Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс
Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность.
— Вернер Гейзенберг
Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали
Валт Эрнштрейт (Valts Ernštreits) родился в Риге в 1974 году. Поэт, переводчик, ученый, художник. Защитил докторскую диссертацию по ливскому языку в Тартуском университете. Автор книг Inter/Rational (2004) и Dark Energy (2015). Составитель сборников поэзии Esviltīgākspartevi, menca! («Я хитрее тебя, треска!») и Kā iznirstlībieši («Как появляются ливы»). Составитель Ливско-эстонско-латышского и Эстонско-латышского словаря. Награжден орденами Латвии, Эстонии, Финляндии, Норвегии. Живет в Риге.
Сонная артерия Риги
Перевод с латышского — Александр Заполь.
Александр Заполь родился в Риге в 1970 году. Переводчик с латышского и английского. Учился на филологическом факультете Тартуского университета. Автор трех книг поэтических переводов, вышедших в Москве и Риге. Составитель антологий «Современная русская поэзия Латвии» (2008) и «Латышская/русская поэзия. Стихи латышских поэтов, написанные на русском языке» (2011). С 1999 года – соорганизатор мультимедийного поэтического проекта «Орбита». Редактор альманаха «Орбита». Переводы удостоены премии «Серебряная чернильница». Выступает также в качестве фотографа – персональная выставка «М как Метод» (галерея «Карусель», Рига). Участвовал в Триеннале графики в Таллине. Живет в Риге.
*
На линии огня, в заградогне
я потерял тебя,
со мной говорят теперь
гранаты и пулемёт,
зенитки,
трассируя, пули
из черных провалов дзота,
мгновенные вспышки света
и отблески в сбитых тучах,
что, вспыхнув как дирижабли,
падают вниз одна за другой.
В грязи и в грозе иприта
я больше не вижу тебя,
молчат в глубине стволов
пуль серебро и сталь.
В траншеях и блиндажах,
в полосе между двух фронтов,
все уже мертвыми пали.
Никому не открыть, не закрыть
последней страницы,
и не вспомнить,
что сказано там.
*
В ледяной темноте ноября воют волки.
Последняя волчица Риги вышла из логова,
встала из пыли металла,
балок стальных, электромоторов,
идет стребовать свою долю.
Идет, чтоб перегрызть Риге
сонную артерию.
Идет, чтоб в последнем ударе по городу
выгрызть бреши в плоти бетонных стен.
Идет, чтоб оскалить зубы, разразиться последним воем,
перед тем, как её саму зажрет и зароет
черным слоем асфальта
северный транспортный коридор.
В ледяной темноте ноября
воют волки.
Москва – Пекин
Москва – Пекин.
Сталин и Мао слушают.
Дождём в Пекине,
улиц Москвы сушью,
и холодом,
холодом,
холодом
сквозь швы юбок.
Гвоздики и маргаритки –
любит, не любит, любит.
Нет победы, есть долгие затхлые войны –
зимы, лета,
осени, вёсны.
Грязь и песок,
степь и поля риса.
Москва – Пекин.
Сталин и Мао слышат.
*
Есть такой параллельный мир,
где действие происходит
прямо сейчас,
в этот самый момент,
это так,
словно две истории,
два корабля,
или два фрагмента
одного кинофильма
видно одновременно,
и всё же
у них нет ни единой
общей точки.
И там
другой я
смотрит
на другую тебя,
и, точно так же как здесь,
другая ты
отвечает на взгляд.
Теперь
мы это оба знаем,
и они оба
тоже теперь это знают.
*
Твое одиночество
светлое, мягкое
как ковёр,
заглушит шум шагов
и пыль соберёт
невидную,
мелкую.
Если стакан упадёт,
не разобьётся,
ненавязчиво жидкость
всосут, сохранят ворсинки.
Всё О.К.
Никто
ничего
не заметил.
*
Я в волосы ленту вплету,
– сказала она, –
чтоб ты мог
видеть меня издали
Я буду тут
– сказала она, –
в толпе ты увидишь
вплетенную в волосы ленту
и сможешь следить за мной
и взглядом
меня провожать.
Я ещё никуда не иду
– сказала она, –
я всё ещё тут
и тебе
пока что не надо меня искать;
спустя мгновенье,
– сказала она –
тогда.
Ни тут,
ни в толпе,
ни вдали –
совсем ни одной
вплетенной в волосы ленты;
только тающий сладкий обманчивый
отблеск цвета в глазах,
жаляще острый
летнего вечера запах,
непроходящее чувство,
что кто-то
или что-то пропало.
*
В какой-то момент
когда ты совсем потеряешь
всякую связь с реальностью,
тебе вправду покажется,
что в правильных обстоятельствах
ты мог бы стать выдающимся
литератором,
музыкантом и композитором,
художником,
кинозвездой,
спортсменом,
может, бухгалтером
или держателем акций большой компании
с квартирой в Нью-Йорке,
дачей на Барбадосе;
поклонницами и подружками,
на всех континентах,
и, конечно,
своим самолетом
или яхтой.
Другими словами –
ты совершенно уверен,
что мог бы достичь
несомненных вершин
в любых областях.
И на полном серьезе
у тебя появляется чувство,
что в то же самое время
ты мог бы
прожить лет пятьсот
и после минимум столько же
кто-то тебя бы помнил;
может быть, даже дольше.
Идя по улицам, ты, бывает,
чувствуешь себя потенциально известным.
Оживлён, но не оценен
здесь и сейчас.
Но лишь до того,
как связь возвращается.
Фильм отматывается назад до настоящего места.
Обстоятельства не изменились вдруг.
Предполагаемая средняя продолжительность жизни
такая же как была.
Ты шагаешь домой.
И вот
снова тебе уже
всё равно.
____________________________
***
Волки воют в ледяной темноте ноября.
Последняя волчица Риги вышла из логова,
встала из пыли металла,
стальных балок, электромоторов,
идет стребовать свою долю.
Идет, чтобы перегрызть Риге
сонную артерию.
Идет, чтобы в последнем ударе по городу
выгрызть бреши в плоти бетонных стен.
Идет, чтоб оскалить зубы, разразиться последним воем,
перед тем как ее саму сожрет и зароет
черным слоем асфальта
Северный транспортный коридор.
В Риге, в ледяной темноте ноября
воют волки.
***
Я вплету в волосы ленту,
– сказала она, –
чтоб ты мог
видеть меня издали.
Я буду тут
– сказала она, –
в толпе ты увидишь
вплетенную в волосы ленту,
и сможешь следить за мной,
и взглядом
меня провожать.
Я еще никуда не иду,
– сказала она, –
я все еще тут,
и тебе
пока что не надо меня искать;
спустя мгновенье,
– сказала она, –
тогда.
Ни тут,
ни в толпе,
ни вдали –
совсем ни одной
вплетенной в волосы ленты;
только тающий сладкий, обманчивый
отблеск цвета в глазах,
жаляще-острый
летнего вечера запах,
непроходящее чувство,
что кто-то
или что-то пропало.
***
На линии огня, в заградогне,
я потерял тебя,
со мной говорят теперь
гранаты и пулемет,
зенитки,
трассируя, пули
из черных провалов дзота,
мгновенные вспышки света
и отблески в сбитых тучах,
что, вспыхнув как дирижабли,
падают вниз одна за другой.
В грязи и в грозе иприта
я больше не вижу тебя,
молчат в глубине стволов
пуль серебро и сталь.
В траншеях и блиндажах,
в полосе между двух фронтов,
все уже мертвыми пали.
Никому не открыть, не закрыть
последней страницы
и не вспомнить,
что сказано там.
***
В какой-то момент,
когда ты совсем потеряешь
всякую связь с реальностью,
тебе вправду покажется,
что в правильных обстоятельствах
ты мог бы стать выдающимся
литератором,
музыкантом и композитором,
художником,
кинозвездой,
спортсменом,
может, бухгалтером
или держателем акций большой компании
с квартирой в Нью-Йорке,
дачей на Барбадосе,
поклонницами и подружками
на всех континентах
и, конечно,
своим самолетом
или яхтой.
Другими словами –
ты совершенно уверен,
что мог бы достичь
несомненных вершин
в любых областях.
И на полном серьезе
у тебя появляется чувство,
что в то же самое время
ты мог бы
прожить лет хотя бы пятьсот
и после минимум столько же
кто-то тебя бы помнил;
может быть, даже дольше.
Идя по улицам, ты, бывает,
чувствуешь себя потенциально известным.
Оживлен, но не оценен
здесь и сейчас.
Но лишь до того,
как связь возвращается.
Фильм отматывается назад до настоящего места.
Обстоятельства не изменились вдруг.
Предполагаемая средняя продолжительность жизни
такая же, как была.
Ты шагаешь домой.
И вот
снова тебе уже
все равно.
***
Твое одиночество,
светлое, мягкое,
как ковер,
заглушит шум шагов
и пыль соберет,
невидную,
мелкую.
Если стакан упадет,
не разобьется,
ненавязчиво жидкость
всосут, сохранят ворсинки.
Всё О.К.
Никто
ничего
не заметил.
_____________________________________
Перевод с ливского — Дмитрий Кузьмин
* * *
Такие, как мы,
никогда не остаются на месте,
беспокойный ум,
тяга к познанию мира,
странная твердолобая вера
не позволяют.
Такие, как мы,
снова и снова стремятся
вперёд, упрямо,
сквозь вечерний и утренний сумрак,
через земли, через воды, через всё, что угодно, —
и долго ещё вслед за тем, как время
замело их следы,
погребло под пылью,
вычеркнуло изо всех книг,
такие, как мы,
скитаются по свету,
снова и снова, сквозь туманы
и сквозь миражи.
От таких, как мы,
никак не избавиться —
прицепятся, как репейник,
точно сорняк, их надо рвать из земли,
точно сорняк, вновь поднимают голову, молча,
точно шип в сердце мира.
Такие, как мы,
не умирают легко.
*
Такие, как мы,
не умирают вовсе.
* * *
Когда весной просыпаются
под водой перезимовавшие птицы,
их перья ещё мокрые,
голос ещё шершавый,
язык во рту глухой и чужой.
Когда просыпаются камни, голые, серые,
они поднимаются из песка, из воды, из земли
медленно и упорно,
ломая плуги,
за́ ноги хватая прохожих.
Язык у них, как и сердце,
ещё твёрдый, тяжёлый, пустой;
все слова его юные,
новорождённые,
только что выбравшиеся из тьмы;
их покрывает тонкая скорлупа света.
Весной, когда звери и камбалы,
парни и девушки
равномерно распределены
вдоль берега,
птицы и камни говорят
на новом наречии,
в котором нет ни корней,
ни окончаний,
которому нет предела.
* * *
Зарываю ноги в песок —
я шиповник и полевица;
дерево, пустившее корни
в иссохшую землю —
сосна столетняя,
что уцепилась упрямо
за дюны, во власти ветров.
Моя основа — песок,
он бежит и метёт,
занесёт, засосёт
и пожрёт.
Как же мне устоять,
когда ночь подступает,
и буря, и море,
и время.
* * *
где-то в пучине памяти остров
шесть десятков квадратных метров
ни лееров
ни капитанского мостика
с отлогим
омытым волнами
рыхлым песчаным полом
по которому с криками
бродят чайки
и над размытой линией берега
сушат крылья бакланы
где-то в пучине памяти
ты возвращаешься
с метлой и совком
по одному сметаешь
жёлтые зёрна песка
и выносишь выбросить в дюны
море меж тем сгребает остатки
помогает тебе очистить
остров от наносной земли
а заодно от птиц
от блистательно белых ракушек
и от первооткрывателя
от меня
это так красиво
это всё что я помню
* * *
Труднее всего не спеша
расти так же быстро, как и трава,
смотреть, как она зеленеет после дождя,
как она желтеет, когда жаркое лето сочится сквозь брезентовый навес,
как она гнётся, когда ложится туман,
а дни бегут и бегут.
Труднее всего
быть будкой у железной дороги,
где вместо рельсов, вагонов, людского говора
шелестят упрямые многолетние травы,
и зеленеют после дождя,
и желтеют, когда жаркое лето сочится сквозь брезентовый навес,
и гнутся.
Труднее всего, подобно траве,
увядать и вырастать сызнова,
реять по́ ветру, быть себе флагом,
не позволяя
себя растоптать.
Древний край
Реки и ручейки,
как паучья сеть,
опутывают землю
со всеми полями, лугами, лесами;
не пускают наружу,
не пускают прочь от себя,
не дают дышать —
и все деревья и травы,
птицы, звери и люди
книзу растут.
В почве, в земляной глубине,
цепляются грубые нити корней —
не пускают на землю, наверх,
не дают дышать под землёй.
Но пожди-ка!
Между подземным и наземным,
древним и уснувшим
скоро пробьются
семена, кости, чешуя и травинки,
пашни, перелоги, пески зацветут,
а с ними и всё, что так долго дремало,
пережидая зимние сны.
Пожди — всё проснётся.
Пожди — обновится древняя земля.
* * *
Суровый пенистый морской воздух
вырастил суровый народ
с тяжёлыми руками и серыми сердцами;
в их глазах, словно в затопленных лодках —
чёрная вода, ледяная глубь и шторма.
И что с того,
что все мысли их вытесаны из камня,
что слова́ с их губ
сходят колкими, заиндевелыми;
что они леденят, обжигают, душат;
что они воют, как волки,
режут, колют, грызут,
терпят молча.
Это они — мой народ.
Я из самой его сердцевины.
* * *
Два моря
и между ними — мель;
волны накатывают крест-накрест,
сталкиваются
и разламывают корабли.
Два серых моря,
два белых коня,
по ту и по эту сторону мели,
в глазах яркий свет маяка.
Две тёмные ночи,
два луча,
два народа,
два языка —
вечно вместе,
вечно будут собой.
* * *
Лей, дождь, лей,
сотней несхожих капель,
лей час, да не лей
целый день;
пусть твоя влага ищет
в земле по́ры и щели,
пускай пробирается в землю,
чтобы пили корни деревьев,
чтобы листва вырастала
зелёной и крепкой.
Лей, дождь, лей,
лей день, да не лей
всю неделю;
чтобы реки не вышли из берегов,
чтоб море не вздыбилось и воды твои
не затопили нас.
Лей, дождь, лей,
лей неделю, месяц лей,
да не лей
целый год;
капли твои пусти
в лохмотья рваных ран,
пускай вода затечёт, исцелит,
потушит негасимый огонь.
Лей, дождь, лей целый год,
да только всю вечность не лей.
* * *
Под городом ещё город:
наши закоптелые дома и амбары
вокруг городища,
наши болота и могильники;
протоки меж островов и мелей открыты,
чтобы наши лодки двинулись вверх,
чтобы красной воде легко было течь
в чистое море.
Под городом наши мужи с топорами и копьями
встали у оснований,
чтобы город не ушёл под землю;
а жёны наши
в платьях под цвет земли,
в наплечных платах с небесно-синими письменами,
оплакивают умерших,
поют колыбельные деткам,
всем — и вверху, и внизу.
Под городом, по ту сторону, верно,
горит наш костёр:
то же зарево ночное над городом,
те же искр письмена по-над заревом,
что взмывают вверх, обращаясь звёздами
в синем небе наплечных платов, —
тот же наш разгорающийся
живой тысячелетний свет.
Спи спокойно, город,
просыпайся свободным.
Наш народ на страже.