюсь),

то я больше того варианта,

который я же предложил годы назад

в образе персонажа.

Тогда где же я, чёрт побери?

Тот, который творил, или тот, который

  был персонаж,

или тот, который стал?

Ничего не понять!

Личность трепещет,

личность волнуется.

Бредни.

Никакого волнения нет.

Я абсолютно спокоен, – говорил Валера Бодров

после бутылки водки.

И снова фикция: я непьющий.

Ассоциации – они заводят далеко.

Будем придерживаться фактов.

Простите, но я не учёный.

А кто писал исследование

о персидской поэзии?

Нет, но я же сказал,

что я не я, а выходка моя.

Довольно ёрничать!

Учёный – Валера Бодров,

кандидат филологических наук.

При чём тут Бодров?

Получается какая-то пьеса.

Я – разбросанное по персонажам.

Так остановимся, чтобы не ломать голову дальше.

Я просыпаюсь посреди ночи

от линии света на потолке.

Вот она сдвинулась – влево, ещё влево,

и исчезла.

Машина уехала.

Машина уехала.

До свидания.

 

1997

 

 

 

 

 

 

ЗУБ

 

Трижды в него вставляли пломбу,

и трижды она выпадала.

Наконец, боль стала невыносимой

и я решил удалить его.

Врач сделал укол в десну,

подождал немного

и выдернул обрубок щипцами.

У корней что-то хрустнуло,

и я сплюнул в урну кровь.

И вот смотрю на это страшилище,

впрочем, имеющее своё совершенство.

Лишь одна треть находилась в полости рта,

две трети корень.

На уровне дёсен небольшая насечка,

проявившаяся со временем.

Уродливое дупло, скосившее жевательную поверхность.

Нажелть.

Как идиот, бью мёртвый зуб о живой –

да, звенит.

Кхе.

Там ему и место: в шкатулке,

рядом с болгарскими марками,

вьетнамскими ракушками,

гильзой от автомата Калашникова,

железным колечком в форме свернувшейся змеи,

соображённым зеками,

и прочими безделушками.

И я вспоминаю солдата Зубчука

по кличке Зуб.

Когда над ним издевались старые,

он должен был шагать строевым

и на вопрос: "Как служба?"

поставленно отвечать: "Персик!"

"То-то и оно!"

Ближе к дембелю

вдруг решил сам измочалить младшего,

но получил отпор

и заорал:

"Что такое? Второй и третий период

местами поменялись!

Периоды, посмотрите, местами меняются!"

В конце концов Зубу отрубило палец крышкой бэтээра,

но его даже не подумали комиссовать.

Так и бродил по части с перебинтованной рукой

и по-дурацки улыбался.

Зуб.

 

1995

 

 

 

 

 

 

ТАНЕЦ МЕТАМОРФОЗ

 

Мне снился Рыпа.

Он смеялся всем лицом над моей единственной жизнью,

которую, как я понимал в этом сне,

прожил как-то не так.

Выпученные глаза масляного цвета от открытой насмешки

и веки, посыпанные гипсовым порошком вплоть до ресниц.

Второй подбородок жирно трясся,

Рыпа весело показывал мне, как отметку о хорошей жизни,

золотые зубы справа во рту,

демонстрируя во сне своё социальное преимущество в деньгах.

И мне стало не по себе от этого очевидного смеха

над моим старым существом,

которое и так скоро умрёт

без чьего-то дополнительного указания на позор моей жизни.

В каком конкретно эпизоде моего бытия

он заключался, где я так пошло оступился,

я не знал,

но понимал, что я опростоволосился

во всём масштабе своего существования,

которое близилось к вечному итогу.

Я терпел эту смеховую экзекуцию,

так как не мог сдвинуться с места,

и постепенно похолодел всем телом.

Но тут Рыпа исподволь прямо на моих стойких глазах

стал превращаться в Пыру,

в какого-то длиннобородого седого старика

с суховатой костью,

я обращал внимание, в сплошном рубище.

И он, бедняга, плакал надо мной,

стыдно утирая сопли,

поскольку шли крупные слёзы,

приводя в движение слизь из носа.

Он раскачивался тонким телом

на осеннем ветру сна

и единолично оплакивал мою жизнь,

как своего друга или, может быть, брата,

потому что был так же стар, как и я.

И мне стало из-за этого внезапного превращения

этого неведомого оборотня

совсем уж неприятно:

что я ему хорошего сделал, тем более что недавно он был Рыпой,

что он плачет обо мне,

противоположно сменив духовную позицию,

как Талейран,

хотя, конечно, это сравнение

из исторической литературы

не имеет к нам близкого отношения.

Я подумал "нам" и съёжил своё ветхое тело, –

чем мы связаны с этим двойным организмом,

кроме моего личного сна,

в котором я имею только относительное осознание разных вещей?

И я стал смутно просыпаться,

одной частью своего спящего пока существа

словно поднимаясь в гору,

а другой тихо и ласково спускаясь с неё.

А когда, наконец, явно пришёл сюда на этот свет,

изо рта пахло,

и в окне наперебой шевелились ветки клёна,

и медленно кружили птицы,

вскоре исчезнув.

И я, ничего не понимая, почему-то ощутил,

что это был сигнал,

который растолковать по полочкам не могу, – -

ведь не бывает буквального сна,

а лишь духовная странность

без чётких линий,

и тогда по свежим следам подумалось,

что то последнее, что остаётся от живого человека после смерти,

превратится в танец метаморфоз,

посылающий время от времени свои дивные зёрна

ещё живым как раз во сне.

Они однажды восходят очевидно в события явно-земного времени

и усыхают, передавая эстафету

уже другому конкретному факту.

А там, во сне, к которому

устремились с давнего времени индусы,

много, видимо, различных времён,

которые перезваниваются явными мигами,

образуя оркестр запредельного для нас пространства.

Поэтому единственная на нашей планете жизнь

должна в своём времени истории

накопить как можно больше редкого материала,

тем более она абсолютная редкость,

чтобы тот самый общий котёл превращений,

в котором я был немножко этой ночью,

был богаче на вещи,

ведь ничего не умирает навечно,

а живёт там в своих многообразно-славных контактах.

Я подошёл к окну,

и больше сна не было,

приведшего меня на ниву мысли,

которая слаба в своей чистоте

без вещного материала, стоящего

обеими ногами на земле.

Что касается Рыпы, который одновременно превратился в Пыру,

то всякая жизнь, и моя, конечно,

двояка.

Не усложняя наше дело,

есть над чем посмеяться,

но приходится от горя и плакать,

но почему не джентльмен ко мне явился

со странно-прописными истинами

я не могу, проснувшись, уразуметь.

Хотя, может быть, потому, что я простая кость,

и меня больше окружали дикие чудики

за историю моей жизни,

чем светлые эстеты.

Ну и ладно.

Дальше рядить нет большой нужды,

ведь он уже улетучился в свою первую обитель,

и я только частью своего существа ухватил его за хвост,

как Жар-птицу,

а сейчас постепенно почти пустая рука,

тяжесть образа развеялась горе,

оставляя нам вздохнуть глубже

и тихо на старость лет продолжать жить.

Ничего.

а Рыпа или Пыра, кто его поймёт,

стал дымкой на небосклоне,

и может быть однажды я встречусь

с этой человеческой диковинкой,

но мне от всего этого не хочется

ни плакать над ним, ни смеяться,

ибо, чувствую изнутри, сила, которая посылала его,

больше, чем я,

и не мне её обсуждать личным зеркальным ответом,

в котором нейтралитет безразличия.

Хотя оставаться залоговым субъектом тоже не хочется,

имея данную волю на поступок и мысль

осознавания своей жизни как частности общего бытия

и в то же время полного объёма его.

 

1998

 

 

 

 

 

 

ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ ЧЕРЕЗ СОН

 

"Однажды Линю Рябому приснился Ли Второй, говоря: "Мы были друзьями, а как я умер, ты и поросячьим копытом не почтил мою могилу". Когда Линь Рябой проснулся оттого, что Ли Второй сильно давит ему на грудь, то увидел, что это поросёнок испражняется у него в постели. Он подумал, что это душа Ли Второго не находит себе места, продал поросёнка, а на выручку устроил поминки".

 

"...Тогда поднялся ветер, и на нос джонки сел пыльный человек, голова которого была покрыта чёрным лаком, а веки и губы были белые, как мел. Он начал дуть, и десять человек из тринадцати стали точь-в-точь похожи на него. Когда ветер стих, в джонке не оказалось ни того человека, ни десяти, похожих на него".

 

"На рассвете разразилась буря. Со стороны бухты Джепу начало что-то выпирать, гудеть, пока не вырвало множество деревьев и не сдвинуло дома в сторону. Когда всё прошло, люди увидели след ноги величиной со стол. Что это такое, так никто и не узнал. Дома сдвинулись более чем на чи, однако не опрокинулись."

 

"Некий Чжан отправил свою жену к родственникам в деревню. На полпути у пруда под мостиком она присела по-маленькому. Когда оказалось, что жены нигде нет, Чжан пошёл искать её. Он встретил человека, несущего гроб, изнутри которого выглядывал кусок красной юбки, которая была на жене Чжана. Человек же сказал, что в гробу его тётка. Но когда Чжан вскрыл гроб, там оказался седой старик. Чжан и встретившийся человек подали сразу два заявления властям: первый на пропажу жены, второй на пропажу тётки".

 

Читая эти странные записки Юань Мэя, я вспомнил историю, которая приключилась с моим знакомым. Одно время он по вечерам ходил к женщине, с которой они пили чай и перебрасывались пустыми и тяжёлыми фразами или так напряжённо молчали, что у неё краснели глаза, а у него начинала болеть голова. В конце концов её прохватил радикулит, а он повредился нервами. И вот год спустя она приснилась ему, мирно говоря: "Я получила твоё письмо". Какое письмо, он не знал, но понял, что он выздоровел. Вскоре пришло известие, что и она вышла замуж.

 

1991

 

 

 

 

 

 

ПОХОРОНЫ

 

Тамару убил сосед-наркоман прямо в прихожей,

три раза ударив топором по голове.

На следующее утро её так и нашли:

лежащей у порога, под свёрнутой вчетверо занавеской.

Свой плащ она успела повесить на вешалку.

Мать в день похорон держится рукой за дверной брус,

тяжело, крупно трясётся

и прикладывает платочек к глазам.

Когда поднялась по табуретке

на кузов с гробом, зарыдала в голос.

В церкви, слушая мерное, степенное отпевание,

чуть успокоилась, держала свечку в руках,

и как бы отдохновенно скорбела.

Но вот на могилках, у открытого гроба,

снова запричитала: "Рабыня ты моя, рабыня",

хотя батюшка в церкви пел:

"Раба Божия... раба Божия Тамара..."

Соседка Машка Рябая так говорила,

когда все ехали в автобусе на могилы:

"В семьдесят шесть лет хоронить очень тяжело.

Я в шестьдесят два осталась без мужа,

так ничего не помню – как в тумане.

Однажды пошли на могилки,

а там стельная корова врезалась в кол оградки, –

пока позвали бригадира,

пока сняли,

час прошёл – но ничего: осталась живой и потом разродилась.

Другое дело мужики. А что?

Алексей ещё молодой, поженится,

а Серёжке сам Бог велел."

Гроб выносили через калитку,

и Аня, сестра покойницы, шикнула на Серёжку,

что не открыл ворота.

На кладбище отняла у Алексея

сумку с платками для провожающих,

а на поминах поторапливала едоков первой смены.

На что Машка Рябая сказала в сторону:

"Все москвичи – крохоборы".

Но когда у Ани так схватило сердце,

что вызвали "скорую",

поправилась: "Они злые, но отходчивые".

Вторая сестра, Тося,

все похороны молчала.

С вечера она сильно переволновалась,

и ей привиделся в соседском окне скелет человека.

Так и шла, глухая от горя.

А может быть, испуганная намёком тёток,

что Алексей женится на ней.

"За такого зверя ни за что не пойду.

Он Тамару так замордовал,

была как пристукнутая.

Вы слышали её голос?

Теперь и вовсе не услышите."

Алексей, сколько ни впадал в слёзы

и ни слушал соболезнования,

сам следил за порядком похорон.

Когда пригласить певчих,

когда музыкантов,

приехал ли "Икарус" с сотрудниками,

гроб у забора будет стоять минут восемь-десять,

пока не сфотографируемся,

в кузов сядут я, мать и Сергей.

А на полпути до церкви, когда люди

немного расслабились,

то там то сям перешли на лирику,

пересадил всех в автобусы

и довёз до места.

Соседи же отметили: "Молодец мужик,

и в такой момент держится".

Делал всё к месту:

между людским судом и собственной скорбью.

Перед выносом поцеловал холодное лицо жены

и со слезами, со слезами проговорил:

"Уходишь, навсегда уходишь, Тамарочка,

из дома, в котором столько прожили,

уходишь из нашего дома и никогда уже не вернёшься,

дорогая моя Тамара..."

А на "рабыню" тёщи сказал в последнем слове:

"Вы все знаете, как мы жили

душа в душу с Тамарой Александровной,

воспитали двух детей – одному 32 года,

другому 23,

построили дом,

и никогда не было между нами

ни скандала, ни раздора...", –

но при последних словах лицо задрожало,

в рёв пустились сотрудницы,

и со стуком гвоздей общий бабий вой

поднялся над кладбищем.

Как ни странно, Серёжка очень не плакал,

для сына держался ровно,

и люди отметили:

"Ещё жареный петух не клюнул.

А вообще-то хорошо,

если легко переносит".

А когда увидели подружку лет девятнадцати,

всё стало ясно.

Пока могильщики закапывали гроб,

Алексей сходил за четырнадцать мест отсюда

на могилки Макара Лаврентьевича и Нины Емельяновны.

Водитель Андрей Мухин принёс металлический памятник,

и его поставили в ногах покойной.

За последнее время это уже четвёртые его похороны:

сначала таджики убили отца,

когда пришли среди ночи к гулящей сестре,

потом брат жены разбился на бортовой машине,

потом повесилась сама сестра,

поэтому похороны для него хозяйство, обиход, дело.

На поминах, когда неизбежно зашёл разговор

о грабежах и воровстве в наше время,

он несколько раз повторил:

"Я ворую, да, я ворую,

но я ворую у государства!

А это большая разница".

Но Машка Рябая осталась недовольна поминами:

"Бедный обед.

Ему с работы выделили барана,

он не зарезал.

Щи нежирные,

кусочки мяса маленькие,

к компоту не приготовили пироги,

блинов не хватило.

В общем,

рабочих людей не накормил.

При жизни покойница работала на него от зари до зари

со всеми этими коровами и курятниками,

и после смерти нет уважения.

У русских людей положено

ещё на могилках всех провожающих

пригласить на помины,

накормить как следует,

проводить каждого до калитки

и снова пригласить на девять дней".

И добавила, перекрестившись:

"А какое место выбрал на кладбище!

Откос крутой,

тропинка между оградками узкая.

Могильщики наткнулись на гроб –

оказалось, заброшенная могила.

Да, видно не зря его отца звали Тураджон".

Марья Алексеевна имела право

быть пристрастной к соседям.

Пять лет назад умерла Зоя,

дочь Нины Емельяновны,

и хотя здесь кружился сожитель,

а где-то в России жили пять детей Макара Лаврентьевича,

откуда ни возьмись явился Алексей

и сказал:

"У нас разные матери, но один отец –

этот дом мой".

Нотариус оформил опекунство.

Первой умерла Нина Емельяновна,

проведшая последние дни

между беседкой во дворе

и койкой в психдиспансере.

Кто-то сказал: "А может быть,

она и тронулась, что

родная сестра увела мужа?",

а другой поправил: "А может быть,

муж бросил, что она тронулась?"

Но дед задал жару.

Иногда буянил:

"Кто вы такие! Вон отсюда!

Мы ещё посмотрим, кому всё это достанется!",

иногда отказывался принимать пищу,

иногда замолкал на целую неделю.

А в конце концов сгорел.

Сергей пошёл ремонтировать телевизор на нижнюю улицу,

а дома случился пожар,

да такой сильный,

что Марья Алексеевна с дочерью

уже складывали документы

и сворачивали ковры,

а соседи с другой стороны баграми ломали шифер.

Вообще-то у Марьи Алексеевны две дочери,

и она время от времени опрыскивала

весь дом святой водой, чтобы они вышли замуж.

Первая-то вышла, а вторая нет,

но зато спаслись от пожара.

Макара Лаврентьевича нашли

у самой закрытой двери –

остались жёлтые кости и зола тела.

Видно, хотел с помощью бумажки

прикурить от "козла", да не справился с огнем.

И вот теперь, когда всё это позади,

Машка рябая, Маруся, Марья Алексеевна

говорит: "Мало им было квартиры в Орджоникидзеабаде,

захотелось свой дом в Душанбе.

Думаете, я не знаю, почему

на похоронах Зои он сам сидел у гроба?

Потому что ночью выдрал у неё золотые зубы,

а теперь промокал ваткой кровь.

Да и Тамара недолго форсила в Зойкином гардеробе.

Господи, прости мою душу грешную".

Но Алексей этого в помине не слышит,

в его доме никого посторонних нет,

Аня лежит на диване,

тёща на койке,

а он во дворе размачивает солому и комбикорм корове.

Так прошёл день.

Через неделю в таджикской газете

напечатали заметку про то,

что в Орджоникидзеабаде наркоман Ракитин

убил топором женщину сомнительного поведения Кадочникову.

Серёжка побывал в редакции,

но опровержения так и не появилось.

 

1992

 

 

________________________________

 

 

 

КРИК ЧЕРЕПАХИ

 

Книга стихов 1986 года

 

 

 

 

БАБЬЕ ЛЕТО

 

Фарфоровая голубка,

охраняющая дубовый сундук,

черно-белый телевизор и помятую куклу,

поглядывает на меня с подоконника,

нахохлилась,

кажется, вот-вот взлетит.

Вечер.

Беседа катится, как широкая река –

с волнами воспоминаний,

неожиданностей и чудес.

Ежевика наша, слава Богу, величиной с орех –

а правда, что славяне произошли от смешения

амазонок и скифов?

В соседский крольчатник на той неделе залетела

шаровая молния – а какого цвета канделябры

в вашем кабинете?

В прошлом веке, известно, монахи прокопали

подземный ход под рекой – вот так и живем:

муж умер, зять сбежал, а сыновей нет.

Бабье лето в разгаре. Облако, обмакнувшись

в желтую краску, спускается к траве. Обагренный

листвою туман вздымается в небо.

Фарфоровый ангел подлетает к райцентру,

складывает крылья

и с самого-самого зенита

низвергается вниз, чтобы сесть рядом с нами и пить чай.

С его лучистого оперения падают капли росы,

веранда сияет.

 

1985

 

 

 

 

 

 

ЧАСЫ

 

– Я смеялся, когда читал

"Ромео и Джульетту", –

вот такая была любовь! –

его глаза бегают,

как если бы на землю просыпали

горсть горошин.

– И вот финал.

Знаешь, у этого человека нет представления

о порядочности в мелочах:

мало того, что спал с моей женой,

он и брился моей бритвой".

Боль ползет, как овраг,

разъедает память,

грабит счастье,

накопленное по крупицам за эти семь лет,

рвет узы.

Он ходит по кратеру Теофила,

пробует на язык свинцового цвета пыль,

топает ногой о густой прах,

и тот застилает Солнце.

– До этого к ней Валера подходил –

стал что-то заливать,

а я как сказану:

– А зачем? – хотя это был удар ниже пояса.

Все время суета отчаянья, –

что-то потерянное, что-то рядом,

что можно потрогать рукой,

уехать на Север?

сколько стоит этот костюм?

А лето в этому году такое душное,

покоя нет.

А что она?

Она конным спортом занимается,

ха-ха-ха.

Или съесть яблоко?

Постепенно тиканье, которое звучит изнутри его,

становится все громче,

прокалывает мозги,

постепенно

его нос сплющивается,

плоскость лица вытягивается,

на которой вдруг проявляются

тяжелые,

бьющие, словно палки о барабаны,

усыпанные открытыми механизмами, –

часы.

 

1985

 

 

 

 

 

 

АРГУМЕНТ

 

Оправдательную речь в свое одиночество

(как будто я прокурор ее сердца)

Софья начала с работы:

Кудрявцева как специалист никтошка –

Владимир Панкратьевич дал указание.

Тучева, она свое дело знает –

у Слабиной прическа, комбинезон.

Грозятся объединить с трестом –

по новой инструкции указание.

 

Я молчал.

 

Потом поставила на кон

кое-кого из знаменитостей:

Хелена Вахлачкова подготовила новую программу –

Тадеуш Вшивчик молчит.

Андрюха Твердохлебов выиграл приз Пяти Наций –

братья Суррогацкие пишут.

 

Я молчал.

 

Бросила в атаку болезни и увлечения:

еще побаливает левая почка –

ходили в поход на реку.

Вот купила две новые книги –

индийское лекарство.

 

Я молчал.

 

Пустила в ход почтальона

(приносит листья)

и бельевую веревку (бьет током),

телевизор (где поселился дятел)

и окна (покрываются илом),

а когда аргументы кончились,

просто выставила меня за дверь.

 

Я молчал.

 

1985

 

 

 

 

 

 

СМЕРТЬ ПОЭТА

 

Осада сжималась все больше и больше:

Неожидов ежедневно листал перед носом

Бякина с пометками Букина,

Щегольская требовала

покрыть карниз ее дачи лаком,

Кавычкин – автограф,

но псевдонима.

 

На самом деле он давно растворился

в своей оголтелой славе,

и имя его стало

заржавленным якорем

на чужом берегу,

в то время как парус

брел в море.

 

Однажды он взял и ушел.

Остался висеть его пиджак

на изогнутой спинке кресла,

стоять его телефон,

где одним отвечали гудки,

а другим металлический бас:

"Тринадцать часов восемнадцать минут...

Семнадцать часов сорок восемь минут...",

осталась античная маска

с отпечатком подковы

на огромных бесцветных губах.

Мир превратился

в собрание старых перчаток,

матриц,

слов, написанных сзаду вперед,

бликов

и палой листвы.

Ночью с пронзительно-бездыханным свистом

в него целились метеоры,

взрывались безмолвными салютами,

чтобы упасть возле ног

невесомыми ручными пушинками.

 

Он направлялся

к голодной и радостной юности,

ко времени, когда рифмовалось "дышу" и "пишу",

когда он смотрел на свою Алевтину,

словно пел соловьиную песнь...

Когда его четырехметровая роза

расцветала с такой яростью,

что вся улица натягивала противогазы.

Однажды он тихо ушел

и уже не вернулся.

 

1984

 

 

 

 

 

 

ЛЮСТРА

 

Полная женщина в расцвете молодости

сидит передо мной.

Почему я не в своей тарелке?

Почему моя нервная система как испуганная пила?

Ведь рядом чисто-понимающий взгляд

и улыбка, похожая на ромашку?

Почему вздор сеет свои невинные злаки

помимо воли людей?

Почему задушевность как бы блаженна?

– У меня в детстве был сиамский кот, –

говорит она, –

он питался вареной рыбой

и больше ничем.

Я же вспоминаю,

как выгонял дымовушкой

сусликов из нор –

тогда мне было шесть лет.

Облако покоится в объятиях липы,

ветер пахнет свежими почками,

небо просторно, –

стало быть, весна.

 

Она: кстати, еще не выяснено, археоптерикс –

это птица или динозавр с крыльями.

Я: на Марсе под песком

лежит лед.

 

– Рад был с вами познакомиться.

– Взаимно.

 

В воздухе звенит и подрагивает

ее душа –

огромная, хрупкая, светлая

люстра.

 

Неужели человеческие отношения – это

запустить руку под юбку

и обнаружить там тикающий будильник?

Бросить морду в копну волос

и вытащить оттуда зубами – мяу-мяу –

тельце синички?

Отпилить четыре метра перил

в Юсуповском дворце

и продать через Нашу С Вами

Той Самой, Которая?..

 

– На Луне, вероятно, холодно.

– Жук по ночам не жужжит.

 

1984

 

 

 

 

 

 

НЕИСПОВЕДИМОСТЬ

 

Кошки.

Кошки в прихожей, кошки на чердаке,

кошки под умывальником и кошки в саду,

грациозно-ленивые и надменные,

коллективные и самостоятельные –

кошки – вот что осталось у Таисии Михайловны

после того, как умер муж.

Дачу она мне, конечно же, не сдала.

– Вы всех моих кошек перетравите, – сказала она.

– Нет, наоборот, я буду их кормить, – сказал я.

– Нет, вы их отравите, – сказала она, –

вон, у Курдюмовых жилец отравил собаку,

и вы такой.

Крыть было нечем.

Стояла осень в начале,

пахло прелью и дымом, печалью и одиночеством.

Я подумал о неисповедимости судьбы человеческой,

съел крупную антоновку

и пошел назад.

 

1984

 

 

 

 

 

 

КРИК ЧЕРЕПАХИ

 

Вспоминаю бабку Марию:

родом она была с Дона,

во время войны

взяла на воспитание

мальчишку-сироту (государство

ей выделило положенную сумму)

и изготовляла черепаховые пепельницы.

 

Для начала она опускала

черепаху в кипяток, ибо только так

мог отделиться

панцирь от тела,

и уже после этого

приступала к отделке.

 

Вот тогда-то я и услышал,

как кричит черепаха:

то ли захлебывающееся верещание,

то ли писк, то ли тусклый шепот,

но и он постепенно смешивается

с бурчанием кипятка.

 

Вспоминаю бабку Марию:

как она сидела в нашем дворе

и все жаловалась на годы:

спрятала в духовку четвертную бумажку,

да и забыла, старая,

затопила печь.

 

Тело ее -

гранитная глыба мяса -

было недвижно,

глаза закрыты,

и если бы не холодное шевеление губ,

исторгавшее свой смутный заговор,

то запросто можно было подумать,

что она, сидя на табуретке,

спит.

 

1985

 

 

 

 

 

 

КАЛАН

 

Совсем не великолепные буддийские храмы

и, конечно же, не крокодилы

поразили воображение Александра Македонского,

когда он ступил впервые

на загадочную землю Индии.

Более всего его озадачили местные философы,

которые расхаживали в чем мать родила,

питались чем Бог пошлет,

не подчинялись никаким законам

и предсказывали будущее.

Александр,

который относился с большим уважением

к логической философии своего учителя Аристотеля

и понимал мир как целое,

решил приблизить к себе

этих непонятных отшельников,

но –

как это ни удивительно –

наткнулся на полное равнодушие.

И только один из них –

его звали Калан –

пошел императору в услужение.

Буквально в первый же день

он получил три комплекта белья,

униформу цвета хаки

и великолепный парадный мундир,

уже через неделю въехал в новую дачу

за колючей проволокой

с тремя пальмами и бассейном во дворе,

а когда экспедиция подошла к концу,

ему предоставили бронированную каюту

с портативным баром, подводными иллюминаторами

и круглосуточной светомузыкой.

В дороге же Калан заболел

и изъявил желание покончить с собой.

Александр не стал перечить софисту –

более того,

он приказал соорудить для Калана

торжественный погребальный костер.

Относительно того, где произошло это событие,

в источниках царит полная неразбериха:

Страбон сообщает, что это было в Пассаргадах,

Элиан – неподалеку от Вавилона,

а Плутарх и Ариан вообще не указывают места

совершения ритуала.

 

1984

 

 

 

 

 

 

ОТВЕТ

 

Еще в пору учебы,

когда я не знал ответ на экзамене

и помощи было ждать неоткуда,

я начинал проводить (как отвлекающий маневр)

свободные параллели:

поэма "Лейли и Меджнун" написана

через год после "Слова о полку Игореве",

Хокусаю снились те же кошмары, что и Гойе,

Моисей – Агамемнон,

Юрий Гагарин – Енох,

шелковица – тутовник.

Вот и сейчас –

когда я оглушен эхом тайны,

когда счастливое беспокойство,

жгучее неведение, темное влечение

ощупывают вслепую

явь и память,

возможное и данное,

что-то свое и что-то чужое,

когда и воздух дышит вопросом,

а я должен дать ответ,

я просто-напросто говорю:

ровно год тому назад,

в мае тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года,

как раз после операции перитонита

я сидел в Чоботах под яблоней

и переводил персидских поэтов.

Старик-хозяин (я его видел в проеме окна)

читал от буквы до буквы

газету парализованной бабке

и пояснял смысл событий.

Вместе со стиркой ее постельного белья

это было его ежедневное занятие.

Вот, пожалуй, и всё.

Василь Стефаник – Ахмад Дониш.

 

1985

 

 

 

 

 

 

ТРОИЦА

 

Впервые я его увидел на целине.

Наутро его фуфайка примерзла к стенке вагона,

так что отдирать пришлось с мясом.

Однажды с помощью металлических кошек

он взобрался на телеграфный столб

и взлетел в космос.

Говорили (а кто?),

что совхозный чудак там и нашел свое место.

Особенно его невзлюбила наша рота.

Салага мочился, когда его повело от усталости в сторону,

но он-таки прислонился к елке

и справил нужду

до конца.

Под левым глазом у него красовался фук,

а над пилоткой горел все тот же неугасающий нимб.

Открытое партийное собрание конструкторского бюро

было прервано из-за того, что новый кандидат наук,

не обращая внимания на докладчика,

выводил взглядом на противоположной стене

неоновые цветы.

Но это не было засчитано за открытие.

Да, да, мы его видели – то шагающим в полночь по карнизу,

то запряженным в полдень в асфальтовый каток,

в толпе и на пустыре, зимой и летом,

под крышей и на улице,

но он все время грозно и неукоризненно,

властно и безвольно

молчал и молчал, молчал и молчал, –

пока мы на всю мощь включали фары в степи

и сбивали людей с огромными рогами на головах,

дарили третьей и четвертой жене по килограмму конфет

и оставляли одних на морозном полустанке,

надевали поверх брюк фиговый листок

и торговали среди площади порнухой –

да мало ли чего мы не делали...

 

1985

 

 

 

 

 

 

БОМБА

 

Неужели жизнь – это

лишь пунктирная линия

от случая к случаю,

от факта к факту,

от события к событию, –

и между ними пустота?

Или, может быть,

паузы между нотами

и дороги между городами?

Вот он входит в комнату общежития

совершенно голый

с гримасой страдания на лице,

словно странный негатив актера,

который улыбается перед фотоаппаратом,

одетый в костюм-тройку,

при галстуке шик и блеск.

Вот он скорчился на антресолях полтора на метр

в три погибели

перед тем как рухнуть правым боком

на груду посуды,

как на букет ощерившихся штыков.

Вот он несет из подворотни мертвого ребенка, завернутого в платок,

как обвинение всему миру:

– Ты убил его!

– Ты убил его!

– Ты убил его!

Разве родники виноваты,

если реки играют пятнами нефти,

что в двух шагах от пляжа

лежат осколки?

Разве он глуп,

если чист?

Нет, он совсем не меняется

в промежутках между случаями,

о которых мы время от времени слышим, –

разве что седых волос стало больше,

удивленность – выше, –

печаль – глубже, –

его жизнь идет сплошной, сплошной линией –

он совсем не меняется:

он верен себе, как бомба,

которая летит вниз,

которая летит в нас.

 

С лицом, повернутым чуть налево,

открытым ртом

и вывернутым наружу

задним правым карманом.

 

1985

 

 

 

 

 

 

СТАРАЯ ДЕВА

 

Соленые песчинки плавают по извилинам моего мозга,

наполняются тяжелым паром суставы,

а на стенках желудка растет мох.

Каждую субботу я протираю шкаф и говорю:

– Если ты семьсот рублей получаешь, –

думаешь, всё?

А я, между прочим, женщина, – вспомни,

когда в последний раз ходили в театр?

Или переставляю чашки в серванте и пою:

– Не маленький, слава Богу! Пора и следить за собой!

Купила ботинки две недели назад –

как в огне сгорели!

Пусть он упадет у порога оборванный

и с водорослью на левой ноге,

пусть приземлится на парашюте

и вытащит из-за пазухи мертвого крысенка,

пусть объявится с медным кольцом в лохматых ноздрях –

у меня всегда накрыт стол.

 

Когда нет ничего – ничего превращается в ожидание,

и я по-прежнему высматриваю чьи-то отражения

в большом зеркале.

Пустота оформляется в образ, – образ во что-то ощутимое и близкое,

и вот уже марсианский люд, исполненный мордищ,

сплюснутых носов и кривых ног,

обступает мое ледовитое одиночество.

Но все-таки самое ужасное происходит весной:

на окно приклеивается агромадный зеленый лист наподобие сердца,

по небу то и дело пролетают сверхзвуковые ангелы,

которых догоняют их же покровительственные басы

и заискивающие хихиканья,

а посредине площади стоит командор, кашляет

и держит в руке фонарь, который светит невыносимым

то красным, то желтым, то зеленым светом.

Вот тогда-то я напиваюсь валерьянки,

на четвереньках ползу на чердак

и валяюсь, и валяюсь, и валяюсь там в пыльных опилках,

и мурлыкаю, и мяукаю, и что есть мочи визжу,

но все-таки добиваюсь если молочка, то неразбавленного водой,

если воробышка, то, разумеется, сельского, а не городского,

и если бант, то голубенький, а не коричневый.

Мяу! Мяу! Фыр! Фыр!

 

1985

 

 

 

 

 

 

ИЗОБЛИЧЕНИЕ

 

Всё это было, да:

какой-то овраг на окраине души –

расползался, обрастал сорняками, колючкой,

и приходилось высаживать деревья

у его рубежа:

заниматься заведомой перепиской с Ямусукро и Газиантепом,

коллекционировать макеты хрущоб,

расклеивать марки по стенам,

интересоваться, кто победил на прошлых тараканьих бегах –

Усы или Лапки, –

делать все, чтобы эта плешь не занимала всю голову.

Иногда он вдруг выключал свет,

выходя из шумной комнаты,

и в спину ему раздавался

торжественный выстрел шампанского,

восхищение, хрюканье, фырканье,

и он, сконфузившись, возвращался

с огромными веригами на руках и ногах

и покинуто улыбался.

Или эта его неухоженность!

Все эти вакуумные подушки на коленях,

все это дезертирство пуговиц,

холодность борщей,

вся эта партизанщина быта,

этот голодный дятел, стучащий в затылок,

этот орднунг на вольном поселении!

Тело? Его покорное и бедное тело?

Оно обитало само по себе.

Иногда оно было огромным аквариумом

и в нем плавали разноцветные рыбки, –

как благовоспитанные девушки,

нежно томились водоросли, –

по стеклу била лапа огромного кота,

и он просыпался в поту.

Иногда – небом, где кувыркались турманы,

высекали искры из воздуха археоптериксы,

неслись штопором в землю космические корабли.

Порой подземельем,

где серыми искрами сновали насекомые,

тихо ворочались дождевые черви,

делали карьеры кроты.

Да, еще зеркало.

Оно узурпировало его отражение,

оставило за своей полированной рамой,

установило в холодном, отрешенном

и пристальном взгляде,

чтобы то, встречаясь с хозяином каждое утро,

улыбалось гордой и суровой улыбкой,

отправляло на службу и гасло –

после того, как он вынимал из розетки вилку.

Все это было, да, –

и только сегодня, сегодня,

когда ему дали подержать пять минут

болонку в изящном чепчике,

а он до самого вечера продолжал

разговаривать, спорить, удивляться, имитировать гавканье,

словом, продолжал как бы общаться с ней, –

только сегодня

он окончательно и изобличил себя

в том,

что он действительно

одинок.

 

1984

 

 

 

 

 

 

ТЕТИВА СОМНЕНИЯ

 

Покупать или не покупать эти медальоны

с изображением знаков Зодиака?

Куплю – и покажу, что я доверяю

анонимной закономерности,

бесформенной всевластности,

конкретной неопределенности,

и скажу, что моя самоуверенность

сплошь в рубцах,

вера в собственные силы подточена тайной,

что у мечты есть тень.

Подтвержу, что я вчера во сне видел,

как Нептун мне грозит пальцем.

Я – ученица девятого класса средней школы

(неужели моя прапрабабушка была купчихой?).

Я толстая и печальная сортировщица писем

(моя надежда – получить новости

по индексу Близнецов),

я – йог, кандидат физико-математических наук.

У каждого из этих людей есть свое имя, фамилия, отчество,

но общий образ пока что скрывается

под псевдонимом, –

пауза наливается, как яблоко,

и тетива сомнения натянута до предела.

Но вот отстегивается один кошелек, другой,

и теперь – всё новые и новые покупатели,

объединенные заговором доверительной неуверенности,

совершают языческий ритуал.

 

1985

 

 

 

 

 

 

СХЕМА

 

– "Аркадий Куприянович – фондооснащенность.

Аркадий Куприянович –

недовыполнение по поставкам," –

мне надоело!

Он снимает шляпу, пальто,

бросает на спинку стула шарф.

 

– Хваток, мужики.

Завязываю.

Перехожу на сок.

Комкает рубашку,

мнет брюки

и машет галстуком.

 

– А если тебе нужен Лешка,

пожалуйста, –

иди,

я ведь не держу!

Бросает майку "Аполлон"

на ветку,

ходит вокруг,

выбрасывает руку вперед

и чихает.

 

– Нет! Все! Я не буду!

Не приставайте ко мне с кашей!

За папу и за маму –

нет сил.

Ползает на четвереньках

по накрахмаленной салфетке,

выглядывает из-за стола,

а только воспитатель приблизится к нему –

кусается!

 

– Аааааааааааааааааа!

– Оооооооооооооооо!

– Уууууууууууууууу!

Мама стягивает с него подштанники,

хлопает по попе, улыбаясь,

и он исчезает. Всё.

Он теперь

инопланетянин.

Конец.

 

1985

 

 

 

 

 

 

БАЛ СЛУГ

 

– А почему у вас, товарищ Культяпов,

галстук такого же фасона, как мой? –

спускает собак начальник.

– Опыт, как вы знаете, критерий истины, –

блуждает в трех соснах доцент Пуханцов, –

поэтому я прошу попробовать.

– Эй вы, сначала на меня помолитесь,

а потом уж мойте пол! –

плюет против ветра молодой поэт.

 

Живешь за скобками бытия,

всё равно как ремарка.

Пьяный ямщик, холостой Фигаро,

вихляющий проселок.

Атлант трепа.

Линза, мочальный хвост, разведчик, домашний попугай,

Подножка министру. Анекдот.

Сколько можно быть официантом,

пора сесть за столик и заказать шампанское!

Хватит чистить обувь у входа в метро,

пора самому надеть скорохода

и в театр!

Пусть Фрейд выйдет из подполья!

Кончай лазать, мяукая, по помойкам,

в хате мыши вкуснее!

Приведем заброшенные сады в порядок!

Перебьем фарфоровые вазы Зимнего!

Перестреляем всех заложников

и сами будем водить самолеты Пан Американ

и Аэрофлота!

Придем на прием к президенту босыми

и в рваной одежде!

Трахнемся с негритянкой на Красной площади!

Обкуримся марихуаной и умрем на пляже

Канарских островов!

 

– Дайте, пожалуйста,

наждачную бумагу для вилок, –

Кожемякин отслюнявил червонец.

– Нет, я не против, совершенно не против, –

отталкивает воздух от себя Ян Подъяблонский

и отходит в поклоне к двери.

– Ну щасс, щасс! –

прошипела Плюгавкина и так посмотрела,

что заскрипели глаза.

 

 

 

 

 

 

ПАРОХОД МЕЧТЫ

 

Разумеется, пластинки, которые ты крутишь с утра до вечера,

лучше всех рассказывают о твоем настроении, они

лепят тебя, строят душу, шлифуют чувства,

а через неделю уже новая эра.

И ты, конечно же, уверена, что рано или поздно к тебе во двор

спустится гитарист на летающей тарелке

и исполнит – по пояс в искусственном паре – признание в любви.

Это само собой. Но рано или поздно и ты узнаешь,

что женщина, если потупляет очи, смотрит не на землю,

но сначала на левую бровь, потом на нос, а потом на правую бровь,

не прыскает, но поощрительно улыбается,

и курит только затем, чтобы показать изящную кисть.

Но это не все. Можно, к слову, пойти в дискотеку

и превратиться на пару часов в робота-молнию,

отправиться по грибы и с удовольствием заблудиться на заранее обговоренное время,

залезть на крышу и поплевывать черешневые косточки.

Просыпаюсь утром и чувствую:

сегодня, именно сегодня должно случиться

что-то прекрасное и высокое,

простое и неожиданное, –

и кажется, птиц стало больше,

так громко они распелись,

и небо синее, –

сегодня, как раз сегодня

что-то должно случиться,

что изменит мою жизнь, –

и вся я готова лететь,

аж кружится голова, –

что-то чудесное и близкое, –

и я знаю, что весь день буду

как натянутая струна –

только дотронься, и вся заиграю,

и запою,

расцвету,

влюблюсь.

Неправда, что будущее безмолвно, оно поет на сто голосов,

неправда, что не имеет ни цвета, ни вкуса, ни запаха,

оно цветет, как весной природа, зовет, приглашает,

оно здесь – за поворотом дома.

А что пока? А пока, слава Богу, в сутках сорок восемь часов,

белому пуделю ужасно нравится укладываться под стол

и греть шерстью твои щиколотки,

а Екатерина Сергеевна и до смертного часа не сможет

исчерпать умиления, рассказывая, как ты училась

на двойки и на пятерки без водораздела между ними.

Море, по которому шествует пароход мечты, спокойно,

волны уютно покачивают нетающие льдяшки бликов,

капитан свежевыбрит,

от горизонта до горизонта свежий, ликующий, яркий воздух!

 

1985

 

 

 

 

 

 

ИЗ "МОКШАДХАРМЫ"

 

 

 

НАСТАВЛЕНИЯ

 

От трапезы встав, следует руки помыть.

С влажными ногтями спать нежелательно,

Пищу вкушая, не следует ее порицать,

с настроением надобно есть ее.

 

Жилище богов, упряжного быка,

ухоженное место, благочестивца, святыню,

перекресток и мудреца –

лучше всего обходить по правую сторону.

 

Кто разбивает комья земли, рвет траву

и ногти грызет – не жилец на свете.

 

Чужестранца ли, земляка – обязательно накорми.

С Учителем по щедрости поделись.

 

Предложи родителям сесть, оказывая неустанно почести.

Чтущий почтенного награждается веком, славой и счастьем.

 

Благопристойным называют того,

кто не гадит на царской дороге,

среди стада коров и на зеленых посевах.

 

На солнце восходящее и обнаженную жену

чужого – глядеть не желай.

Законное совокупление должно совершать

в уединении и тайне.

 

В храме и среди священных коров,

во время лечебного обряда и при чтении Книги –

действуй правой рукой.

 

Подстригающему себе бороду, чихающему

и вкушающему пишу,

а также болящему – пожелай здоровья.

 

Мочиться на солнце не надо,

как и смотреть на свои испражнения.

 

Зло, сокрытое злым, вернется на злого.

 

 

 

 

 

 

ДЕРЕВЬЯ

 

Лист, кора, плод и цветок увядают от зноя.

Увянув же, отпадают, – выходит, у них есть осязание.

 

От порыва ветра, грома и молнии могут полопаться плоды и листья.

Звуки же принимает слух.

Растения, выходит, всё слышат.

Ползут во все стороны и обвивают стволы – лианы.

Но без зренья – дороги не отыскать.

А это значит, что корненогие зрят.

 

Зловонят и благоухают,

и различными смолами оздоравливаются,

цветут – у них есть обоняние.

 

Корнями пьют воду и заболевают от воды,

водой же лечатся – стало быть, у деревьев есть вкус.

 

Подпиленные, они снова вырастают

навстречу страданью и радости.

Вот поэтому я вижу в растениях душу.

Не бессознательно растут деревья.

 

 

 

 

 

 

ПЛОДЫ

 

Что бы и когда бы ты ни содеял, –

рано или поздно вкусишь от плода дел своих.

 

Рассеивают по свету существа,

подневольные судьбе, свои деяния,

но непременно приходит день,

когда все они уплотняются до одного плода.

 

Как цветы, а потом и плоды, безо всякого понуждения

не пропускают своего времени года, так и все совершенное до этого

сказывается в заповеданный срок.

 

Достижение и поражение, уважение и презрение,

появление – исчезновение снова и снова

распускаются и сворачиваются

в многообразных судьбах.

 

Скорбеть ли тебе суждено, суждено ли счастье –

все от тебя зависит.

Ибо от отцовского семени и из лона матери

ты идешь, и не раньше и не позже

вкусишь от плода своего прежнего существования.

 

Все, что сам совершил, старцем ли, юношей,

рано или поздно возвратится к тебе

созревшим плодом.

Как теленок во стаде на тысячу голов

находит мать, так и поступок настигает однажды

совершившего его.

 

 

 

 

 

 

КОНТРАТАКА

 

Зоркая искра в глазах

и жесткая линия рта –

блистательная гетера

разговаривает со мной.

Я ухожу в защиту.

Каждая ее фраза:

– Представьте себе,

я лишь недавно узнала, что Смоктуновский родом

– из Сибири – и такая удивительная

организация души! Вот я и удивляюсь:

если бюст Александра Македонского

в Исакиевском соборе,

это не значит, что он святой! –

ткет гобелен интонаций,

ощупывает, как костоправ,

мое настроение – нет ли вывиха.

Она держит зеркальце над листком,

а я, глядя на отражение,

вывожу пером

параллелепипеды, трапеции, призмы.

Разговор движется шагами кошки,

и чем дольше я здесь,

тем бархатистее свет.

– А у вас уютно.

Мне очень приятно.

– Спасибо.

 

Я кладу яблоко рядом с аквариумом.

Она думает.

Должны же быть какие-то символы

в отношениях мужчины и женщины!

Без сомнения.

 

– Трапецию взять или призму? –

спрашиваю.

Она: надо бы.

Я же протыкаю бумагу на колючке кактуса.

Так и знайте.

 

Пауза.

 

Чехов.

 

Без сомнения.

Я и она.

 

Но вот я замечаю,

как взгляд ее растворяется в воздухе,

линии лица

размывает печалью,

понимаю, что кардинал Ришелье

или японское кимоно

совсем не скучают по ней,

и начинаю свою контратаку:

– Клубнику лучше всего засаживать

перед дождями – только надо непременно

выполоть сорняки! И конечно:

бензин и солярка – это очень разные вещи.

 

Вскоре появляется альбом фотографий.

Сумеречная звезда, пронзенная кактусом,

испускает воздух.

Я опускаю яблоко в аквариум.

В атмосфере комнаты что-то неладное.

В букете раздумья

сплетаются

разочарованное ожидание,

прогорклая надежда,

ищущая неудовлетворенность

и что-то еще.

 

Пора. Надо. Самое время. Да.

Она нежно и внимательно гладит

кошку Маркизу,

а я всовываю, всовываю, всовываю

в левый полуботинок

ногу.

 

1984

 

 

 

 

 

 

УЗНАВАНИЕ

 

Только потому,

что один ездит на белом коне

по коридорам издательств,

другой носит засаленный пиджак

и грязные туфли –

хотя мог бы быть доктором наук,

так он пунктуален

в своих мыслях.

 

Вся его жизнь –

оскорбление.

И он всей жизнью отвечает ему.

 

Вот он – вызов равнодушием

иерархии и престижу.

Потому, что из ваших душ

прет навозом,

я ассенизатор в действительности.

 

Я мог бы разговаривать с ним

о Мандельштаме и бионике,

Фолкнере и обериутах,

но прохожу молча,

едва кивнув головой.

 

Как мне рассуждать о физиках-сторожах

или философах-электриках,

когда я сам –

спекулянт чувств – пишу стихи!

 

По улице проходит

вслед за лошадью двухметровый Лев Толстой

и боронит асфальт.

 

1985

 

 

 

 

 

 

НЕ ИЩИ МЕНЯ

 

Не ищи меня.

Не ищи меня

ни на крыше опрокинутой многоэтажки,

НИ в ее солнечных подвалах.

Меня уже нет.

Словно Вселенная,

распухал я от страдания,

пока однажды не лопнул.

И тогда я почувствовал,

как в моих мозгах шевелятся реки

и как произрастают камыши

на побережьях кишок.

Заткнул уши и услышал,

как сгорают черные костры туч

и как мычит земля,

когда ей больно.

Лег спать среди корней саксаула

и утром, которое длилось четыре века,

как и они, потянулся.

Так что не ищи меня.

Лучше побели стены этой комнаты,

в которой меня нет.

Стены, которые обучают

своих неграмотных жильцов

азам терпения.

А потом отвори окно.

Там – за измятыми тряпичными крыльями,

которые лежат на обочине дороги,

там, за всеми скрипками и виолончелями,

вдавленными в асфальт металлическими катками,

там, за холодным камнем,

который вырос у меня во рту, пока я молчал,

вот там буду я:

бывший мертвец,

подсудимый архангел,

оловянный герой.

 

1985

 

 

 

 

 

 

ЭКЗИСТЕНЦИЯ

 

Недавно я прочел

одно индейское предание.

Пересказываю его вам.

Возвышалась за труднопроходимой пустыней

высокая-высокая гора, и многие смельчаки

пытались покорить ее.

Однажды старейшина племени созвал всех юношей

и сказал: "Идите же!

А тот, кто не сможет дойти,

пусть возвращается

с веткой растения,

которое в том месте будет расти."

Многие возвращались:

первый краснокожий доставил вождю

семена редьки, редиса и моркови:

– Вы Александр Николаевич Кудрявый?

– Ну, допустим, я.

– Распишитесь, пожалуйста.

Второй свалил с плеча

мешок кедровых орехов:

– Значит так, приятель,

получил свою долю, и отвал!

Третий преподнес в хрустящей упаковке

корень женьшеня:

– Примите же,

так сказать,

в знак нашего уважения.

Индейцы останавливались в пустыне

и у подножья горы,

у первой каменной осыпи

и на полпути.

Но тот, кто вернулся последним,

пришел с пустыми руками.

Он взобрался на вершину горы, он побывал на краю света,

и для его победы не надо было

никаких свидетельств и знаков.

Ибо там не было растений.

Ибо там вообще ничего не было.

 

1985