КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

ЗАРУБЕЖНАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ГЕОРГ ТРАКЛЬ

ЗИМНИЕ СУМЕРКИ

 

Перевод В. Топорова

 

В небе — мертвенный металл.

Ржавью, в бурях завихрённой,

Мчат голодные вороны —

Здешний край уныл и вял.

 

Тучу луч не разорвал.

Сатаной усемеренный,

Разногласный, разъяренный

Грай над гнилью зазвучал.

 

Клюв за клювом искромсал

Сгустки плесени зеленой.

Из домов — глухие стоны,

Театральный блещет зал.

 

Церкви, улицы, вокзал

Тьмой объяты похоронной.

Под мостом — ладья Харона.

В простынях — кровавый шквал.

 

 

 

 

 

ПЕСНЬ О ЕВРОПЕ

 

Перевод С. Аверинцева

 

О, как бьет крылами в ночи душа:

В пастушеский век брели мы вдоль дремотных лесов,

И нам служили красный зверь, зеленый цветок и говорливый ключ,

Смиренные. О первобытный напев сверчка,

Цветенье крови на жертвенном камне

И крик одинокой птицы над зеленым безмолвием вод.

 

О звезда крестовых походов и вы, пламеневшие муки

Плоти, пурпурных плодов ниспаданье

В вечерних садах, где от века мы набожно дни проводили,

Отроки, воины ныне, в бреду кровавом и звездном.

О кроткий дар ночных синецветов.

 

О времена тишины и осеннего злата,

Когда мы, монахи, прилежно пурпурные гроздья сбирали,

И окрест светились роща и холм.

О вы, охоты и замки; покой вечеров,

Когда справедливое мыслил в затворе своем человек,

Бога живую главу уловляя молитвой немой.

 

О горькое время конца,

Когда мы в чернеющих водах узрели каменный лик.

Но любящие, осиянны, серебро своих век подымут —

Единыйрод. Струится волной с заалевших подушек

Ладан, и воскресших сладостно пение.

 

 

 

 

 

СОЛНЦЕ

 

Перевод С. Аверинцева

 

Каждый день желтое солнце уходит за холм.

Прекрасен лес, темный зверь,

Человек — пастух иль охотник.

 

Пурпурно забьется рыба в зеленом пруду.

Под округленным небом

Молча рыбак в синем челне проплывает.

 

Медленно зреют гроздь и зерно.

Когда к вечеру клонится день,

Добро и зло созревают.

 

Когда наступит ночь,

Тихо подымет путник тяжелые веки.

Из темной пропасти хлынет солнце.

 

 

 

 

 

ЛЕТО

 

Перевод Г. Ратгауза

 

Под вечер уже не слышна

Кукушкина жалоба.

Ниже клонится рожь,

Красный мак.

 

Черная ходит гроза

Над холмом.

Старая песня кузнечиков

Замерла.

 

Не колыхнется, не дрогнет

Листва каштанов.

Платье твое шумит

Вниз по лестнице.

 

Слабо светит свеча

В темной комнате.

Ладонь серебряная

Тушит ее.

 

Ночь беззвездная,

Бесшумная ночь.

 

 

 

 

 

ГРОДЕК

 

Перевод Г. Ратгауза

 

Леса осенние шумят на закате

Оружием смерти, и поля золотые,

И синее море; над ними

Темное катится солнце, ночь встречает

Мертвых бойцов, сумасшедшие жалобы

Их изувеченных губ.

Но тихо копится в зелени луга

Красное облачко, укрывшее гневного бога, —

О лунный холод пролитой крови…

Все дороги вливаются в черный распад.

Под златошумной кроной звезд и ночи

Бродят тени сестер в молчаливой роще,

Где ждут их души героев, кровавые очи;

И тихо звучат в камыше темные флейты осени.

Алтарь медно-грозный поставлен во славу гордой печали,

И если разум еще не угас, то виной — необъятная боль

И нерожденные внуки.

 

 

 

 

 

МОЛЧАЛИВЫМ

 

Перевод Г. Ратгауза

 

О сумасшедший город, где вечером

У черной стены замирают увечные липы,

Где из серебряной маски смотрят глаза недоброго духа,

Где за каменной ночью гонится свет, сжимая магнитный бич,

О подводный гул колоколен…

 

Шлюха в ледяной судороге рожает мертвую девочку,

Божий гнев бешено хлещет по лбу одержимых,

Чума красногубая; голод выпил зрачков зеленую воду.

И это золото с его жуткой улыбкой.

 

Но в пещерах в кровавом поту молчаливое трудится племя,

Из твердых металлов плавит главу избавителя.

 

 

 

 

 

НОЧЬ ОБЕЗДОЛЕННЫХ

 

Стемнело!
И окоченело
ночь стучит в нашу дверь!
Дрожит ребёнок: Теперь
уже не придёт рассвет?
И мы поникаем,
несчастные, и смолкаем,
смолкаем, как будто нас больше нет.

 

 

 

 

 

Мелюзина

 

Кто будит меня средь ночной темноты?

Дитя моё, ночью опали цветы!

 

Кто шепчет печально во сне надо мной?

Дитя моё, в воздухе веет весной!

 

Взгляни, как она вся в слезах и бледна!

Дитя моё, в ярком цветенье она!

 

В огне мои губы! — Целую тебя,

дитя, твою жизнь как свою возлюбя!

 

Кто руки мои кладёт мне на грудь?

Дитя моё, мы собираемся в путь!

 

Куда я иду? Всё мне кажется сном!

Дитя моё, в небо с тобой мы идём!

 

Кто нежит меня улыбкой своей?

Белы, как снег, глаза у ней —

 

Потухли все огни кругом,

и глубокая ночь поглотила дом.

 

 

 

 

 

Вечерний хоровод

 

Поле астр — и синь и прах,

у могил резвятся дети,

высоко в вечернем свете,

серебрясь в прозрачном свете,

чайки стынут в облаках.

И трубят в рога в лугах.

 

Но плаксивый визг смычка

не в ладу с весельем сброда —

в кабаке шум хоровода,

завитушки хоровода

от вина и сквозняка.

Ночь холодная близка.

 

Вьётся смех и хохоток,

в звуках скрипки глум и смута,

и почти неслышно рута,

опечаленная рута

ниспадает на порог:

дзинь! — и острый серп подсёк.

 

Чудный свет свеча струит,

молодая плоть сникает,

дзинь — дзинь — дзинь! — во мгле играет

и в такт скрипке подпевает —

и пляша, скелет гремит.

И луна с небес глядит.

 

 

 

 

В старом саду

 

Дух резеды разлит средь бурых трав,

и пруд знобит в сверканьях полинялых.

Забылись ивы в белых покрывалах,

рой мотыльков вокруг себя собрав.

 

Терраса греется, и тишь кругом.

В воде сверкают золотые рыбки,

и облака плывут над взгорьем, зыбки,

и, чуждые, бредут за окоём.

 

Светла листва беседки; здесь гурьбой

шли в ранний час юницы и смеялись.

И на листве улыбки их остались;

и в жёлтой дымке пляшет фавн хмельной.

 

 

 

 

 

Весенний вечер

 

Куст полон призраков. Фен мартовский жесток.

Пёс бешеный по пустоши кружит.

в деревне бурой колокол дрожит;

вяз тощий в чёрной боли изнемог.

 

Кровоточит маис под сенью крыш;

о сладость для голодных воробьев.

Крадётся робко дичь средь тростников,

один, у тихих белых вод стоишь.

 

Орешник в грёзах видит странный знак.

Друг хвалит игры сельской ребятни.

В забросе избы, прожитые дни.

И облака сжимаются в кулак.

 

 

 

 

 

Кладбище Святого Петра

 

Всеодиночество камней.

Бледны цветы в дрожанье мрака

могильной скорбности, однако

не ощущаешь боли в ней.

 

Усмешка неба, сад окрест,

где грёзы мёртвых снов незримы,

где отдыхают пилигримы.

И сторожит могилу крест.

 

С молитвой церковь вознеслась

к дарующему милость свыше,

свеча пылает в круглой нише,

за души грешников молясь.

 

Цветение древесных крон

в ночи мерцает, украшая

лик смерти, чтобы мир вкушая,

поглубже был у мёртвых сон.

 

 

 

 

 

Три пруда в Хельбрунне

 

Бредя у чёрных стен заката

серебряно стенает лира

Орфея, в пруд сникая сиро

слезится из ветвей утрата

весны и с ветром неразъято

серебряно стенает лира

Орфея, в пруд сникая сиро

и в смерть зелёного заката.

 

Холм и замок в свете вялом

шёпот женщин умирая

с темнотой соткался тая

над мифическим зерцалом.

Судьбы их вотще рыдают

день шепчясь в зелёном дыме

с камышом наверх всплывает.

Дрозд заигрывает с ними.

 

Вода сверкает — синь с травой

и кипарисы дышат сонно

их тоскование бездонно

течет с вечерней синевой.

Тритоны выплыли со дна

и стены разрушаясь пали,

Плывёт в зелёном покрывале

качаясь на воде луна.

 

 

 

 

 

Лунатик

 

Где ты, где ты, попутчица моя,

где ты, небесно-звонкий лик?

Свистит мне в уши ветер: Ты — глупец!

Грезёр! Грезёр! Ты — шут!

И всё же, всё же! Разве было до —

до ночи бесприютности — не так?

Или забыл ты — шут и дурень?

О, эхо моей души — хрипучий ветер:

Шут и глупец!

Но разве не стояла она с молящими руками

и с горестной улыбкой на губах

и не кричала в ночь и бесприютность?

А что она кричит сейчас? Не знаешь?

Так — зовёт любовь. Увы, ни эхо

ей не откликнулось, ни слово.

Но разве это не любовь была? О, горе: я забыл!

Лишь ночь вокруг меня и бесприютство,

и эхо моей души — ветер!

И он глумится: О, дурак! О, шут!

 

 

 

 

 

Утренняя песня

 

Пора, весенний рассвет, ступай пробуди

возлюбленную, о, юный титан,

ступай и нежными цветами укрась

склонённое в сладкой дрёме чело.

И факелом воспламени боязливое небо,

чтобы бледные звезды звенели, танцуя,

и парящая ночная вуаль

вспыхнула, испаряясь,

и с ней — циклопические облака,

откуда зима, что спасается бегством,

земле все еще угрожает ледовою дрожью, —

и откроются небесные дали, сияя.

И с ветром в локонах, великолепный,

приникнешь к земле, и в священном молчанье

огненной страсти, пронзительной дрожи

диких вихреподобных объятий

откроет святое лоно земля.

И сладостное ожидание охватит хмельную,

когда, цветопламенный, ты пробудишь

в ней новую жизнь, чье высокое прошлое

уже подпирается высшим грядущим,

подобным тебе, как ты сам подобен себе,

и своевольный, и всегда влюбленный —

и ее извечная тайна

возобновится во всей своей красоте.

 

 

 

 

 

Мертвая церковь

 

Сидят на тёмных лавках к ряду ряд,

погашенные взоры возведя

к распятью. Свечи, как положено, горят,

и, как положено, весь в ранах лик.

Струится ладан золочёных чаш

ввысь; испускает дух псалом,

и сладостно и неопределённо,

как поражённое пространство. Дьякон

с усталым духом перед алтарём

творит причастье — жалобный игрок

перед плохой и камнесердной паствой

в игре бездушной с хлебом и вином.

Бьёт колокол! Мрачней мерцают свечи,

и, как положено, бледней весь в ранах лик!

Гудит орган! И в мертвенных сердцах

трепещет память! И, всё в крови, прискорбное чело

снедает темнота, и многих глаз

отчаянье взирает в пустоту.

И голос, как один за всех, рыдает,

в то время как в пространстве страх растёт,

смертельный страх растёт: Помилуй нас,

Господь!

 

 

 

 

 

Святой

 

Когда в аду, самим же им творимом

его терзают гнусные виденья,

едва ль кто похотью опутан так,

как он, и Богом изнурился так,

как он, — вздымает он худые руки,

неискупленные, с молитвой к небу.

Но лишь неутолённое желанье

в молитве лихорадочной, чей жар

в мистическую бесконечность веет.

Не так хмельно «Эвое!» Диониса,

как в яростно-смертельном исступленье,

натужно вырывающем свершенье,

истошный крик: Exaudi me, о Maria!

 

 

 

 

 

Прошедшей мимо

 

Однажды предо мной возник

исполненный великой болью лик,

со мною связанный таинственным родством;

божественным послом

он появился, сгинувший потом.

Однажды предо мной возник

исполненный великой болью лик,

я им проникся всем нутром,

как если бы узнал я в нём,

кого любимой я назвал в ином

бытийстве, сгинувшем потом.

 

 

 

 

 

Вечерняя прогулка

 

Иду на вечер, и вдогон

поет мне ветер с высоты:

— Ты видимостями заворажен!

О, знай, кому поддался ты!

 

И шепчет голос неземной:

— Как пусто у тебя в груди!

Забудь, что дух смущает твой!

Знай: боль всех болей — впереди!

 

 

 

 

 

Метаморфоза

 

Он страстью, вечный свет, горит,

греховный пламень в сердце скрыт!

Будь счастлива, Мария!

Твой бледный лик расцвёл тайком,

пылает плоть твоя огнём,

ты — женщина, Мария!

 

О, лона сладостный родник,

в глазах — улыбка, боль и крик,

ты — матерь, о Мария!

 

 

 

 

 

Встреча

 

Мы встретились с ним в чужом краю,

вопрос в глазах усталых пряча:

— Как мог ты жизнь сгубить свою?

Молчи! Молчи! Не надо плача!

Пахнуло холодом ночным,

и в дали облака тянулись.

И разошлись в ночи мы с ним

в молчанье — и не оглянулись.

 

 

 

 

 

Молчание

 

Бледная луна над леском,

навевая грёзы, плывёт,

ива над тёмным прудом

неслышные слезы льёт.

Погасло сердце — и свод

растаял в нежном тумане —

молчанье, молчанье!

 

 

 

 

 

Перед восходом солнца

 

В потёмках слышно птичье щебетанье,

шумят деревья, и поёт ручей,

и розовеет в облаках мерцанье,

как жажда ранней страсти. Ночь светлей

И прикасается рассвет, ревнуя,

к горячечной и смятой простыне,

слабея, увядают поцелуи —

с улыбкой забываясь в полусне.

 

 

 

 

 

Кровосмешение

 

Ниспосылает ночь на наше ложе

проклятья: — Как греховен ваш экстаз!

Ещё не отойдя от гнусной дрожи

мы молимся: — Прости, Мария, нас!

Цветы струят хмельные ароматы,

и льстиво наши лбы бледнит экстаз,

и бездыханным воздухом объяты,

лепечем мы: — Прости, Мария, нас!

 

Сирены громче, горячей жаровня,

темней переживает сфинкс экстаз,

дабы сердца стучали всё греховней,

стенаем мы: — Прости, Мария, нас!

 

 

 

 

 

Confiteor

 

Пестроты, кои жизнью рождены,

витиевато в сумерках мерцают,

как тени, путаны и холодны, —

едва возникших, смерть их укрощает.

И вижу я под масками вещей

страх, горе, мор, бессилье действий глупых,

негероические игрища людей,

кривлянье плясок на гробах и трупах.

 

Я с отвращеньем лик сей узнаю.

Но по диктату длится эта мука:

комедиант, играю роль мою

невольно, из отчаяния — скука!

 

 

 

 

 

Crucifixus

 

Он — Бог ниц павших бедняков, и он

зеркальная судьба их мук земных,

о, да, он — Бог, оплёван и казнён,

и нёс он до конца крест мук своих.

Они пред пыткой плоти пали ниц,

своим терпеньем с ним породнены,

и смерть, и ночь страдальческих зениц

тоску в их сердце закалить должны, —

 

и, всем мученьям положив конец,

они к нему в рай бедных попадут.

Восславят смерть его, его венец

и бледный ангел, и заблудший люд.

 

 

 

 

 

Равновесие

 

Светлеют звуки в воздухе закатном,

о дальней грусти дня напоминая,

наполненной нездешним ароматом,

и неземным восторгом искушая.

И как о спутниках пропавших выдох,

как эхо радостей, сокрытых тьмою, —

так падает листва в садах забытых

в молчанье райском солнечного зноя.

 

И, мёртвое, вдруг время воскресает

в зерцале просветлённого потока,

и, обескровленная, поднимает

страсть душу живу к небесам высоко.

 

Идем мы через смерти — и блаженства,

и мук растёт от раза к разу сила,

где правит новый бог и совершенство

даруют вечно новые светила.

 

 

 

 

 

Последний отзвук

 

Последний бледный отблеск дня пропал,

притихла боль от прежних мук моих,

иссяк весёлости святой бокал,

и плачет сердце в сумерках ночных,

ловя лишь эхо молодых услад,

что падает, сливаясь с темнотой,

легко, как тень, как тихий листопад

на холм могильный в осени ночной.

 

 

 

 

 

Разбитость

 

Истление сновидческого рая,

и сердце овевается тоской,

от сладостей дурманных отвращая

и муча болью самой распростой.

И сердце постепенно затихает,

как музыка, и мается в хандре,

и венчик звёздной веры увядает,

ах, на разбожествлённом алтаре.

 

И остаётся в чуткости всегдашней

великий стыд, когда твой сон зачах;

как в отсвете кривом — твой день вчерашний;

и сокрушает повседневный страх.

 

 

 

 

 

Театр природы

 

В калитку узкую вступаю!

Как по аллее сбивчив шаг,

и затихают, замирая,

дыханье слов и шум зевак.

К зелёной сцене — взор! С преданья

Начнись, игра, о днях моих,

где нет вины и покаянья —

забытых, призрачных, чужих.

 

Мелодии тех дней иначе

воспринимаю я теперь:

я слышу жалобы — и плачу,

но мне они чужды, поверь.

 

О, лик, на вечер обращённый,

ты — я, и плачу я, пока

твой жест, ещё не завершённый,

гласит, что ночь уже близка.

 

 

 

 

 

На смерть старой женщины

 

Прислушиваюсь, ужасом объят,

вхожу, не веря знакам и дверям:

её глаза не на меня глядят,

как будто я стою не здесь, а там.

Сидит, согнувшись и отрешена

от всех вещей, концы платка скрестя,

дрожит, заслышав шорох у окна,

и шепчет, как пугливое дитя.

 

Седую прядь ласкает, бормоча:

Уже пора мне? — грустно, как никто.

Пугается: алтарная свеча

потухла! — Ты — куда? Случилось — что?

 

 

 

 

 

Цыгане

 

Пылает в их ночных глазах тоска

по родине, вовек недостижимой.

О, как бродячая судьба тяжка,

и сколько грусти в ней невыразимой.

Их обгоняя, облака летят,

сопровождают птицы спозаранок,

пока их след не выкрадет закат;

и к звёздным одиночествам стоянок

 

доносит ветер колокольный звон

и песни их тоской переполняет,

где адские проклятья, плач и стон —

и ни звезды надежды не сияет.

 

 

 

 

 

У окна

 

Над крышами небес голубизна,

облака крадутся стороной,

в росе весенней кустик у окна;

хмелея, птица юркает в эфир;

заблудший аромат цветов,

и знает, знает сердце: это — мир!

 

Растёт тишина и полдень печёт!

О, Боже, как мир велик!

Грежу и грежу, а жизнь течёт,

 

течет жизнь, но где-то вовне,

за морем одиночества моего!

И сердце знает: нерадостно мне.

 

 

 

 

 

Ты, песня кроткая, со мной

 

Ты, песня кроткая, со мной:

святая кровь и тихий свет,

уйми во мне безумный бред!

И вечный плач молящий мой!

Но сердце мучится виной,

и жжёт его безумный бред,

оно не верит в тихий свет

в своей бесслёзности немой.

 

 

 

 

 

Ночная песня

 

В грозовую ночь взывает

песня, кровью истекая,

но, увы, не отвечает

ей ничья душа живая

из полночной тьмы.

 

В грозовую ночь взывает

песня, кровью истекая,

и в моей душе сникает,

безответный путь свершая

из полночной тьмы.

 

 

 

 

 

Распад

 

Как дует ветер! Затухая,

поют зелёные огни,

забыл про праздничные дни,

зал, в лунном свете утопая.

Портреты предков умилённы,

как тени из небытия,

пространство затхло от гнилья,

в круг собираются вороны.

 

Из-под окаменевшей маски

глядятся чувства прошлых дней

всё искажённей и больней —

заброшенно и без огласки.

 

И аромат садов унылый

к распаду ласково приник,

как тихий и дрожащий вскрик

над свежевырытой могилой.

 

 

 

 

 

Баллада

 

Как сад ночной пьянил тогда…

Мы стояли, охвачены страхом немым.

То, что в нас пробудилось, о да! —

мы скрывали молчаньем своим.

 

Не светила в ночи звезда,

и никто не молился за нас.

Только демон во тьме смеялся тогда.

В трижды проклятый час!

 

 

 

 

 

Мелюзина (Ночь плачет за моим окном)

 

Ночь плачет за моим окном,

и плачет ветер, загрустя,

как позабытое дитя, —

о, кто же, кто забыл о нем?

 

В косматой буре огневой

взмывает к облакам она —

о змеедева, ты одна,

в немой моей мольбе ночной!

Бедняжка Мелюзина.

 

 

 

 

 

Баллада (Три знака глупец на песке начертал)

 

Три знака глупец на песке начертал.

Бледную деву трепет объял.

Пой, море, громче пой.

Дева держала в руке бокал,

и пенился он через край и сверкал,

как кровь, золотой.

 

Молчали они, закат угасал,

он выпил напиток до дна — и бокал

смыло волной.

 

Свет золотой сиять перестал,

ветер три знака с песка слизал.

Пой, море, громче пой.

 

 

 

 

 

Баллада (Плач сердца)

 

Плач сердца: — Ты расстался с ней!

Её призыв твой не найдёт.

Она как тень среди теней!

И ночь рыдает у ворот.

А в зале тусклый блеск свечей.

Кто умер? О, как тяжек свод!

И шёпот: — Ты забыл о ней?

И ночь рыдает у ворот.

 

И вздох: — Да зрит он свет свечей!

И мрак со всех сторон плывёт.

Вздох: — Ты не молишься о ней?

И ночь рыдает у ворот.

 

 

 

 

 

Глубинная песня

 

Сбежал я от ночных тенёт,

моя душа в бессмертности живет,

пространства, времени ей внятен ход,

и в вечности душа поет!

Не день и свет, не ночь и гнет —

в душе лишь вечное поет,

с тех пор как вечность в ней поет,

неощутим ни свет, ни гнет.

 

 

 

 

 

Шабаш

 

Дыхание дурманящих растений

туманит разум в лунном колыханье,

и ощущаю я их обвиванье,

как шабаш ведьм в угаре их радений —

Кровавые цветы вдруг расцветают,

из сердца похоть выжимая грубо,

как губки, изощрённые их губы

на пьяном горле яростно взбухают.

 

Чумной цветок тропического ада —

в мои всосался губы в жуткой яви,

моё мученье пеной обслюнявя.

 

И душит — о, свирепая менада —

и изнуряет чадом знойной пасти

и мукой, и восторгом дикой страсти.

 

 

 

 

 

О тихих днях

 

Дни поздние: их призрачность так зряча —

как обращённый к свету взор больного,

увы. Но их очес немые плачи

ночь затеняет, возвращаясь снова.

Они с улыбкой думают о росте

своём, как будто песню вспомнить силясь,

и ищут слово для печальной гостьи,

что в немоту надолго погрузилась.

 

Так солнце на больных цветах играет,

и от смертельной стужи отвлекает;

и в сырости они дрожат нелепо.

 

Но красный лес в тьму канул незаметно,

и стукание дятла ночесмертно,

как отголосок из глухого склепа.

 

 

 

 

 

Сумерки (Корёжишься от каждой боли)

 

Корёжишься от каждой боли ты,

бросает в дрожь мелодий разноброд,

щепьё от арфы — это, сердце, ты,

из чьей тоски больной цветок растёт,

Как погасить, убийца и вампир,

последнюю искру в душе он смог,

как он разбожествлен, сей грубый мир —

как шлюха, мерзок, болен и убог.

 

Отвратна пляска теней и дика

под залихватский и надрывный звон

над красотой тернового венка:

 

потерянный герой увенчан им —

о, жалкий приз отчаянья, и он

со светлым божеством непримирим.

 

 

 

 

 

ГЕЛИАН

 

Одинокими часами Духа

хорошо идти под солнцем

вдоль желтых стен лета.

Тихо звучат шаги в траве; в мраморе сером

сновидения отпрыска Пана всё еще длятся.

 

По вечерам на террасе

мы опьяняем себя темным вином виноградным.

Красным огнем персик рдеет в листве;

мягкая поступь сонаты; смеха свеченье.

 

Ночи молчанье прекрасно.

По туманной равнине

навстречу движутся нам пастухи и белые звезды.

 

Осень приходит и вместе с ней — созерцанье

трезвой прозрачности рощи.

Блаженно бредем вдоль ржавеющих стен

и изумленными взорами следуем птиц перелетам.

По вечерам опускаются белые воды в свои погребальные устья.

 

В голых ветвях светится небо.

Чисты крестьянские руки, несущие хлеб и вино нам.

Мирно плоды дозревают в солнечной дреме.

 

О, как серьезны лица возлюбленных мертвых!

И блаженна душа в созерцаньи правдивом.

 

Необъятно и мощно молчанье опустевшего сада;

юный послушник в венке из листвы темно-бурой

тихо пьянеет, вдыхая морозное злато.

 

Прикосновенье рукою к древности голубеющей влаги

или в холодную ночь — к белым сестринским лицам.

 

Как гармонично, как тихо это движенье мимо дружеских окон,

где — одиночество, кленов шуршанье,

где, быть может, все еще дрозд поет свою песню.

 

В сумерках призрачен человек и прекрасен.

Изумленно он движет руками, ногами,

а в пурпурных гротах медленно вращаются очи.

 

К ночи в черном ноябрьском хаосе

затерялся чужак-незнакомец,

 

в гуще ломких ветвей, вдоль богатой настенной проказы;

здесь монах проходил незадолго,

в своего сумасшествия нежные струны всецело ушедший.

 

О, как одинока кончина вечернего ветра!

Испуская дыханье, он голову клонит на сумрак оливы.

Потрясающа гибельность рода людского.

В этот час наполняются золотом звезд

созерцателя очи.

 

Вечером тонет игра колокольная; молчь и беззвучье.

Черные стены на площади города рушатся.

В храм зазывает мертвый солдат.

 

Ангелом бледным

сын возвращается в дом своих предков, тот — пуст.

 

В даль среброликую к старцам сёстры ушли незаметно.

Ночью, проснувшись, он их встречает под колоннадой в прихожей:

только что возвратились с грустных паломничеств дальних.

Но в волосах их, о бог мой, — грязь, нечистоты и черви!

Это он видит, стоя вблизи; в серебре его ноги.

А в это время из комнат пустых удаляются мертвые тихо.

 

О, эти псалмы их в огненном шуме дождя полуночном!

Мерно холопы хлещут их кроткие очи крапивой;

детские кисти бузинные изумленно склонились

над опустевшей могилой.

 

Тихо свершают свой круг пожелтевшие луны

по лихорадке простынной того, кто еще только отрок;

не подступили безмолвные зимы.

 

Молча Кедрона высокий удел опускается к кедру,

вот он раскинулся в плавности линий — отпрыска кротость —

под голубыми бровями отца размышляя.

Там по пастбищам ночью пастух ведет свое стадо.

Или, быть может, это крики во сне,

в том сне, где бронзовый ангел, в роще застав человека,

плавит плоть его — тело святого —

на раскаленной решетке.

 

Виноградником пурпурным стены увиты глиняных хижин

и снопами, поющими ветру, желтого жита.

Пчелы жужжат, журавлей одиноких пролеты.

По вечерам на скалистых тропинках — внезапные встречи воскресших.

Прокаженные, в зеркало будто, смотрятся в почерневшие воды,

а потом одежды свои, провонявшие гноем и гнилью,

открывают, стеная, бальзаму упругого ветра —

он со склонов летит, где розы в полном расцвете.

 

Легкостройные девы наощупь ночь изучают

по переулков извивам, словно пастыря милого ищут.

По субботам в хижины входит нежное пенье.

 

Пусть расскажет им песня про того мальчугана,

про безумье его и про седые его брови,

и про его уход, и про его тленье,

когда раскрылись внезапно глаза его во всей своей сини.

О, как печально мне это с ним, в тихих напевах, свиданье!

 

Ступеньки безумия в комнатах черных,

древние тени в дверях, распахнутых настежь.

Здесь душа Гелиана себя созерцает в зеркале отсвета розы,

снег и проказа сыпятся вниз с чела Гелиана.

 

На стенах нет уже звезд, все звезды потухли.

А вместе с ними и белые призраки света.

 

Прах человечий могильщик бросает наверх, на зеленые травы.

Глухо молчат, завалившись, кресты на медленных склонах.

Ладана сладость в пурпуре ветра ночного.

Очи ушедших разбились, ртов обнажились черноты.

И покуда их внук, плавно сойдя в помраченье,

одинокую думу молчит о конце неизвестно-кромешном,

тихо Господь над ним голубые веки смыкает.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

Три сновидения

 

I

 

Был знак мне: я видел во сне листопад,

тёмное озеро, лес среди скал,

я слышал плачей раскат —

но что это значит, не знал.

 

Был знак мне: я видел во сне звездопад,

и плачущий взор меня умолял,

я слышал смеха раскат —

но что это значит не знал.

 

Как листопад, как звездопад,

я то начинался, то исчезал,

вечным эхом видений объят, —

но что это значит, не знал.

 

II

 

В моей душе — зерцале тёмном —

невиданных морей картины,

трагично-фантастические земли

уходят с рёвом в синие пучины.

 

Моей души кроваво-пурпурное небо

в огне гигантских солнц бурлит в изнеможены

сады диковинные дымятся

в смертельно-душном наслажденье.

 

В моей душе, как в тёмной бездне,

чудовищные ночи возникают,

гремят неведомые хоры

и силы вечные вздыхают.

 

И содрогается в воспоминаньях тёмных

душа, как если бы устала

в бездонных хлябях и ночах возобновляться,

и в пенье — без конца и без начала.

 

III

 

Дни поздние: их призрачность так зряча —

как обращённый к свету взор больного,

увы. Но их очес немые плачи

ночь затеняет, возвращаясь снова.

Они с улыбкой думают о росте

своём, как будто песню вспомнить силясь,

и ищут слово для печальной гостьи,

что в немоту надолго погрузилась.

 

Так солнце на больных цветах играет,

и от смертельной стужи отвлекает;

и в сырости они дрожат нелепо.

 

Но красный лес в тьму канул незаметно,

и стукание дятла ночесмертно,

как отголосок из глухого склепа.

 

 

 

 

 

Гродек

 

(2-я редакция)

 

По вечерам гудят осенние леса

от смертоносных орудий, золотые равнины,

и голубые озёра; над ними катится

чёрное солнце; ночь окружает

умирающих воинов, дикие вопли

разодранных уст.

Но тихо сгущается в почве лугов

пролитая кровь в багровую тучу —

обиталище гневного Бога и лунной прохлады;

все дороги уводят в чёрное тленье.

Под золотыми ветвями ночи и звёзд,

в умолкшей роще зыбкая тень сестры

приветствует души героев, истёкшие кровью лики;

и тихо звучат в камышах тёмные флейты осени.

О, горделивая скорбь! Чей железный алтарь

великой болью питает сегодня

горящее пламя духа

ещё не рождённых потомков.

 

 

 

 

 

Превращение зла

 

(2-я редакция)

 

Осень: торжественно чёрное шествие по опушке леса; минуты немой разрушительности; сосредоточенный лоб прокажённого под безлистым деревом. Давно миновавший вечер нисходит по мшистым ступеням; ноябрь. Бьёт колокол, и пастух ведёт в деревню чёрных и красных коней. Под кустом орешника зелёный охотник потрошит дичь. Его руки дымятся от крови, и тень зверя вздыхает в листве, глядя поверх человека, — белеса, безгласна. Разлетевшиеся вороны; три. Их круженье подобно сонате из блёклых аккордов и мужественной тоски; тихо истаивает золотое облако. Мальчишки у мельницы жгут костёр. Пламя по-братски высвечивает одного, и он улыбается, зарываясь в свои пунцовые вихры; или это — вершина разрушительного убийства, и её обходит, раздваиваясь, кропотливый каменистый путь. Уже отцвёл барбарис, под соснами круглый год дремлет свинцовый воздух; страх, зелёная темь, задыхающееся бульканье тонущего: из звёздного пруда рыбак тянет огромную чёрную рыбину, лик жестокости и безумья. Голоса тростника, а за ними — враждебные души, и качает их в красном челне над стылой осенней водой некто, живущий в тёмных преданьях своего древнего рода, чьи глаза каменеют над ночами и девичьими страхами. Лик зла.

 

Что заставляет тебя тихо стоять на разрушенной лестнице в доме твоих предков? Свинцовая темь. Что подносишь ты серебряными руками к глазам; и никнут веки, как будто пьянеют от мака? Но и сквозь стены из камня видишь ты звёздное небо, Млечный путь, Сатурн; и он красен. Яростно бьётся о стену из камня безлистое дерево. Ты — на разрушенных ступеньках: дерево, звезда, камень. Ты — голубой зверь, что тихо дрожит; ты — бледный священник, убивающий жертву на чёрном алтаре. О, твоя улыбка во тьме, печальная и злобная, — от неё бледнеет во сне дитя. Красное пламя вырвалось из твоей руки и ночная бабочка сгорела в нём. О, флейта света; о, флейта смерти. Что заставляет тебя тихо стоять на разрушенной лестнице в доме твоих предков? Слышишь, в ворота стучит ангел хрустальным перстом?

 

О, преисподняя сна; тёмный переулок, увядший садик. Почти безвидна в синем вечере тень покойницы. Зелёные цветки опархивают её; она потеряла свой лик. Или он, бледный, склонился над холодным лбом убийцы в тёмном коридоре; обожанье, пурпурное пламя похоти; умирая, устремляется спящий по чёрными ступенькам во мрак.

 

Кто-то оставил тебя на распутье, и ты долго глядишь на пройденный путь. Серебряные шаги в тени корявых яблонек. Пурпурно светится плод в чёрных ветвях, и в траве сбрасывает свою кожу змея. О, непроглядная темь; пот, выступающий на холодном челе, и грустные грёзы спьяна в деревенском кабаке под чёрными прокуренными балками. Ты, кроме того — дикая пустыня, наволхвовавшая розовые острова из бурых табачных облаков, а из самого потаённого исторгшая дикий крик грифа, когда он возле чёрных скал обрушивается в море за добычей, — в бурю и хлад. Ты — зелёный металл с огненным ликом внутри, и он вырывается наружу, чтобы с кургана костей петь о мрачных временах и пламенном падении ангела. О, ты, отчаянье, ты с немым воплем падаешь на колени.

 

Мертвец навещает тебя. Из сердца течёт самотёком кровь и под чёрными бровями гнездится несказанный взгляд. Ты — пурпурная луна, когда она появляется в зелёной тени оливы. И за ней бесконечная ночь.

 

 

 

 

 

Плач (Сон и смерть)

 

Сон и смерть — два сумрачных беркута

шумели всю ночь над моей головой:

золотой человеческий лик

поглощён ледовитым потопом

вечности. О жуткие рифы

разбилась пурпурная плоть,

И плачет тёмный голос

над морем.

Сестра бушующей скорби,

взгляни: тонет беспомощный чёлн

под звёздами —

и повела хоть бы бровью ночь.

 

 

 

 

 

На востоке

 

Свирепым органам зимних бурь

подобна угрюмая ярость племён,

пурпурные волны битвы;

нелучистые звёзды.

Разбитые брови, серебряные руки —

к раненым солдатам склоняется ночь.

В тени осенних ясеней

вздыхают души убитых.

 

Тернистая пустошь всё туже сжимает город,

с окровавленных ступенек гонит луна

перепуганных женщин.

В ворота врывается стая волков.

 

 

 

 

 

Плач (Юноша из уст хрустальных)

 

Юноша из уст хрустальных,

долу — золото очес;

и багрян, и бледен лес

в чёрный час лучей прощальных.

Вечер ран исповедальных!

Смертный сон отравней яда,

мёртвый гроб; и спел, как плод,

в дереве и звере год;

голизна полей и сада,

и пастух скликает стадо.

 

О, сестра, как в темь ночную

брови синие манят.

Смолк орган, смеётся ад,

в сердце тёмный ужас чую;

и взываю к звёздам всуе.

 

Плачет мать: в ней сын как рана;

бронзы красный гром вокруг,

похоть, слезы, камень мук,

темь сказаний про Титана.

Грусть! — сиротский плач орлана.

 

 

 

 

 

               

ГРЕЗЫ СЕБАСТЬЯНА

                              

Адольфу Лоосу

 

1

 

Мать вынашивала дитя под белой луной,

в орешника тени и вековой бузины,

хмельная от маковых соков и плача дрозда;

и тихо склонялся над ней

в состраданье лик бородатый,

 

едва заметный в туманности окон; и старые

праотцев вещи

лежали дряхлея; любовь, осень, мечты.

 

Стало быть — смутный день года, печальное детство,

когда опускался тихо мальчонка к водам прохладным,

к серебряным рыбам;

Покой и Лицо;

когда ж, каменея, он бросился перед бешеными вороными,

в серой ночи над ним его звезда начала восходить.

 

Или: когда он подле руки материнской замерзшей

шел сквозь погост осенний Петера Санкта,

нежный покойник, тихо лежавший в сумраке склепа,

вдруг приподнял на него свои холодные веки.

 

И все же был он маленькой птичкой в голости веток,

колокольной игрой ноябрьских вечерий,

молчаньем отцовским, когда во сне

спускался винтом по лестнице в дымке рассветной.

 

 

2

 

Покой на душе. Одиночество. Зимний вечер,

смутные пастухов силуэты у старого пруда;

дитя в шалаше из соломы; о, как незаметно

упадал этот образ в черноту лихорадки.

Священная ночь.

 

Или когда он, подле сильной отцовской руки,

молча взбирался на угрюмость кальварской горы, *

то в брезжащих нишах межскальных

ритмами своего мифа шла голубая фигура,

а из раны под сердцем пурпурно кровь струилась.

О, как неслышно крест воссиял в смутной душе!

 

Любовь; по черных углам - таянье снега,

весело покачиванье старой бузины голубым ветерком,

плотные своды лещины;

тогда-то мальчугану явился неслышно алый ангел его.

 

Радость; в прохладе гостиной — вечерней сонаты звучанье,

из серебряной куколки на коричневеющей потолочной

балке выползала бабочка голубая.

 

О близость смерти! В каменную кладку стены

уперлась желтизна верхушки, замолчал ребенок,

и в том же марте зачахла луна.

 

 

3

 

Алые пасхальные колокола в склепе ночи,

серебряные голоса звезд,

благоговейно стерты они темным безумьем

с уснувшего лба.

 

О, как тихо скольжение вниз по синей реке,

оживленье смыслов забытых, когда в зеленых ветвях

дрозд в закат Чужестранность позвал.

 

Или: когда он возле костлявой старца руки

вечером шел вдоль ветшающих стен городских,

некто в черном плаще пронес розового младенца,

тогда-то под тенью лещины внезапно дух зла и явился.

 

Движенье наощупь по зеленым лета ступеням. Как незаметно

сад одряхлел в бурой осенней тиши,

ароматы старых кустов бузины; о, эта тоска их,

когда в тени Себастьяна голос серебряный ангела умер.

 

 

* Кальварий — место, обычно специальный сад на горе,

где верующими католиками инсценированы с помощью икон,

скульптур и т.п.

Муки (страсти) Христовы. Слово восходит к латинскому "calvaria",

что в свою очередь — к арамейскому "golgota". (Прим. перев.)

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

МУЗЫКА В МИРАБЕЛЛЕ

 

2-я редакция

 

На небе — стая облаков

Пушистых, нежных — вечер жаркий,

Поет фонтан в тиши веков,

Гуляют пары в старом парке.

 

Все глуше птичьи голоса,

И мрамор предков тронут тленьем,

И фавна мертвые глаза

Следят за уходящей тенью.

 

Осенний лист в окно летит

И кружит как живая птаха.

Жизнь отсветов огня дрожит,

Живописуя грезы страха.

 

Пришелец белый входит в дом,

Навстречу мчится пес лохматый.

Потушен свет, и все кругом

Во власти льющейся сонаты.

 

Перевод Марины Павчинской

 

 

 

 

 

ГРОЗОВОЙ ВЕЧЕР

 

Красные часы распада

Дня под вечер, ветра рвенье,

Где в сплетеньях винограда

Свили гнезда привиденья.

 

Как в оковах стонут ставни,

Пыль танцует в мерзких стоках,

Гонит облачную стаю

Молния, сверкая в стеклах.

 

Зеркало пруда разбито,

Чаек крик в оконной раме,

Всадник огненный копыто

Вбил, взметнув над елью пламя.

 

Сонм больных охвачен страхом.

Синь ночного оперенья

Вдруг прорвал единым махом

Дождь серебряным сеченьем.

 

Перевод Марины Павчинской

 

 

 

 

 

Тоска

 

Всевластен ты, о тёмный глас,

что сотворён во мне из тьмы

осенних облаков,

золотой вечерней тишины;

зеленоватый водопад

в завалах горных сосен

в краю теней,

деревня,

где кротко чахнут лики бурых изб.

Смотри, как чёрные кони

скачут по мглистому лугу.

О, солдаты!

С холма, где катится солнце в закат,

хлещет цветущая кровь —

под дубы —

онемевшая! О ты, орущая тоска

армий; лучистый шлем

со звоном падает с пурпурного лба.

 

Надвигается холод осенней ночи,

сияет звёздами

над изломанными костями мужчин

тихая монахиня.

 

 

 

 

 

Ночью

 

Синь моих глаз погасла за одну эту ночь,

красное золото сердца. О, как тихо мучился свет.

Твой синий плащ накрыл поникшего;

твой красный рот скрепил поцелуем

умопомрачение друга.

 

 

 

 

 

Песня Каспара Хаузера

 

Бесси Лоос

 

Он воистину любил солнце, что каждый вечер

пурпурно скрывалось за холм,

любил лесные пути, пение чёрных пичужек

и радость зелёной травы.

 

Безмятежно житьё в тени высоких деревьев,

лик отрока светел.

Нежное пламя вдохнул Бог в его сердце:

О, человек!

 

Тихо шаги привели его в город под вечер;

тёмный плач его губ:

я хочу стать всадником.

 

Все следили за ним: и куст, и зверь,

дом и сумрак сада белых людей,

и его убийца следил за ним.

 

Весна и лето, и чудо-осень

праведника, тихий шаг

по тёмным комнатам призраков.

Ночью остался он наедине со своей звездой.

 

Видел: на голую ветку падал снег

и на сумеречном пороге — тень убийцы.

 

Лик нерождённого серебряно сник.

 

 

 

 

 

На Монашьей горе

 

Где в тени осенних вязов ныряет заброшенная тропа,

виднеются шалаши из листвы для пастушьих ночлегов,

где из-под костлявого мостика за путником вечно следит

тёмный лик прохлады, а гиацинтовый голос мальчика

шепчет забытые преданья леса —

там кротче, чем у больного, звериные плачи брата.

 

Стало быть, касаются чахлых трав колени пришельца,

окаменевшее чело;

ближе и слышней синий родник, женский плач.

 

 

 

 

 

Вечер в Лансе

 

(2-я редакция)

 

Бредём по тропинкам и сумеркам лета,

мимо жёлтых снопов на полях. Под белёным сводом,

где шастают ласточки, пьём огневое вино.

Хорошо: о, тоска и пурпурный смех.

Вечер и тёмные запахи трав

остужают ознобом наши воспалённые лбы.

 

Серебряные воды стекают по ступенькам лесным,

ночь и лишённая речи забытая жизнь.

Друг; тропинки в деревню усеяны палой листвой.

 

 

 

 

 

Весной

 

Под тёмными шагами негромко вминается снег,

в тени дерева

поднимают розовые веки влюблённые.

Вечно следуют тёмному зову кормчий,

звезда и ночь;

и негромко всплескивают вёсла в такт.

 

Скоро на разрушенных стенах

зацветут фиалки,

тихо зазеленеет висок одинокого.

 

 

 

 

 

На болоте

 

(3-я редакция)

 

Путник на чёрном ветру. Шелестит в болотной тиши

пересохший камыш. Стая диких птиц

по серому небу летит;

пересекает мрачные воды.

Бунт. Под обветшавшей кровлей

машет чёрными крыльями тлен.

кривые берёзы вздыхают под ветром.

 

Вечер в пустом трактире. Дорога домой

под приглядом нежной грусти пастушьих стад.

Лик ночи: жабы всплывают

из серебряных вод.

 

 

 

 

 

Хоенбург

 

(2-я редакция)

 

В доме нет никого; только осень;

соната лунного света

и пробужденье в уже предрассветном лесу.

А тебе всё грезится белый лик человека,

далёкого от суеты;

и уже над сноявью нежно склоняется зелёная ветка,

крест и вечер;

обнимают поющего пурпурные руки его звезды,

что встаёт над пустынном окном.

 

И вздрагивает в темноте чужеродец,

когда тихо поднимает веки над мирской суетой —

как она далеко; за стеной — серебряный голос ветра.

 

 

 

 

 

Элис, 1-2

 

(3-я редакция)

 

1

 

Совершенна тишина этого золотого дня.

Под старыми дубами

покоишься, Элис, ты, раскрыв широко глаза.

Их синева отражает дремоту влюблённых.

У твоих губ

умолкают их розовые вздохи.

 

Вечером вытащил рыбак тяжёлые сети.

Добрый пастух

ведёт свое стадо по краю опушки.

О, как праведны, Элис, все твои дни!

 

Тихо склоняется

к голой стене синяя тишь оливы,

замирает глухая песня старца.

 

Золотой чёлн

раскачивает твоё сердце, Элис, в одиноком небе.

 

2

 

Нежный колокол в груди у Элиса звенит

под вечер,

когда к подушке чёрной никнет лоб.

 

Синий зверь

в терновнике исходит кровью.

 

Сухое дерево стоит как тень;

опали синие плоды с ветвей.

 

Знаки и звёзды

неслышно тонут в вечернем пруду.

 

За холмами настала зима.

 

Синие голуби

пьют по ночам ледяной пот,

с хрустального лба Элиса.

 

Не молкнет

у чёрных стен одинокий ветер Бога.

 

 

 

 

 

Отроку Элису

 

Элис, если в чёрном лесу кричит дрозд,

он кричит про твой закат.

Твои губы пьют голубую прохладу горных ручьёв.

Забудься, если твой лоб истекает кровью

древних преданий

и тёмных значений полёта птицы. —

 

Ты, невесомо ступая, поднимаешься ввысь,

к пурпурным гроздьям ночи — о, как

чудно ты синеву разводишь руками.

 

Терновый куст поёт

в осиянье твоих лунных очей.

О, как давно ты, Элис, мёртвый.

 

Твоя кровь — гиацинт,

в неё монах погружает свои восковые персты.

твоя чёрная пещера — наше молчание,

 

откуда по временам выходит кроткий зверь

и тихо опускает тяжёлые веки.

На твои виски капает чёрная роса

 

и последнее золото гаснущих звёзд.

 

 

 

 

 

По пути (Снесли безвестного)

 

Снесли безвестного в мертвецкую под вечер;

вонь дёгтя; тихий шелест красных платанов;

и тёмное круженье галок; на площадь потянулась стража

Укрылось солнце в чёрный полог; в который раз

возвращается давно минувший вечер

Сестра в соседней комнате играет сонату: Шуберт.

Как тихо погружается её улыбка в сникающий фонтан

в голубоватом шелестенье сумерек. О, и как он стар,

наш род,

кто-то шепчется в сумраке сада; кто-то покинул

это чёрное небо.

На комоде благоухают яблоки. Бабушка затепливает

золотые свечи.

Тихий шелест наших шагов в старом парке,

под высокими кронами. О, как строг гиацинтовый лик

сумерек.

У ног твоих ручей, и тайна в красной тишине рта

в тени дремотных листьев и тёмном золотое сникших

подсолнухов.

Как тяжелы от мака твои губы, что сонно дышат

у меня на лбу.

Нежным звоном пронизана грудь. Голубое облако —

надо мной в сумерках склоняется твой лик.

И песнь под гитару в случайно попавшемся кабаке,

и дикие кусты бузины, и давно минувший ноябрьский день,

и доверчивые шаги по тёмной лестнице, и вид побуревших

балок,

и распахнутое окно, к которому возвращаешься

в сладостной надежде —

необъяснимо всё это, о Боже, — и падаешь на колени

невольно.

О, как темна эта ночь. Пурпурное пламя

угасает на моих губах. И в тишине

замирает одинокая струна измаянной души.

Смолкни совсем, когда хмельная от вина голова

поникнет в сточной канаве.

 

 

 

 

 

Ландшафт

 

(2-я редакция)

 

Сентябрьский вечер; уныло разносятся по деревне

тёмные окрики пастухов; в кузнице искрится огонь.

Чёрный конь грозно встаёт на дыбы; его пышущие

страстью

пурпурные ноздри всасывают гиацинтовый локон

батрачки.

На опушке леса тихо оцепеневает крик оленухи,

и жёлтые цветы осени

безмолвно склоняются над голубым ликом пруда,

Дерево догорело в красном огне; вспархивают

темноликие летучие мыши.

 

 

 

 

 

Детство

 

Ягодный куст бузины; детству спокойно жилось

в синей пещере. — Над заглохшей тропой,

где побуревшие травы шуршат

и размышляют тихие ветки; шелест листвы

схож с журчаньем синей воды среди скал.

Нежен плач дрозда. Пастух

молча следит, как медленно катится солнце за холм.

 

Синий миг — душа, и только.

На опушке леса — робкий зверь, а в долине

дремлют старые колокола и глухие усадьбы.

 

Кротче ты постигаешь смысл тёмных лет,

прохладу и осень безлюдных комнат;

и в святой синеве затихает твой светящийся шаг.

 

Тихо поскрипывает распахнутое окно; до слез

трогает и заброшенный погост на холме,

и припомненная легенда; и всё же нет-нет

и светлеет душа,

когда вспоминает о радостных людях, тусклом золоте

вешних дней.

 

 

 

 

 

Песня часов

 

Встречаются тёмные взоры влюблённых,

светлокудрость, лучезарность. В цепенеющем мраке

сплетаются в изнеможенье руки.

Пурпурно истерзаны губы благословенных. Круглые глаза

отражают тёмное золото весенних сумерек,

просветы и черноту леса, вечерние страхи листвы;

может быть, невыразимый птичий полёт, тропу

нерождённого

к сумрачным деревням, в одинокое лето,

и тогда из угасающей синевы проступает минувшее.

 

В поле тихо шумит пожелтевшая рожь.

Жизнь груба, и лучисто взлетает коса косаря,

обтесывает толстенные брёвна плотник.

 

В пурпур окрасила осень листву; монашеский дух

правит жаркими днями; созрел виноград

и праздничен воздух в просторных дворах.

Слаще запах рдеющих фруктов; негромок смех

веселья,

музыка, танцы в тенистых погребках;

В сумерках сада шаги, тишина — бродит

умерший мальчик.

 

 

 

 

 

               

В ВЕНЕЦИИ

 

Ночь; как в комнате тихо.

Серебристо мерцает подсвечник.

Дыхания песня;

Одиночество;

Розовых туч волшебство.

 

Стаи мушиной круженье

Затемняет пространство из камня.

До предела наполнена

Мукою дня золотого

Голова чужестранца.

 

Недвижимо темное море.

Звезда и чернеющий след

Исчезли в Канале.

Дитя, твоей боли улыбка так тихо

В сон погрузилась со мной.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

НОЧЬЮ

 

Синева моих глаз затухла в этой ночи,

Красное золото сердца моего. О, как тихо сгорел этот огнь!

Твой плащ голубой укрыл упавшего вниз.

Пунцовый твой рот печатью скрепил погружение друга во мрак.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

ЗАКАТ

 

5-я редакция

                              

Карлу Борромеусу Хайнриху

 

Над озером белым

Вдаль потянулись дикие птицы.

Вечером ветр леденящий задул от наших созвездий.

 

Над могилами нашими ночь

Склонила проломленный лоб свой.

Под дубами качаемся в лодке серебряной мы.

 

Стены белые города непрерывно звенящи.

Под терновыми сводами, брат мой,

Мы слепые стрелки часов, что взбираются в полночь.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

СЕМИПСАЛМИЕ СМЕРТИ

 

Голубея, дымится весна; меж деревьями — о, как сосут! —

Смутно-неведомость движется в вечер, в закат,

К нежным плачам дрозда приникая всем слухом.

Молча появляется ночь, зверь, кровавящий след свой,

Медленно никнущий рядом с холмом.

 

В воздухе влажном цветущей яблони ветви дрожат;

Серебрясь, растворяется всё, что сплелось,

Медленно гаснет в глазах, куда вошла ночь; падучие звезды;

Кроткий детства псалом.

 

Призраком спящий спускался к черному лесу;

И запел из земли ручей голубой,

Едва тот неслышно белые веки поднял

На заснеженном лике.

 

А луна за зверем красным гналась

От самой пещеры;

Сквозь стоны он умер; смутны женские плачи.

 

Тот, что светился, к звезде своей руки воздел,

Седой чужестранец;

Молча покойник оставил дом разрушенный этот.

 

О, прогнивший проект человека: структура холодных металлов,

Ночь и ужас лесов затонувших

И пылающей чащи звериной;

Ни дуновения в душах.

 

На чернеющей лодке Другой спускался по мерцанью потока,

Пурпурных звезд был он полон; зазеленевшая ветка,

Благословляя, на него опустилась,

Мак из серебряной тучи.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

ВЕЧЕР В ЛАНСЕ

 

2-я редакция

 

Пешее странствие по смеркающемуся лету

Мимо снопов пожелтевшего жита. Под свежебеленою аркой,

Где ласточка бойко порхала, пили вино обжигавшее мы.

 

Как прекрасно: тоска и пурпурный хохот.

И вечер и запахи зелени смутно-неведомы

Охлаждают ознобно пламенность наших голов.

Серебристые воды по леса ступеням текут,

По ночи и по жизни в молчании этом забытой.

Друг; тропинка в деревню сквозь гущу листвы.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

ХОЕНБУРГ

 

2-я редакция

 

Дома пустынность; в комнатах — осень;

Лунносветье сонаты,

Внезапное пробужденье на краю рассветного леса.

 

Неотступные мысли о лике седом человека,

Что оставил в далекой дали суматошное время;

Над сновиденным нежно склонилась зеленая ветка;

 

Крест и вечер;

Обнимают поющего звезд его пурпурных руки,

Прикасаясь к пустынно-заброшенным окнам.

 

Так что дрожь пробирает во тьме чужестранца,

Когда тихие веки свои поднимает

Поверх человечьего он, как далеко уж оно;

Голос серебряный ветра в прихожей.

 

 

Хоенбург — название поместья Рудольфа фон Фикера

неподалеку от Инсбрука.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

ПОДСОЛНУХИ

 

Золотые подсолнухи,

Всем сердцем к смерти склоненные,

О кроткие сестры

В тишине — вот она —

Гелиана кончается год

Год свежести гор.

 

Лоб упоенный его

От поцелуев становится белым

В то время как некто Другой

Цветы золотые печали

Духу приносит и прочит

Безмолвию тьмы.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

Сон и помрачение разума

 

Вечером отец превратился в старца; в тёмных комнатах окаменел лик матери и на мальчика легло проклятье угасающего рода. Иногда он вспоминал своё детство, полное болезней, ужаса и мрака, скрытные игры в звёздном саду или как он кормил крыс на сумеречном дворе. Из голубого зеркала выступала тонкая тень сестры, и он падал как мёртвый в темноту. По ночам его рот раскрывался как красноспелый плод и звёзды сияли над его немой тоской. Его сны наполняли старый дом предков. По вечерам ему нравилось бродить по заброшенному погосту, или он рассматривал в мертвецкой трупы, зелёные пятна гниенья на их прекрасных руках. У монастырских ворот он просил кусок хлеба; тень вороны выскальзывала из темноты и пугала его. Когда он ложился в свою прохладную постель, необъяснимые слезы душили его. Но не было никого, кто положил бы ему на лоб свою ладонь. Когда наступала осень, он, ясновидец, бродил по бурым лугам. О, часы дикого восторга, вечера у зелёной реки, охотничьи угодья. О, душа, поющая песню пожелтевшего камыша; пламенное благочестие. Тайком и подолгу смотрел он в звёздные глаза болотных жаб, с дрожью в руках ощущал прохладу старого камня и внимал досточтимым сказаньям голубого ручья. О, серебристые рыбы, о плоды, опадающие с кривоствольных деревьев. Аккорды собственных шагов переполняли его гордостью и презреньем к человеческому роду. Возвращаясь домой, он наведывался в покинутый замок. Полуразрушенные боги стояли в саду, вгрустившись в вечер. Но ему казалось: здесь он жил в незапомненные годы. Органный хорал наполнял его божественным трепетом. Но в тёмной пещере он проводил свои дни, хитрил и крал, и таился, огненный волк, перед белым ликом матери. О, час, когда он с окаменевшими устами спустился в звёздный сад и тень убийцы прошла над ним. С пурпурным челом он влёкся на болото, и гнев Бога хлестал его по металлическим плечам; о, берёзы в бурю, о, тёмное зверьё, что обходило стороной его помрачённые тропы. Ненависть сжигала его сердце, похоть, когда он в зеленеющем летнем саду силой овладел девочкой, не проронившей ни слова, и узнал в её, лучащемся, свой помрачённый лик. Увы, вечером на окне из пурпурных цветов возник страшний скелет — сама смерть. О, вы, башни и колокола; тени ночи каменно рухнули на него.

 

Никто не любил его. В сумеречных комнатах его мозг сжигали лживость и блуд. Синий шелест женского платья превращал его в соляной столп, даже когда в дверях возникал ночной силуэт матери. Над его изголовьем возвышалась тень зла. О, вы, ночи и звёзды. По вечерам он уходил с калекой в горы; на ледяной вершине розовела вечерняя заря, и его сердце тихо звенело в сумерках. Густые ели тяжело нависали над ними, и красный охотник выходил из леса. Когда наступала ночь, его сердце хрустально разбивалось и мрак хлестал его по лицу. Однажды, под голыми дубами он, леденея, задушил дикую кошку. Стеная, по правую руку возникла фигура белого ангела, и тень калеки выросла в темноте. Но он поднял камень и бросил в него, и воя, калека бежал, и со вздохом скрылся в тени дерева кроткий лик ангела. Долго лежал он на каменистом поле и с изумлением созерцал золотое звёздное небо. Затравленный летучими мышами, он бросился в темноту. Бездыханный, он вернулся в обречённый дом. Во дворе он пил, как дикий зверь, голубую воду колодца, пока не продрог. В лихорадочном бреду он сидел на ледяной лестнице, яростно взывая к Богу о смерти. О, серый лик ужаса, когда он поднял округлившиеся глаза над перерезанным горлом голубки. Мечущийся, он увидел на чужом пороге молоденькую еврейку, и он вцепился в её черные волосы, и он впился в её губы. Враждебность гналась на ним по мрачным переулкам, и железный лязг раздирал ему слух. Вдоль осенних стен тихо следовал он, мальчик, церковный служка, за молчаливым священником; под засохшими деревьями вдыхал он, пьянея, багрянец его почтенных одежд. О, разбитый диск солнца. Сладостные мученья пожирали его плоть. В арочном проходе под домом перед ним предстал он сам — весь в нечистотах и крови. Он сильней полюбил вдохновенные созданья камня; башню, что с адской ухмылкой штурмует синее звёздное небо; холодный склеп, где хранится огненное сердце человека. Увы, невыразима вина, возвещенная им. Но когда он, воспламенённый, спускался вниз по осенней реке под голыми деревьями, перед ним во власянице представал пламенеющий демон, сестра. Когда они пробуждались, над ними гасли звёзды.

 

О, родовое проклятье. Когда в запятнанных комнатах завершится последняя судьба, в дом вступит заплесневелая смерть. О, если бы на дворе стояла весна и на цветущем дереве пела милая птица! Но иссыхает, серея, скудная зелень под окнами спящих, чьи кровоточащие сердца замышляют новое зло. О, сумеречные весенние тропы сладострастного грезёра! Праведна радость его от цветущей изгороди, от первых всходов на поле и пенья птицы — кроткого созданья Бога; от вечерних колоколов и чуда людского согласья. Да забудет он и про свою горькую участь и тернии. Вольно зеленеет ручей под его серебряными шагами, и неумолчное дерево шелестит над его помрачённым челом. И поднимает он немощной рукой змею, и в огненных слезах плавится его сердце. Величаво безмолвие леса и зеленеющая темнота, и мшистое зверьё, встрепенувшееся с приходом ночи. О, трепет, когда каждый, зная свою вину, идёт тернистой тропой. И нашёл он в терновом кусте белое тело девочки, окровенившей одежды своего жениха. И он застыл, погребённый в свои стальные волосы, немой и страдающий, перед ней. О, лучистые ангелы, рассеянные пурпурным ветром ночи. Всю ночь он таился в хрустальной пещере, и проказа серебряно проступала на его челе. Тень от тени, он спускался по горной тропе под осенними звёздами. Падал снег и синяя тьма наполнила дом. Жёсткий голос отца сетовал на слепоту и заклинал страхи. Горе, сутулые тени женщин. Оцепенелые руки передавали плоды и утварь угасающим поколеньям. Волк растерзал первенца, и сестры бежали в тёмные сады к костлявым старцам. Помрачённый ясновидец, он пел им у разрушенных стен, и его уста жадно заглатывали ветер Бога. О, похоть смерти. О, дети тёмного рода. Серебряно мерцают злые цветы крови на их висках, холодная луна — в их разбитых глазах. О, полуночники, о, проклятые!

 

Глубока дрёма в тёмных ядах, в ней звёзды и белый лик матери — окаменевший. Горька она — смерть, расплата отягощенного виной; в бурых сучьях родового дерева, распались, осклабясь, глиняные лики. Но негромко он пел в зелёной тени бузины, когда очнулся от злых сновидений; и сладостный спутник — розовый ангел приблизился к нему, чтобы он, нежный зверь, вкусил от ночного сна; и он узрел звёздный лик чистоты. Золотисто клонились подсолнухи через ограду сада, потому что было лето. О, трудолюбие пчёл и зелёная листва орешника; проносящиеся грозы. Серебряно расцвёл мак, неся в зелёной коробочке наши тёмные звёздные сны. О, как притих дом, когда отец ушёл в темноту. Пурпурно созревал плод на дереве, и не знали отдыха грубые руки садовника; о, сплетение знаков на лучезарном солнце. Но вечером тихо вступила в круг печального бытия тень мертвеца, и его шаги хрустально звенели над лугом около леса. Безмолвно они собрались за столом; умирающие, они восковыми руками преломили хлеб — кровоточащий. Увы, каменеющие глаза сестры; за трапезой её безумье проступило на ночном челе брата, в страждущих руках матери хлеб превратился в камень. О, истлевшие — их серебряные языки молчали о преисподней. И погасали лампы в прохладной комнате, и спали пурпурные маски, и безмолвно взирали друг на друга страдающие люди. Всю ночь шумел дождь и освежал поле. В терновые заросли последовал кто-то тёмный — пожелтевшей тропой среди хлебов, под песню жаворонка, в нежной тишине ветвей, где он обрёл мир и покой. О, вы, деревни и мшистые ступеньки, пылающий взор. Но подкашиваются ноги, обходя спящих на опушке леса змей, и слух следит за ужасающим клекотом коршуна. К вечеру он оказался в каменистой пустыне — провожатый мёртвого в тёмный дом отца. Облако пурпурно заволокло его, и он безмолвно рухнул на свой образ и подобие, лунный лик; и каменно он потонул в темноте, когда в разбитом зеркале предстала его сестра — умирающий отрок; ночь поглотила проклятый род.

 

 

 

 

 

В темноте

 

Карлу Борромойсу Хайнриху

 

Сама гармония — птичий полёт. Зелёные леса под вечер

смыкаются вокруг притихших хижин;

хрустальные луга оленей.

темнота смягчает плеск ручья, сырые тени

и цветы лета, чудно поющие в ветре.

Яснеет в раздумье чело человека.

 

И светлеет лампадка, и благость

смягчает сердце,

кроток трапезы час; ибо святы

хлеб и вино

из Божьих рук; и тихо глядят на тебя ночные глаза

брата — в успокоенье от тернистых дорог.

О, бытиё и ночи одушевлённая синь.

 

Молчаньем любовно окутаны в комнате тени

старцев,

пурпурные мученики, плачи древнего рода,

что кротко исходит в последнем внуке.

 

Потом лучисто очнётся от чёрных минут

безумья

на окаменелом пороге и сам терпеливец,

и всё запоёт в нём: прохладная синь

и осени светлый остаток,

 

и тихий дом, и предания леса,

мера жизни и неизбежность,

и лунные тропы мёртвых.

 

 

 

 

 

Весна души

 

Вскрик во сне; по чёрным переулкам — ветер,

и синева весны — сквозь голизну ветвей.

Пурпурные ночные росы, гаснут звезды.

Зеленовато светает река, и старые аллеи серебрятся,

и городские башни; о нежность опьяненья —

скольжение челна и тёмный зов дрозда

в садах младенчества. Светлеет розоватый флёр.

Весело воды шумят. О, влажные тени лугов,

мягкая поступь зверья; зелень и цветь ветвей

задевают хрустальный лоб; блики от лодочной качки.

Солнце звенит в розовом облаке над холмом.

Великая тишь елового леса, строгие тени в реке.

 

Яснота! Яснота! Где ужасные тропы смерти,

угрюмо-каменная немота, скалы ночи,

и беспокойные тени? Лучистая пропасть солнца.

 

Сестра, я нашёл тебя здесь, на опушке,

был полдень и было огромным молчанье зверей;

ты — в белом, под дубом, и тёрн серебряно цвёл.

О, мощь умиранья и певучее пламя в сердце.

 

Темнеет вода, обтекая чудные игрища рыб.

Время печали и созерцания солнца;

душа на земле — инородка. Исполнена духа,

смеркается синь над засекой, и долго в деревне

бьёт тёмный колокол; проводы с миром.

Тихо мирт зацветает на белыми веками мёртвых.

 

Глухо плещутся воды под вечер,

всё темней прибрежная зелень и радость в розовом ветре;

и нежная песня брата на закатном холме.

 

 

 

 

 

В темноте

 

(2-я редакция)

 

Душа голубой весны умолкает.

Под влажной вечерней листвой

поникли в дрожи лики влюблённых.

О, зеленеющий крест. В тёмных речах

познаются мужчина и женщина. Вдоль

голой стены

бредёт со своей звездой одинокий.

 

Над мерцающей лунной дорожкой в лесу

никнет глушь

позабытых охотничьих гонов; взор синевы

в просвете руинных скал.

 

 

 

 

 

Закатная страна, 1-3

 

Эльзе Ласкер-Шюлер с почтением

 

1

 

Луна — как если бы вышел

мёртвый из синей пещеры,

и падают вроссыпь блики

на каменную тропу.

 

Серебряно плачет больное

над вечерним прудом,

влюблённые на чёрном челне

переплывают смерть.

 

Или: слышно, как Элис

идёт в гиацинтовой роще —

и снова стихают

шаги под дубами.

О, мальчишеский лик

из хрустальных слез

и ночных теней.

Отсветы молний,

на вечно холодных висках,

когда над зелёным холмом

громыхает весенний гром.

 

2

 

О, как тихи зелёные леса

отчего края,

хрустальные волны,

умирающие у разрушенных стен,

и наши плачи во сне;

нерешительными шагами

вдоль тернистых оград

уходят поющие в летний закат,

в святой покой

лучистых виноградников горных;

где в прохладе ночи

только тени скорбящих орлов;

о, как тихо лунный луч заживляет

пурпурные раны тоски.

 

3

 

О, великие города,

нагромождение камней

на равнинах!

Так с помрачённым челом

безродный

вперяет слух в ветер,

в голые деревья на всхолмье.

О, реки, сморкающиеся вдали!

До безумья страшит

красный закат в грозовых облаках.

О, вымирающие народы!

Бледные волны,

разбивающиеся о берег ночи,

падучие звёзды.

 

 

 

 

 

Год

 

Тёмная тишь детства. Под зелёными вязами

блаженствует кротость синего взора; о, золотой покой.

Упивается темь ароматом фиалок; изроняются в вечер

колоски, семена, золотые тени тоски.

Балки строгает плотник; в сумерках мелет зерно

мельница; в орешнике пурпурные губы темно

круглятся; зрелость склоняется над безмолвной водой.

Тихая осень, дух леса; золотые облака глядят

одинокому вслед, чёрная тень внука.

Доживанье в каменной комнате; под старыми

кипарисами

слезы ночных видений стекаются в тихий родник;

Золотое око начала, тёмное терпенье конца.

 

 

 

 

 

На склоне лета

 

Зелёное лето негромко

свершилось, лик твой хрустален.

Цветы на вечернем пруду помертвели,

перепуганный плач дрозда.

Тщетное чаянье жизни. Уже торопит

ласточка свой отлёт,

опускается солнце за холм;

уже манит в звёздные странствия ночь.

 

Тишь деревень; вокруг шумят

покинутые леса. Сердце,

теперь любовней склонись

над безмятежно спящей.

 

Зелёное лето негромко

свершилось; и всё звонче шаг

пришельца сквозь серебряную ночь.

Помни, синий зверь, свою тропу,

 

мелодию лет, исполненных духа!

 

 

 

 

 

Лето

 

К вечеру молкнут плачи

кукушки в лесу.

Ниже склоняется рожь

и красный мак.

Катятся над холмом

чёрные грозы.

Древняя песня цикад

смолкает в траве.

 

Не шелохнёт листвой

старый каштан.

По лестнице винтовой

платье твоё шелестит.

 

Тихо горит огонь

в комнате тёмной.

Серебряная рука

гасит свечу.

 

Тихая, беззвёздная ночь.

 

 

 

 

 

ИСТАЯЛО ЛЕТО

 

Зеленое лето истаяло тихо,

чуть слышно; сквозная хрустальность.

Приняли смерть цветы у вечернего пруда.

Черный дрозд бросает испуганно зовы.

 

Жизни надежда — напрасна. Ласточка в доме

в путь собирается дальний.

В холм погружается солнце,

ночь уже намекает о странствиях звездных.

 

Тихи деревни, звучно окрашены рощи,

всеми забыты. Сердце,

мягче, нежнее склонись

над невинно уснувшей.

 

Зеленое лето истаяло тихо,

чуть слышно; звонок шаг чужеземца

в серебряной ночи.

Запомни синюю птицу тропы его дикой,

 

блаженного пенья его молитвенной жизни!

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

НА КРАЮ СТАРОГО КОЛОДЦА

 

2-я редакция

 

Смутные знаки воды: в пасти ночи разбитые лбы,

вздохи на черной подушке синих мальчика теней,

шорохи клена, шаги в заброшенном парке,

звуки концерта, что стихают на лестнице в доме,

а может, это луна, тихо взбираясь, считает ступени.

Нежное пенье монашек в ветшающей церкви,

голубая с дарами святыми шкатулка, чьи медленны створы,

звезды, что падают сверху в мои костяшки-ладони,

быть может, еще движенье сквозь покинутость комнат,

голубая мелодия флейты в орешнике — тихо-тихо.

 

Перевод Николая Болдырева

 

 

 

 

 

Песня пойманного дрозда

 

Людвигу фон Фикеру

 

Тёмное дыханье в зелёных ветвях.

Синие лепестки овевают чело

одинокого, чьи золотые шаги

умирают под кроткой оливой.

Машет упоёнными крыльями ночь.

 

Истекает кровью смиренье,

роса, что медленно каплет с цветущего тёрна.

Состраданье лучистых рук

обнимает разбитое сердце.

 

 

 

 

 

Преддверие ада

 

Возле осенних оград на холме

ищут звенящее золото тени,

вечерние облака

пасутся в покое засохших платанов.

Время дышит безотрадностью слез.

Кара: переполняют сердце грезёра

пурпур вечерних зорь,

дымного города грусть;

веет вослед пришельцу золотая прохлада,

когда с погоста крадётся за ним

лёгкой тенью нежный мертвец.

Тихие отзвуки каменных стен;

тёмная лечебница, сад сирот,

красный корабль по каналу плывёт.

Сонно встают и тонут во мраке

истлевшие люди,

и ангелы с холодными лбами

выходят из чёрных ворот;

синева, смертные материнские плачи.

Катится день за днём по их выцветшим космам

огненное колесо, и не знает скорбь

земная конца и края.

 

В продрогших комнатах без толку

плесневеет утварь, костлявыми руками

тянется за сказкой в синеву

горюющее детство,

а жирные крысы точат двери и лари,

сердце

цепенеет в снеговой тиши.

В гниющем мраке вторят

пурпурным проклятиям голодных

чёрные мечи лжи — так режет

слух скрежет створов железных ворот.

 

 

 

 

 

Солнце

 

Каждый день встаёт жёлтое солнце над всхолмьем.

Прекрасен лес и тёмный зверь,

человек; охотник или пастух.

Красновато всплывает рыба в зелёном пруду.

Под круглым небом

тихо плывёт рыбак в синем челне.

 

Медленно зреют хлеба, виноград.

Когда склоняется день,

добро и зло наготове.

 

Когда ночь изойдёт,

странник тихо поднимет тяжёлые веки;

солнце из мрачной бездны вспорхнёт.

 

 

 

 

 

В Венеции

 

Тихо в полночной келье.

Серебряно светит лампа

перед певучим дыханьем

одинокого;

диво облачных роз.

Чёрный мушиный рой

истемняет каменный свод,

печаль золотого дня

оцепеняет чело

бездомного.

 

Море недвижно спит.

звезду и лодочный след

чёрный канал поглотил.

Больная улыбка твоя

меня провожает в сон.

 

 

 

 

Зимняя ночь

 

Выпал снег. К полуночи ты оставляешь, захмелев от пурпурного вина, тёмную территорию людей, красное пламя их очагов. О, как темно!

Чёрный мороз. Земля тверда, горек воздух на вкус.

Твои звёзды сошлись в недобрые знаки.

Окаменевшими шагами ты преодолеваешь дорожную насыпь — выпучив глаза, как солдат, когда он бросается на чёрный окоп. Avanti!

Горький снег и луна!

Красный волк, удушаемый ангелом. Твои ноги при ходьбе звенят, как голубой лёд, и улыбка, полная печали и высокомерья, окаменела на твоём лице, и бледнеет лоб от сладострастья мороза;

или склоняется над дремотой сторожа, прикорнувшего в своей досчатой сторожке.

Мороз и дым. Белая звёздная рубаха вжигается в твои плечи, и коршуны Бога терзают твоё металлическое сердце.

О, каменный холм. Забытое холодное тело тихо истаивает в серебряном снегу.

Чернота — сон. Долгое вслушиванье в тропы звёзд во льду.

При пробужденье слышаться звоны деревенских колоколов. Из восточных ворот серебряно выступает розовый день.

 

 

 

 

 

Passion

 

(3-я редакция)

 

Когда Орфей серебряно поёт,

о мёртвой в вечернем саду рыдая, —

кто ты, заснувшая под высокими клёнами, кто?

Отзывается в плаче осенний камыш,

синий пруд,

умирая в тени зелёных деревьев,

следит за тенью сестры;

тёмная любовь

дикого рода — о ней

шепчут золотые колёса дня.

Тихая ночь.

Под угрюмыми елями

два волка, смешали мы кровь

в окаменевшем объятье; золотое,

изронилось облако над мостком,

терпенье и безмолвье детства.

Снова встречается нежный мертвец,

дремлющий в своих гиацинтовых прядях

возле Тритонового пруда.

Да разобьётся же наконец холодный разум!

 

Потому что всегда следует он, синий зверь,

озираясь под сумеречными деревьями или

на тёмных тропах,

умилённый гармонией ночи,

нежным безумьем;

или: ластится в тёмном экстазе

певучих струн

к холодным ногам кающейся грешницы

в городе мёртвых теней.

 

 

 

 

 

Семигласие смерти

 

Синий сумрак весны; от сосущих деревьев исходит

тёмное — в вечер и гибель,

внемля нежным плачам дрозда.

Безмолвная ночь — синий зверь

опускается тихо на холм.

Цветущая ветка яблони машет на влажном ветру.

Серебряно рассыпается неразрывное

из ночного зренья; падучие звёзды;

нежная песнь детства.

 

Сновидец спускается к чёрному лесу,

и в лощине синий ручей шелестит,

чтобы вскинул пришелец бледные веки,

запорошённые снегом ночным.

И гонит луна красного зверя прочь

из своей пещеры;

и он умирает в всхлипах тёмного плача женщин.

 

Лучистый, тянет руки к своей звезде

белый пришелец;

молча покойник покидает пустынный дом.

 

О, истлевший человек; остов

из холодных металлов,

ночь и ужас подводных лесов,

испепелённая ярость зверя;

безветрие души — тень.

 

На чёрном челне он плывёт вниз по мерцанью реки,

полной пурпурных звёзд, и тихо

склоняется зазеленевшая ветка над ним,

серебристого облачка мак.

 

 

 

 

 

Онемевшим

 

О, безумный город, где вечерами

у чёрных стен коченеют калечные вязы,

где под серебряной маской таится дух зла;

свет магнетической плетью гонит

окаменевшую ночь.

О, вечерние колокола, оглохшие в шуме.

Шлюха разрежается в ледяных корчах мёртвым дитём,

Божий гнев яростно рушится на лбы бесноватых,

пурпурная чума, голод, выевший зелень глаз.

Жуткий смех золота, — о!

 

Но в тёмной пещере истекает кровью онемевшее племя,

из твёрдых металлов творит искупительного вождя.

 

 

 

 

 

Странница

 

(2-я редакция)

 

Снова нисходит на холм белая ночь,

где в серебряном звоне высится тополь,

звёзды и камни.

Сонно выгнулся мостик над горным ручьём,

за мальчиком следит умирающий лик,

лунный серп поют пастухи

 

в розовеющей бездне. Из древних камней

пялят жабы хрустальные очи,

проснулся цветущий ветер, птичьи голоса

мёртвых,

и шаги зеленеют тихо в лесу.

 

Вспоминается: дерево, зверь. Вязкие ступеньки мха;

а луна

тонет, сверкая в печальной воде.

 

и снова выныривает и плывёт у зелёного брега

на чёрной гондоле, качаясь, — через брошенный

город.

 

 

 

 

Фён

 

Ветер плачей слепых, лунные зимние дни,

детство, затихают шаги у чёрной ограды,

вечерние колокола.

Тихое настанье белой ночи,

и превращенье в пурпурные сны забот и болей

каменной жизни,

где тернии ни на минуту не отпускают бренную плоть.

Изглубока вздыхает во сне пугливая душа,

 

изглубока — ветер в изломанных деревьях,

и скорбящая тень матери

скитается по одинокому лесу

 

этой безмолвной печали; ночи,

полные слез и огненных ангелов.

Серебряно разбиваются о голую стену детские кости.

 

 

 

 

 

Преображение

 

Погас закат,

и с ним — твой лик голубой.

Маленькая птица в тамариске поёт.

Кроткий монах

кладёт на грудь омертвелые руки.

И белый ангел нисходит к Марии.

 

Ночной венок

фиалок, злаков и пурпурных гроздьев

теперь безвременен для созерцанья.

 

У ног твоих —

разверстые могилы мёртвых,

когда в серебряные руки роняешь чело.

 

На твоих губах

осенняя луна забывается в тихих снах,

от мака тёмной песни хмельна.

 

Синий цветок

тихо в желтеющем камне поёт.

 

 

 

 

 

Песнь о закатной стране

 

О, ночные взмахи крыльев души:

пастухи, мы уходили однажды в сумерки леса

и преисполненные смиренья, — красный зверь,

зелёный цветок и лепечущий ключ —

вместе с нами! О, древний стрекот сверчка,

на жертвенном камне цветущая кровь,

и крик одинокой птицы — в зелёной тиши пруда.

О, крестовые походы и раскалённые пытки

плоти, стук пурпурных плодов

в вечернем саду, где когда-то ступали

кроткие ученики, —

ныне воины, вскрикивающие во сне от ран

и звёздных грёз.

О, нежные синецветы в ночи.

 

О, времена тишины и золотых листопадов,

когда, мирные иноки, мы выжимали пурпурные грозди

и сияли окрест холмы и леса.

О, вы, охотничьи гоны и замки; покой вечеров,

когда в своей келье о праведном размышлял человек,

 

представая при жизни Богу — в немой молитве.

О, горькое время заката,

когда мы с окаменевшими ликами глядимся в чёрные воды.

Но лучатся — смотри! — серебряные веки влюблённых:

един человеческий род. Ладан струится

от порозовевших подушек

и сладкое пенье воскресших.

 

 

 

 

 

Сумерки, исполненные духа

 

(2-я редакция)

 

Тихо встречает у кромки леса

тёмный зверь;

на холме умирает неслышно вечерний ветер.

Смолкают плачи дрозда,

и нежные флейты осени

молчат в камышах.

 

По чёрным облакам,

пьянея от мака, плывешь

по ночным озёрам,

 

звёздному небу.

И звучит и звучит лунный голос сестры

в исполненной духа ночи.

 

 

 

 

К рано умершему

 

О, чёрный ангел, исшедший из сердцевины дерева,

когда нас, друзей детства, вечер застал

у края голубого колодца.

Были спокойны наши шаги, удивлённы глаза

в бурой осенней прохладе,

о, пурпурная сладость звёзд.

Увы, один из нас спустился по каменным ступенькам

Монашьей горы —

с голубой улыбкой на лике, завернувшись, как в кокон,

в своё тихое детство, — и умер;

а серебряный лик друга всё ещё медлит в саду,

вслушиваясь в листву или древние камни.

 

Душа пела о смерти, зелёном истленье плоти,

и была она шелестом леса,

истовым плачем зверя.

И с сумеречных башен звонили

синие колокола заката.

 

Час настал — и тени на пурпуре солнца он увидал,

Тени истленья на голых ветвях,

В ночь, когда на тёмной ограде запел дрозд,

дух рано умершего в комнате тихо возник.

 

О, кровь, что из певчего горла струится,

синий цветок; о палящие слезы,

пролитые в ночь.

 

Золотое облако и время; в одинокую келью

часто ты приглашаешь мёртвого в гости,

доверительно беседуя, бредёшь с ним под вязами,

по теченью зелёной реки.

 

 

 

 

Закат

 

(5-я редакция)

 

Карлу Борромойсу Хайнриху

 

Над белым прудом

пролетели дикие птицы.

Вечером от наших звёзд веет ледяной ветер.

 

Над прахом наших могил

Ночь склоняет разбитый лоб.

Под дубами качаемся мы в серебряном челне.

 

Белые стены города неумолчно звенят.

Под терновым сводом, о брат мой,

мы — слепые стрелки, карабкаемся в полночь.

 

 

 

 

 

Роды

 

Горы; чернь, молчание, чистый снег.

Красный след охоты исходит из леса;

о, мшистые взоры зверя.

Тишь материнства; под чёрными елями

раскинутость спящих рук,

когда на ущербе всплывает ледяная луна.

 

О, роды человека. Ночной шелест

синей воды по каменистому дну;

вздыхая, глядится в свой образ падший ангел.

 

Пробуждается блеклость в душной комнате.

Две луны —

блестят глаза окаменевшей старухи.

 

Боль, крик роженицы. Чёрным крылом

прикасается ночь к вискам мальчика,

из пурпура облаков тихо падает снег.

 

 

 

 

 

Аниф

 

Вспомнилось: чайки скользят по чёрному небу

мужествующей печали.

Тихо живешь ты в тени осеннего ясеня,

погруженная в праведные пределы холма;

идёшь и идёшь по-над зелёной рекой,

когда вечер уже настал,

певучая любовь; дружелюбная к тёмному зверю,

 

радужному человеку. Хмельной от голубоватого ветра

лоб задевает умирающую листву,

и вспоминается строгий лик: мать —

о, как погружается всё в темноту;

 

угюмые комнаты и ветхий скарб

предков —

всё потрясает пришельца.

О, знаменья и звёзды!

 

Велика ты, вина рождённого. Увы, золотые ливни

смерти,

когда грезит о свежем цветенье душа.

 

Кричит и кричит в голых ветвях ночная птица

над шагами лунатика,

и ледяной ветер голосит у деревенских оград.

 

 

 

 

 

Покой и молчанье

 

Пастухи закопали солнце в безлистом лесу.

Выловил рыбак

волосяной сетью луну из ледяного пруда.

В синем кристалле живёт

бледный человек — прислоняется щекой к своим звёздам;

или роняет чело в пурпуровый сон.

 

И всё же вечно задевает полёт птиц

грезера, жрец синих цветов,

предчувствует близкую тишь забвенья гаснущий ангел.

 

И снова к ночи склоняется лоб на лунные камни;

лучистый отрок —

возникает сестра в осени и чёрном тлене.

 

 

 

 

 

Сказка

 

Разбрызгала ракета жёлтый зной;

в старинном парке маскарад шумливый.

И небом отражён ландшафт тоскливый,

а в роще фавн гогочет, как чумной,

 

осклабившись в ухмылке золотой.

В клоповнике шмелиный гуд глумливый.

Рысит мужик на лошадёнке сивой.

Пылает тополей неясный строй.

 

Лежит утопшее в пруду дитя,

как ангелок, накрытый занавеской,

и щурится от облачного блеска.

 

С ведром старуха тащится, кряхтя,

полить цветы поникшего газона.

А у калитки шёпот вьётся сонно.

 

 

 

 

 

В лунном свете

 

Паразитья, мышей и крыс кишенье,

мерцая лунный свет по полу гонит.

И ветер, как во сне, кричит и стонет.

В окне трясуться мелких листьев тени.

 

В ветвях порхает птичье щебетанье,

паучье ползанье на голых стенах.

Пустодвиженье пятнышек смятенных.

И в доме дышит странное молчанье.

 

Гнилое дерево и хлам разъятый

скользящим светом тронуты снаружи.

Уже звезда блистает в черной луже.

И светятся затылки старых статуй,

 

других предметов контуры кривые

и вывески поблёкшей шрифт нерезкий —

быть может, краски лучезарной фрески:

хор ангелов перед лицом Марии.

 

 

 

 

 

Летние сумерки

 

Эфир зелёный растворил звезду,

уже рассвет предчувствует больница.

Поющий дрозд ещё в кустах таится,

и колокол вздыхает, как в бреду.

 

Как одиноко статуе одной

на площади; цветник слегка алеет,

балконный воздух душно тяжелеет.

Над тухлецой гудит мушиный рой.

 

Серебряная занавесь окна

таит слиянье губ, ласкаемые груди.

Бой башенных часов исходит в гуде,

бледнеет в небе белая луна.

 

Последний звук заутрени дрожит,

из врат течёт монахов тьма святая,

в безмолвье беспредельном пропадая.

И светлый шпиль возносится в зенит.

 

 

 

 

 

Темная долина

 

Вороны в сосняке снуют,

и мгла зелёная клубится.

Звук сонной скрипки, и юницы

потанцевать в кабак бегут.

 

Всё громче пьяный смех и крик,

порхает в сумерках продроглых,

И мельк теней в оконных стёклах

в безумной пляске нем и дик.

 

Согрет тимьяном и вином,

зов одинокий меркнет в чаще.

А на ступеньках люд молящий

дающим дружно бьёт челом.

 

Зверь истекает кровью под кустом.

Шатается аллейная аркада

под грузом облачного хлада.

Любовники сомлели над прудом.

 

 

 

 

 

Воспоминание о детстве

 

Как одиноко солнце в летний зной.

Уносят пчёлы свой жужжащий ропот,

в саду — сестёр неуловимый шёпот —

и мальчик в слух уходит за стеной,

 

ещё картинками и книгой возбуждён.

Привянув, липа в синеве сникает,

беззвучно цапля в пепельном зените тает,

а весь забор тенями испещрён.

 

Таинственно заходят сестры в дом,

и за порогом белизна их платьев

мерцает тускло, прежний блеск утратив.

И шум кустов смолкает за окном.

 

А мальчик гладит кошку и весьма

смущён её зеркальными глазами.

И звук органа, разойдясь кругами,

плывёт на небо с дальнего холма.

 

 

 

 

 

Время года

 

Рубин зажёгся на ветвях,

потом стал пруд и гол, и тих.

А светлоту полян лесных

усеял побуревший прах.

 

Поднял свой невод рыболов.

В пустых полях уже темно.

Приносят фрукты и вино

батрачки в светлый шум дворов.

 

Пастух свою свирель забыл.

Потом свой край предстал чужим.

Лес мёртвым саваном своим

в печаль раздумий погрузил.

 

Наутро время впало в сон,

и небо крыльями черня,

пустилась стая воронья

на городской далёкий звон.

 

 

 

 

 

В виноградном краю

 

У солнца багреца в излишке,

весь двор в плодах — навалы, кипы;

вокруг — на корточках мальчишки.

Прореживает ветер липы.

 

В ларь золото течёт бездонно,

сморились женщины с натуги —

благословенны будь их лона!

А в кабаке гудят пьянчуги.

 

Бродячей скрипки голос тонок,

и танец похотью растроган.

По-свойски лапают бабёнок.

Пустые бельма пялятся из окон.

 

Фонтан — зловонности рассадник.

Черня и чахля всю округу,

на всхолмье гаснет виноградник.

И птицы улетают к югу.

 

 

 

 

 

Светящийся час

 

Звуки флейты на холмах.

Фавны вахтят на болоте,

где в дремучих камышах

нимфы нежатся в дремоте.

 

Отражаются прудом

бабочки в красе невинной,

а на шёлке травяном

шевелится зверь двуспинный.

 

Плача о своей любви,

в рощице Орфей лепечет,

балагуры-соловьи

скорбной песне не перечат.

 

Феба бешеная страсть

в Афродите пламенеет,

и от амбры заискрясь,

час застенчиво краснеет.

 

 

 

 

 

Странная весна

 

Когда в блаженный час дневной

лежал я на седых камнях,

три ангела передо мной

предстали в солнечных лучах.

 

О, ты, пророчица-весна!

Сошёл последний снег с полей,

вода прохладна и ясна

с серёжками берёз над ней.

 

А звуки синие текли

с небес, витая в облаках, —

колени ангелов земли

коснулись в солнечных лучах.

 

И смысл чудесных птичьих саг

открыл значения свои:

пока восторг твой не иссяк,

смерть призови, смерть призови!

 

 

 

 

 

Летняя соната

 

Прелый дух плодов пригретых.

И листва звенит от зноя,

вьётся с чёрной мошкарою

тонкий писк в лесных просветах.

 

В синеве болотца — блики:

над бурьяном пляшет пламя.

А за жёлтыми цветами

тихий стон в любовном вскрике.

 

Мотыльки поживу ищут;

тень моя танцует пьяно

в пекле луга и тимьяна.

Дрозд самозабвенно свищет.

 

Груди белых тучек зыбки,

луговой венок напяля,

под сосною, зубы скаля,

свиристит скелет на скрипке.

 

 

 

 

 

Совершенство

 

Мой брат, помедленней пойдём!

Закатно улицы пусты.

И вдалеке флажки лепечут о своём;

мы одиноки — я и ты.

На небо тихо поглядим,

затеплен в сердце огонёк

влечения к трудам благим.

Мой брат, взгляни, как мир широк!

 

И ветр, и облака беспечны и вольны

они бегут, куда хотят.

Пребудем, как цветы — бедны,

прекрасны и радостны, брат!

 

 

 

 

 

Песнь к ночи

 

 

I

 

Рождённые как тень от тени,

мы в одиночестве бредём,

как жертвы, о предназначенье,

увы, не ведаем своём.

 

Мы нищие без подаянья

и тьма, окутанная тьмой,

слепцы, мы вслушались в молчанье,

где потеряли шёпот свой.

 

Мы — странники на бездорожье,

и облака ветров чужих,

цветы, что ждут в смертельной дрожи,

когда под корень срежут их.

 

 

II

 

Последней муки ощущая вздроги,

сдаюсь вам, зложелательские силы.

О, вы — к великой тишине дороги,

где мы идём в полночный мрак остылый.

 

Терпенье, да сожжёт твоё дыханье

меня! Звезда погасла, и в снояви

уходим в мир без лика и названья

и возразить ему уже не вправе.

 

 

III

 

Тьма сердца — ты, ты — тьма ночей,

кто в ваши глуби вникнет, чтобы

увидеть пасть последней злобы?

О, маска болей и скорбей,

 

скорбей и радостей земных,

о, маски смеха лик зловещий,

где бьются глиняные вещи

и где не видно нас самих.

 

Врагу безвестному смешно,

как мы скользим, цепляясь, к бездне,

и как угрюмы наши песни

и то, что плачет в нас, — темно.

 

 

IV

 

Твой хмель ничем не превозмочь,

кровоточа, я в танце таю,

цветами муки оплетаю!

Ты так сама хотела, ночь!

 

Я — арфа в лоне у тебя,

и из моей последней муки

взяла ты тёмной песни звуки —

и вечен, и невидим я.

 

 

V

 

Всё глубже тишь — глубь немоты!

О, безгласие ночное,

сладость материнской боли — ты,

обречённый час покоя.

 

Раны скрой мои с любовью

под ладонью доброты —

пусть внутри исходят кровью.

Сладость материнской боли — ты!

 

 

VI

 

Воспеть тебя молчаньем дай!

Что лепет бедняка, когда

он видит краткой жизни край?

О, безымянной будь всегда,

 

во мне замкнувшая свой круг,

как колокол, который стих,

как сладкая невеста мук,

как мак пьянящий снов моих.

 

 

VII

 

Как цветок, косцом сражён,

тихий плач ручья лесного,

певчий колокольный звон,

ночь, мольбы последней слово,

свой — уже предсмертный — стон

слышу с берега другого.

 

 

VIII

 

Меня в молчанье мрак погрузил,

и стал я мёртвой тенью дня —

из дома радости и сил

я в ночь вступил.

 

Живет молчанье в душе моей,

невнятна ей пустынность дня —

язвит усмешкою своей

ночь всё больней!

 

 

IX

 

О, ночь, врата для мук моих открой,

я — кровью изошедший истукан,

сосуд из болей незаживших ран!

О, ночь, смотри: я твой!

 

О, ночь, ты сад, где утаён от глаз

блеск бедности моей и где поблёк

мой виноград, терновый мой венок.

Приди, о высший час!

 

 

Х

 

Смеялся раньше демон мой:

как свет над звёздными садами,

играл и танцевал с друзьями

я, от вина любви хмельной.

 

И плакал демон мой потом:

как свет над чахлыми садами,

с терпеньем влёкся я с друзьями,

чьим блеском светел бледный дом.

 

Где смех, где плач твой, демон мой!

Тень над забытыми садами,

скорблю над мёртвыми друзьями

в молчанье полночи пустой.

 

 

XI

 

В моей улыбке мольба и страх,

поётся сквозь слезы песня впотьмах,

и до конца дойти нет сил.

 

О, дай вступить мне в твой собор,

дабы наивец и грезёр

перед тобой в мольбе застыл.

 

 

XII

 

Ты в этой полночи глухой —

безжизненный берег молчащих морей,

безжизненный — до скончания дней!

Ты в этой полночи глухой.

 

Ты в этой полночи глухой,

о, свод, где нёс ты звёздный свет,

о, свод, где Бога больше нет.

Ты в этой полночи глухой.

 

Ты в бездне полночи глухой —

и в сладком лоне не зачат,

и от живых начал отъят!

Ты в этой полночи глухой.

 

 

 

 

 

Ужас

 

Я видел, как я в комнату входил.

И звезды танцевали в синей пыли,

собаки в поле, надрываясь выли,

и фён верхушки сосен ворошил.

 

Вдруг: тишина! И в лихорадке рот

зацвел отравными цветами странно,

и заструилась с веток, как из раны,

роса, как кровь — течёт, течёт, течёт.

 

Из зеркала — обманчивой пустыни,

из ужаса и мрачноватой стыни

лик Каина поднялся, как живой!

 

Прошелестел портьеры бархат синий,

луна глядит в окно, как из пустыни.

лицом к лицу: я и убийца мой!

 

 

 

 

 

Благоговение

 

О, нерастраченность благоговенья

перед певучим колокольным звоном

и алтарём, и сумраком моленья,

и куполом, под небо вознесённым.

Перед вечерним голосом органа,

и площадей далёким затиханьем,

журчаньем ручейка, что несказанно

волнует сходством с детским лепетаньем.

 

Как некогда, я складываю руки,

шепчу молитв забытые скрижали,

мой взор туманят ранние печали.

 

И вновь встаёт, исполнен мрачной муки,

лик женщины одной, ни с кем несхожий —

и захожусь я в нечестивой дрожи.

 

 

 

 

 

Себастьян во сне, 1-3

 

 

1. Адольфу Лаосу

 

Мать зачала ребёнка при белой луне,

в тени орешника и древней бузины,

опьянённая маковым соком и плачем дрозда;

и с тихим

состраданьем склонился над ней бородатый лик

из темноты окна; старый домашний скарб

предков

валялся в ветхости; любовь и осенние грёзы.

 

Тёмный день года, печальное детство,

мальчик тихо спустился к холодным водам

серебряных рыб,

в тишину и раздумья;

когда он камнем бросился наперерез

вороным лошадям,

в серой ночи взошла его звезда;

 

или: когда, держась за материнскую зябкую руку,

вечером шёл он осенним кладбищем святого Петра,

нежный мертвец тихо лежал в тёмном склепе —

и поднял на него свои холодные веки.

 

Сам он, однако, был маленькой птичкой на голом суку,

колокольчиком в долгий ноябрьский вечер,

тишью отца, когда во сне

по сумеречной винтовой лестнице

спускался как тень.

 

 

2

 

Мир души. Одинокий зимний вечер,

тёмные силуэты пастухов над старым прудом;

младенец в хлеву, крытом соломой; о, как тихо

в чёрную лихорадку погрузилось чело.

Ночь Рождества.

 

Или: когда вцепясь в жёсткую руку отца,

он тихо всходил по склону мрачной Голгофы,

и в сумерках скальной пещеры возникла

синяя тень человека из преданий о нём самом —

из раны под сердцем пурпурно капала кровь.

О, как тихо в тёмной душе воздвигался крест!

 

Любовь; когда в чёрных углах таял снег

и в старом бузиннике плутал голубой ветерок,

под тенистым сводом орешника;

и отроку тихо предстал его розовый ангел.

 

Радость; когда в прохладных покоях под вечер

звучала соната,

на потолочной балке гнилой

из серебряной куколки выползал голубой мотылёк.

О, приближение смерти. Когда жёлтый лик исчезал

в окаменевшей стене; или: онемевший от страха ребёнок,

когда в марте зачахла луна.

 

3

 

О, пасхальный розовый звон в склепе ночи

и серебряный голос созвездий,

в чьём дрожании ниспало тёмное безумье со лба

сновидца.

 

О, как долог путь по синей реке

в думах о позабытом, когда из зелёных ветвей

дрозд призывает пришельца в закат.

 

Или: когда, вцепившись в костлявую руку старца,

вечером шёл он по городу вдоль обветшавших стен,

и старец нёс розового младенца в чёрном плаще,

в тени орешника предстал дух зла.

 

На цыпочках по зелёным ступенькам лета. Как тихо

в бурой осенней тиши разрушился сад,

аромат и печаль старой бузины,

когда в тени Себастьяна серебряный голос ангела смолк.

Георг Тракль (Georg Trakl) (1887–1914). — Сын торговца скобяными товарами. Г. Тракль изучал в Вене фармакологию, был лейтенантом медицинской службы в австрийской армии. При жизни выпустил только сборник «Стихотворения» (1913), почти не был известен даже любителям поэзии. Умер при невыясненных обстоятельствах, возможно приняв по ошибке слишком большую дозу снотворного. В последние десятилетия популярность творчества Тракля резко возросла, современное литературоведение причислило его к лучшим лирикам, писавшим по-немецки в XX в. Одна из высших литературных премий Австрии носит его имя.