КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
Татьяна Виноградова

Татьяна Виноградова родилась 15 января 1965 года. Поэт, литературовед, критик, переводчик, художник-график.

Окончила редакционно-издательское отделение факультета журналистики МГУ им. М. В. Ломоносова (1990) и аспирантуру филологического факультета МГУ, где защитила (под фамилией Логачева) первую в стране кандидатскую диссертацию «Русская рок-поэзия 1970-х – 1990-х гг. в социокультурном контексте» (1997).

Стихи и статьи публиковались в журналах «Арион», «Дети Ра», «Футурум Арт», «Юность», «Литературной газете», сб. «Вчера, сегодня, завтра русского верлибра», антологиях «Il Cammino di Santiago. La giovane poesia d’Europa nel 1997» (Рим, 1997), «Согласование времён 2010. Поэзия третьего тысячелетия» (Берлин, литпроект «Русский Автобан») и др. С 1997 – участница ежегодного фестиваля русского верлибра.

Член Союза писателей Москвы, Союза литераторов РФ, Творческого Союза художников России.

Была соведущей экспериментальной литературной студии «Логос» при МГУ им. М. В. Ломоносова (2007–2009). Участница литературной группы «Другое полушарие» (экс-«СССР!»).

Родилась и живёт в Москве.

* * *

 

Ольге Климовой

 

Ты помнишь?
     слышишь
Голодные ангелы верещат,
когда мы их кормим с руки.

Не говори никому.

Ты слышишь?
Чуть шелестит темный огонь
                       бледный
осенней весны.
В нем догорает
память/ любовь/ все остальное.
Фарфоровые ангельские лики
расколоты в куски,
но щебет и чириканье слышны еще долго,
долго.

Ты помнишь?
Тихий туман, недвижная дымка,
и облако зависло, такое все…
как бы из камня ясписа кристалловидного
и розовой органзы,
и Кто-то выходит из.

Если заглянешь в зеркало…
(Не смотри! Не гляди! Не надо!
Там — белый циферблат расколот,
там — струи древа дождевого
           ветви
распластаны по тусклому стеклу…)
— Так вот: если заглянешь т у д а, поймешь:
этот сон никогда не будет окончен,
и никогда змея зари не заползет
на небо.

Нет ничего. Забудь.
Лишь черный шелест огня

да клекот
голодных ангелов.

Бог любит тебя.
Прямо здесь и сейчас.
Не раздеваясь.

Не говори никому.
 

 

 


 

Никто Никогда Не

 

Бога никтоже нигдеже не виде.
          1 Иоанн, 4, 12

 

Бога никто никогда не видел.
У Него седая борода и грустные глаза.
Бог молчит. Он не знает, что отвечать
неразумным взрослым детям,
которые все время спотыкаются
о собственную свободу воли
и требуют быстрорастворимых чудес,
вопя о несовершенстве
этого неуклюжего ущербного увечного
уютного неприкаянного
дивного старого мира.

Бог абсолютно милосерден.
И, по милосердию своему, не препятствует
очередным неразумным детям
(«блаженны нищие духом
ибо их есть Царствие Небесное»)
мучать очередного котенка
(«блаженны кроткие, ибо…» — и так далее).
Правда, котенок не слишком кроток.
Пытается царапаться.
Вотще.

Бога никто никогда не призовет к ответу
за то, что Он натворил.
В осточертевшем богоспасаемом одиночестве
пребывает Он вне
всех созданных Им вселенных.

Впрочем, однажды, в Галилее…
Но ведь не получилось!
Не получилось, черт побери!
Или у вас есть возражения?
А может, даже надежды?
Может, скажете еще — «Бог не фраер»?
А откуда вы знаете?

Ведь. Бога. Никто. Никогда. Не. Видел.
Хоть это-то вы понимаете?!

…Постепенно они умолкают.
Хочется думать, наконец, начинают думать.
Молодцы! Так держать! Великолепно! Богоподобно!..

Чу! Ужель неразумные взрослые дети
на мгновенье затихли?
Бог с ними.
Что еще? Да. Погладить котенка. Он напуган, но цел.
Бросить контрольный взгляд в зеркало.
Седая борода
(ну, это как раз поправимо: подровняем, подкрасим…)
и грустные глаза
(а вот это уже навсегда).

Времени — нет.
Пора в Галилею.
Может быть, на этот раз
хоть что-то
получится.

 

 

 


 

* * *

 

Девочка-ночь умирает.
Падают капли зари
на затихший заснеженный город.

Окна — бессонниц глаза —
все-таки гаснут.
Рвется горящая нить.

Темный луч летит над проспектом —
прямо в сердце.
Но контуры башен
уже очертил
бесстрастный рассвет.

…Наконец ты отпустил мою душу,
и мне тоже
             можно
                      уснуть.
 

 

 


 

О счастливой любви

 

                                     Алексу

Все знают, как звучит хлопок двух ладоней.
А как звучит одной ладони хлопок?
        Хакуин, мастер дзэн


Мамаша (в пальто на красной подкладке). «А потом они жили долго
            и счастливо и умерли в один день».
Дочка (в кучерском армячке от Armani). А как? Как именно они там
             жили?
Мамаша. Счастливо, счастливо, говорят же тебе! Заткнись! (Рыдает.)

 


Сколько книг о несчастной любви!
Пальцы загибать замаешься!
А о счастливой?
Ну просто-таки — «одной ладони хлопок», да и все.
Ибо счастливая любовь отменяет
все стимулы к и все стремления за,
кроме одного: быть неподалеку от объекта
и время от времени с ним контактировать.
Этак ненавязчиво: два-три взгляда в минуту, не чаще.
…Я сейчас ни к чему не пригодна, —
только любить тебя.
Только засыпать и просыпаться рядом с тобой
(и уже не знать, снюсь ли я тебе
или это ты мне снишься).
Только слушать весенний ночной дождь
и улыбаться в темноте,
даже не зная, что улыбаюсь.

О счастливой любви не пишут —
Слышишь, я ни к чему не пригодна!
Ничего не делаю, все позабыла,
компьютер не включаю неделями,
читаю только дзэнские коаны,
да и те — в плохом переводе.

…А если о счастливой любви и говорят,
то без слов. Одними глазами.
Или смехом — внезапным, немотивированным и синхронным.
Или просто — молча вдруг замирают,
крепко держась за руки посреди громокипящей толпы.

О счастливой любви молчат под шум дождя,
смывающего остатки бледного снега с черных тротуаров.
Молчат, слушая в ночи дыхание:
чужое — родное — дыхание.

Молчат, загадочно улыбаясь в призрачной тьме,
отслеживая, как затихает
одной ладони хлопок.
 

 



 

Ночью, на даче, в гостевом домике
на дальнем краю сада

 

Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы.
                                       Иоанн 1:5

 


Откроешь глаза — точно так же темно,
как и с закрытыми.
В сущности, можно и не открывать:
все равно.
Просто, ради интереса: а вдруг?
Но нет.
Так же. Опять точно так же.
И — в тишине — вдруг понимаешь:
сейчас к тебе, именно к тебе,
в незримости
            приближается
                        Вещь, Во Тьме Приходящая.
И тянешься нажать скорее выключатель,
но ловишь пустоту,
и вновь, и вновь —
и нету света.

Тогда-то и поймешь до конца,
что такое священный дар зрения,
дар жизни, дар…
Чей вот только? (Да где ж этот выключатель?!)
Кому сказать «спасибо»? (А вдруг лампочка перегорела?)
Впрочем, не важно. (Все-таки нашелся. Все-таки зажглась.)

Много позже, уже снова выключив,
уже успокоившись, уже засыпая,
вновь на секунду откроешь глаза:
вдруг просветлело? Там, где окно?
Но и окна — нет,
да и самого «там» — тоже нет.

…Над ухом
зудит и зудит
бессмертный комар.
По его писку только и можно понять:
ты еще жив.

Говоришь комару «спасибо»
и, наконец, засыпаешь.

Вещь, Во Тьме Приходящая,
тоже засыпает.

Последним вырубается комар.

 

 

 

 

In Prag

 

Go, Golem, ходи гоголем…

 

Тёмный, сумеречный

(рабби Лёв заколдовал его, не иначе),

пражский день без конца.

Тяжкие шаги по брусчатке.

Голем? Или просто – папаша Кафки?

 

Свет тускнеет вокруг Пороховой башни,

наливается свинцом,

  замещается лицом,

     чистым листом,

         газовым фонарём…

Свет устал. Ему хочется стать вчерашним,

затеряться в толпе.

 

Но рыцарь Брунсвик бдит на столпе.

Озирает пространство и время.

Не одобряет. Однако – долг есть долг.

А бедного львёнка у рыцарских ног

и не видно почти.

 

Добрый король Карл Четвёртый

ни за кем не скачет в ночи,

в отличье от коллеги Петро Примо.

Ему не до того. У Карла – бремя.

Ему необходимо

о людях думать.

Чем завтра подданных кормить?

 Да у него и лошади-то нету…

 

…Но ангелов здесь больше, чем людей.

Они повсюду – на крышах (кыш!)

и на карнизах (нанизаны),

и на фронтонах (тонны! тонны!),

и на пилястрах (пляшут! страх!), –

они везде, везде: на окнах, на дверях…

 

Иные держат фонари,

задумываясь, что же у людей внутри

(а день всё длится, длится, дли…)

И вот уже брусчатка под луной

отсвечивает тёмным серебром.

Нет, это всё не кончится добром.

 

…Здесь разминулась с Францем дивная Марина.

А то она б такого натворила

под сенью снисходительных небес…

Вот именно.

А у него – процесс

туберкулёзный.

Вы говорите, рифма? Рифма тоже здесь.

Вот: «поздно». Слишком поздно.

 

…Здесь Оттокары, Яны Гусы, Венцесласы

турусы разводили на колёсах

так долго,

что поданные, поумнев, давно не задают вопросов.

И только голуби голубят статуи и парапеты.

Здесь есть История. А будущего нету.

 

Здесь Смерть на площади, при всех,

звонит в свой вечный колокольчик чумовой1,

и всё кивает, всё кивает головой –

мол, не забудь, друг, встретимся с тобой,

и там уж поболтаем без помех.

 

…Снежинок тихий вальс вплетается в барокко.

Ах, этот пражский день, без солнца и без срока…

На чердаке спит Голем одиноко,

и башни грезят о весне далекой.

---

 

1. Куранты называются «Орлой».

 

2011

 

 

 

Моей подруге Марине Бабенко

 

Помнишь, мы взялись подсчитать,

сколько же всё-таки дружим.

Оказалось, с шестого класса,

то есть – больше тридцати лет.

«Столько не живут», –

очень серьёзно сказала ты,

и мы дико заржали.

 

Мы могли не видеться по полгода,

но писали друг другу:

сначала письма,

потом факсы,

потом эсэмэски.

О, эти твои эсэмэски: 

«Я еду в Африку. Привезти тебе пигмея?»

…А встретившись наконец,

хохотали как сумасшедшие,

кричали друг другу: «А помнишь?» –

и, чинно прогуливаясь по парку,

могли, пугая прохожих,

вдруг грянуть «Yellow Submarine».

 

А потом ты делала большие глаза

и начинала: «А зна-а-ешь…» –

И дальше могло последовать всё, что угодно.

Что твоя дочка решила, по примеру мамы,

стать японисткой.

Что очередной художник написал твой портрет.

Что ты купила ёлочную игрушку:

«И угадай, в виде кого? В виде

гу-се-нич-ки!»  

 

Твои взгляды метали синее пламя,

твои волосы были цвета мёда и солнца,

и вся ты сверкала, сияла, летела,

и ты смеялась над абсурдом бытия.

 

…Наверное, в самом конце,

о котором никто ещё в зале прилёта не знал,

что это – конец,

в твоих удивлённых, огромных,

серо-синих осенних глазах

отразилась вспышка – и дым.

И – мгновенно рухнувший мир.

 

Осколки зеркал.

Осколки судеб.

Каждый человек – зеркало Бога.

Осколки людей.

 

…Он даже не крикнул «Аллах Акбар!»

Просто вспышка и дым.

И там была ты.

 

Знаешь, когда мне на мобильный

падает эсэмэска,

я вздрагиваю: а вдруг она

всё-таки от тебя?

 

19 февраля 2011,

27-й день после теракта в аэропорту «Домодедово»

 

 

 

 

 

 

Павел (дорога в Дамаск)

 

ГОРИ ВАВИЛОН

ГОРИ СИСТЕМА

 

граффити на стене таун-хауса

 

Павел идет сквозь пепел.

Аллилуйя. «Любовь долготерпит».

Он был Савл, он стал Павлом,

он для этого мира ослеп,

Но в глазах его – Свет Невечерний.

 

Мегаполис не спит никогда.

В огнедышащем небе – звезда.

Из пепла – Полынь-звезда.

(«Зажигай!» – Аллилуйя! –

попса в пятом круге,

заседание Думы в седьмом

и ток-шоу – в девятом).

 

Павел упрямо идет

сквозь скрежет и скрип тормозов,

сквозь нимбы рекламных щитов,

возвещающих: «Да любите друг друга!»

(Копирайт: Иисус Назарей,

Редактор: Денница aka Люцифер).

 

Павел плевал на редактора и на пепел.

Павел будет любить этот мир,

стиснув зубы.

«Любовь долготерпит».

 

Огненосная мгла

полнит тёмным сиянием стогны.

Мегаполис тонет истомно

в искрящихся волнах.

(Тучные агнцы сидят в колесницах,

влекомых златыми тельцами).

Мегаполис тонет в смеющемся пламени,

пропадает в сверкающей мгле,

в ослепительной, сладостной мгле.

 

(На совете директоров

Иоанн Богослов убеждает Денницу,

что «Жена, Облеченная в Солнце» –

лучший слоган для сети бельевых бутиков).

 

Павел молча идёт в свой Дамаск.

Павел слепо идёт

сквозь сияющий ласковый пепел.

Павел знает одно: рассвет.

Скоро наступит рассвет.

Аллилуйя. «Любовь долготерпит».   

 

2008

 

 

 

Петербургский текст

 

1. ***
 

Город, спящий среди отражений,
среди старых и сумрачных снов,
где
облака льются в черной воде
сквозь окна домов,

где
на закате дворцы
сами не знают,
явь они или сон,
и тяжело взлетает Грифон,
и статуи смотрят слепыми глазами
в закат, –

Город...
– Вернемся назад?
– Нет.
Бледное небо
с золото-зыбкой
и умирающей детской улыбкой
больше не выпустит взгляд.

– Что ж, - наугад,
мимо оград, –
чугунных, летящих, ненастоящих, –
мимо коней, мчащихся над
леденящей, манящей, тяжелой
и черной водой...

Город! Возьми нас с собой
в твой неразгаданный ад!..
 

...Вдруг – Летний Сад.
И старые липы
бесцельно и нежно
гладят плечи грязных богов.

– Город!
Страшна мне твоя
любовь!..

 

1992

 

 

 

2. Петербургский текст


Бесконечное небо.
Бесконечный ветер.
Зеркало города.
Нева.
– Никто не вернётся назад.

 

2002

 

 


3. Тоска по Питеру

Здесь разбавленный Севером воздух,
влажный, плоский финляндский покров
беглых слов, белых снов, островов...

Долгий закат в розоватом растворе,
в створе Гороховой улицы,
где дразнит утонченностью вдали
игла Адмиралтейства.
Закат догорает
над Невским, Литейным, Летейским...
Летит – и льнёт, и слёзы льёт,
не в силах оторваться от земли.

...Здесь всё так неизменно,
так протяжённо и зыбко,
всё подёрнуто выцветшей царственной дымкой.

Этот город с вокзала приемлет в объятья,
приникает к тебе, проникает в тебя.
Это небо, немеркнуще-близкое,
эти воды и своды, и хляби,
эти перистые облака,
эта вечная, злая река...
 

Эта бедная, тайная радость
в достоевских трущобах...
И в морозные сумерки дому Мурузи
Венеция снится – ещё бы!..
Эти лики и блики в канале –
и грифоны над рябью поводят златыми крылами.

...Отражения стынут в Фонтанке.
В сетке веток, на жёлтой стене
дома Анны Всея Руси
тени качают луч.
А усталый Бог сохраняет всё,
даже наши стихи.
Даже вздох
затонувших, угасших, вчерашних...
Даже тленный, мгновенный, имперский
всплеск на прощанье.
Всплеск небес –
и недальнего моря всплеск.

Этот странный, пространный,
ростральный, расстрельный, астральный
Город!
Здесь, среди снега, тоски и дождя,
призраки вечно толпятся,
выхода не находя.

...В дацане на Приморском проспекте
тихо-тихо звенят колокольцы.
Я хочу пить разбавленный Севером воздух
и не ведать, что будет после.

 

2012

 

 

 

 

 

РАЙ

 

…А в раю мы встретим всех, кого любили.
Даже кошек.
И увидим всё, чего хотели,
но при жизни как-то не смогли.
Даже Бога.

И ещё там будут все цветы,
которых нам не подарили те,
кого мы так…

И они, те самые, тоже будут там.
И на всех на них у нас будет время,
и у всех у них для нас будет время,
потому что времени там – целая вечность.

И никто никого ревновать не будет,
и никто не впадет в депрессию
и не покончит смерть саможивийством,
и не изгонит самого себя из рая –
мол, на арфе играть достало!
Ибо всем нам дальше ехать некуда.

А если кому на арфе не нравится –
выдадут ударную установку.

Ибо милосердие Божие безгранично.

 

 

 

 

Туманные стихи

 

..И туманные холмы,
и туманные луга,
и под небом из тумана,
позабывши берега,
льётся млечная река.

…Словно волосы русалок,
стлались травы под туманом.
По земле струилось небо,
на губах от облаков
оставался холодок.

И качались иван-чаи,
постепенно исчезая,
превращаясь то ли в шпили,
то ли просто в кружева, –
и кружилась голова.

…А на настоящем небе,
бледно-розовом, далёком,
догорали отраженья
облаков, в прозрачной мгле
проплывавших по земле.

 

 

 

 

Тот, Кто Сочиняет Сюжеты

 

Тот, Кто Сочиняет Сюжеты,
сидит обычно очень высоко
и довольно потирает маленькие руки,
очень белые в лучах незакатного солнца.

Он сочиняет наши жизни
и тихо посмеивается,
наворачивая нелепость за нелепостью.
Он обожает театр абсурда.
Собственно, именно Он
этот самый театр и изобрел.

…Незакатное солнце
бессильно ломает лучи,
но оно не умеет плакать.

 

 

 

 

Петергоф-2001

 

Июльский полдень. Воскресенье.
Нева раскинулась необозримой дельтой.
И Петербург обширным сновиденьем
остался позади.
Жара. Фонтанный беспредел.
Большой Каскад
в невыносимо яркой позолоте.
И, как обычно, жалко льва.

Экскурсии, фотографы, кафе,
жара, собаки, дети,
опять экскурсии и крик экскурсовода,
опять фонтаны и жара,
и слишком бьет в глаза зеленый цвет (трава!),
и слишком резок синий
(ну да, конечно, небеса!)…

…В Большом Дворце, на лестнице
толпа внимает
косноязычной барышне в бейсболке, —
как видно, практикантке
с истфака.

Сейчас от духоты я рухну прямо здесь.
А может, если повезет, сблюю…

— Перевести взгляд вверх. Сглотнуть.
И успокоиться. И улыбнуться. И…
Боже мой, плафон!

…И детская, припухшая от поцелуев,
качалась ножка
Елисавет Петровны
в трехсотлетних
облаках.

 

 



* * *


Девочка-ночь умирает.
Падают капли зари
на затихший заснеженный город.

Окна — бессонниц глаза —
все-таки гаснут.
Рвется горящая нить.

Темный луч летит над проспектом —
прямо в сердце.
Но контуры башен
уже очертил
бесстрастный рассвет.

…Наконец ты отпустил мою душу,
и мне тоже
можно
уснуть.

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Весеннее пламя кустов краснотала...

– Тебя я не знала, не знала, не знала!

Холодное, дерзкое, лёгкое пламя.

– Всё было не с нами, не с нами, не с нами...

 

И эти закаты, закаты, закаты...

Но никогда – я,

И никогда – ты...

 

Сквозь рдяную мглу

И пылающий лёд

Никто

никогда

ни к кому

не придёт.

 

 

 

 

 

* * *

 

Чёрные стёкла ночного дождя.

Хаос и Хронос настигли тебя.

 

Не тебе – серебристый и лёгкий

предугаданной осени свет.

 

Поздний август сентябрьской свободой сквозит.

И – надкушенным яблоком Гесперид –

свет.

 

Безо всяких обид и бед.

Свет, лишённый земных страстей.

Свет.

А вокруг –– всё темней).

Райский свет, свет без теней.

 

...Дождь взял город в стеклянный плен.

Аониды не прощают измен.

 

Вот твоя кровь, вот стило.

Вот сентябрьской ночи стекло.

 

По стеклу стекает вода.

…А о НЁМ – забудь навсегда.

 

 

 

 

 

Ангел ультрафиолета

 

Ангел ультрафиолета,

он сиреневого цвета,

он жужжит так близко где-то -

не за правым ли плечом?

Он лепечет, он сигналит,

он спасти меня желает,

только я его не слышу,

не услышу нипочём.

 

А второй мой – инфракрасный,

тёмный ангел. Он – опасный.

Слева он завис тихонько,

к сердцу ласково скользя.

Он молчит. В его улыбке

прочитаю без ошибки:

«Помни, что не существует

«невозможно» и «нельзя»».

 

Ангел ультрафиолета

улетел в страну рассвета,

на прощанье бросив:

«Помни! Будешь каяться потом!»

А другой, который тёмный,

рассмеялся: «Что ж, котёнок,

невозможного хотела –

так входи в свой новый дом».

 

 

 

 

 

Первый снег

 

На глади мира – белый свет от снега.

Погладь мою тоску. Она нелепа

и не умеет в этом мире жить.

 

В три пополуночи здесь небеса коварны.

Октябрь-оборотень, волк седой, сорвал златые бармы,

и нежный снег осыпал смертью плоть листвы.

 

На новолуние дома своих боятся окон,

И мнится: серо-розовое небо – кокон,

и из него вот-вот появится зима.

 

В три пополуночи дома, как призраки, таятся.

Какие казни там за окнами творятся?..

Свет окон тускл. И белоснежна ночь.

 

Каштан склонился, погребён вторым цветеньем,

и жёлтый клён стал чёрно-белой тенью.

– Мне холодно! Погладь мою тоску!..

 

...А призраки в безлюдье обступают,

и шум машин последних затихает,

и новолуние ложится на Москву.

 

 

 

 

 

ПОРТРЕТ СИРИЯНКИ в ЭРМИТАЖЕ

 

И собой хороша я, и верю в Христа,

Мои косы густы,

моя кожа чиста,

и почти непорочны уста.

— Ну конечно, я верю в Христа.

 

— А все то, что они говорят

Про улыбку мою и про взгляд,

про какой-то мерцающий яд,

и что сплю я со всеми подряд, —

что же, разное говорят.

 

...Я блуждаю в хрустальном саду,

от Киприды пощады не жду,

я — нагая — у всех на виду,

и не помню, в каком я году.

— Как же душно ночами в саду!..

 

...Только было — из мирта венок,

на пергаменте несколько строк,

только греки придумали Рок,

только ты, как и я, одинок...

И осталось: из мирта венок.

 

А теперь ты глядишь на меня

в тусклом свете подземного дня, —

Да, я мрамор, но тайну с улыбкой храня,

я — сестра облаков и огня,

и тебе не постигнуть меня.

 

 

 

 

 

 

Предохранитель памяти

 

Я не могу вспомнить твоего лица.

 

Я с трудом представляю,

как должен звучать твой голос.

 

Я теряю тебя – незаметно,

по частичкам, пикселям, кваркам.

 

Я не помню уже поворот головы

и улыбку,

я не помню, как ты смотришь,

когда думаешь, что на тебя

никто не смотрит

(именно тогда я бросала украдкой

взгляд, цепкий и жадный).

Но этот взгляд не смог вобрать тебя целиком

и удержать над зияньями памяти.

 

Я не помню твоих движений.

А, нет, вот: сильные руки, тонкие запястья, легкий загар,

небрежный/нетерпеливый взмах – всей кистью.

(А кожа на тыльной стороне

 

в едва заметных морщинках

и веснушках…)

Да, вот это я помню,

всё еще помню…

 

О, как мне нравится, ––

нравится/больно,

нравится/страшно ––

незаметно, по мельчайшим частичкам,

но неотвратимо

забывать

тебя.

 

…Теперь от тебя осталось

лишь согбенное послесловие.

Глаза, что были, как небо,

стали цвета дождя.

Ты идешь, привычно сутулясь,

козырек бейсболки – назад,

за спиной – котомка-рюкзак,

и люди не видят тебя.

 

Но самое странное: я не могу вспомнить,

как все это было – как именно я

любила тебя.

«Ваше величество, я забыла, как это делается!» –

так, кажется, говорила Королева Мария у Ионеско?

 

Помню, сердце билось очень сильно и часто.

Помню: было больно.

Но что еще я чувствовала?

И что это была за боль?

Наверное, сработал Предохранитель Памяти.

 

Когда она есть, любовь, она

заслоняет небо и землю.

Когда она исчезает,

земля и небо, вновь обретенные,

неведомые,

вызывают удивление и легкое любопытство,

словно забавная инсталляция

в сумасшедшей арт-галерее

Творца.

 

Где ты?

Куда ты исчез, расточился?

Кто тот, кто теперь

носит твое лицо?

Не зима еще, но уже почти...

 

 

 

 

 

* * *

 

В шуме подперших небо

чашеобразных вод

Посреди еще не зимы,

но уже почти

В темноте на площади Юности.

 

Ингрид Кирштайн

 

 

Не зима еще, но уже почти.

И не жизнь, и почти не смерть.

Замираешь ты, замерзаешь ты,

и не знаешь, где высь, где твердь.

 

И на площади гулко-пусто так,

и со всех сторон нас объемлет мрак.

Только в пасмурном фонаре

хрупкий свет снежинок горе.

–– Как же страшно лететь к земле

в непроглядной предзимней мгле!

 

И из мрака в мрак проливаясь

раскаленным злым хрусталем,

рассыпаются струи фонтана

белопенным пленным огнем.

 

Эти струи, вопреки тяготению,

к черно-белой стремясь высоте,

льются завесью, реют теменью

в этом позднем, пустом ноябре.

 

Этот воздух, почти замерзающий,

этот ни для кого менуэт,

замирающий, ускользающий,

обещающий то, чего нет.

 

...Не зима еще, но уже почти.

Сединою снег лег на площадь Юности.

Мы на самом краешке времени, -

остается молчать и ждать.

И холодному белому пламени

темной ночи не разогнать.

 

 

 

 

 

ТУМАННЫЕ СТИХИ

 

(закат и сумерки над речкой Ворей)

 

...И туманные холмы,

и туманные луга,

и под небом из тумана,

позабывши берега,

льется млечная река.

 

...Словно волосы русалок,

стлались травы под туманом.

По земле струилось небо,

на губах от облаков

оставался холодок.

 

И качались иван-чаи,

постепенно исчезая,

превращаясь то ли в шпили,

то ли просто в кружева, —

и кружилась голова.

 

...А на настоящем небе,

бледно-розовом, далеком,

догорали отраженья

облаков. в прозрачной мгле

проплывавших по земле.

 

 

 

 

 

Петербургский текст

 

Город, спящий среди отражений,

среди старых и сумрачных снов,

где

облака льются в черной воде

сквозь окна домов,

 

где

на закате дворцы

сами не знают,

явь они или сон,

и тяжело взлетает Грифон,

и статуи смотрят слепыми глазами

в закат, –

 

Город...

– Вернемся назад?

– Нет.

Бледное небо

с золото-зыбкой

и умирающей детской улыбкой

больше не выпустит взгляд.

 

– Что ж, - наугад,

мимо оград, –

чугунных, летящих, ненастоящих, –

мимо коней, мчащихся над

леденящей, манящей, тяжелой

и черной водой...

 

Город! Возьми нас с собой

в твой неразгаданный ад!..

 

...Вдруг – Летний Сад.

И старые липы

бесцельно и нежно

гладят плечи грязных богов.

 

– Город!

Страшна мне твоя

любовь!..

 

 

 

 

 

Тоска по Питеру

 

Здесь разбавленный Севером воздух,

влажный, плоский финляндский покров

беглых слов, белых снов, островов...

 

Долгий закат в розоватом растворе,

в створе Гороховой улицы,

где дразнит утонченностью вдали

игла Адмиралтейства.

Закат догорает

над Невским, Литейным, Летейским...

Летит – и льнёт, и слёзы льёт,

не в силах оторваться от земли.

 

...Здесь всё так неизменно,

так протяжённо и зыбко,

всё подёрнуто выцветшей царственной дымкой.

 

Этот город с вокзала приемлет в объятья,

приникает к тебе, проникает в тебя.

Это небо, немеркнуще-близкое,

эти воды и своды, и хляби,

эти перистые облака,

эта вечная, злая река...

 

Эта бедная, тайная радость

в достоевских трущобах...

И в морозные сумерки дому Мурузи

Венеция снится – ещё бы!..

Эти лики и блики в канале –

и грифоны над рябью поводят златыми крылами.

 

...Отражения стынут в Фонтанке.

В сетке веток, на жёлтой стене

дома Анны Всея Руси

тени качают луч.

А усталый Бог сохраняет всё,

даже наши стихи.

Даже вздох

затонувших, угасших, вчерашних...

Даже тленный, мгновенный, имперский

всплеск на прощанье.

Всплеск небес –

и недальнего моря всплеск.

 

Этот странный, пространный,

ростральный, расстрельный, астральный

Город!

Здесь, среди снега, тоски и дождя,

призраки вечно толпятся,

выхода не находя.

 

...В дацане на Приморском проспекте

тихо-тихо звенят колокольцы.

Я хочу пить разбавленный Севером воздух

и не ведать, что будет после.

 

 

 

 

 

* * *

 

— Безумный король, где твоё королевство?

— В ночных небесах — там корона моя,

В ночных голосах — не из этого мира, —

В шорохах, шепотах, блёстках эфира

По ветру мантия вьется моя!..

 

— Несчастный король, где твоя королева?

— Вот, на руках я её укачал.

Просто уснула. —

Устала, наверно. —

Завтра опять у нас бал.

 

— Бедный король, снов и грёз повелитель!

Нет, не с тобой королева твоя.

За морем слёз суждена ей обитель.

Лучше я знаю,

И правлю здесь я.

 

— Да, дорогая?

У нас завтра бал?

Какую звезду в фероньеру ты хочешь?..

— Безумец, давно ты её потерял!

Стала звездой она в пропасти ночи!..

 

...Мёртвую куклу с улыбкой качая,

Счастлив, спокоен, сидя в ночи

На троне среди разорённого края,

Лунным сияньем окутан,

Молчит.

 

 

 

 

 

Венецианское зерцало

 

Канал струится светлоглазою водою,

и белокурая лагуна грезит

о рыжих и распутных венецианках Тициана.

И в каждом розовостёклом фонаре

трепещет лепесток той, ренессансной,

очарованной зари.

Даже в полуденном мареве,

когда зерцало небес задышано до мутного серебра.

 

Проплывает Пьяцца. Может, нам здесь остаться?

Собор Святого Марка, как всегда,

притворяется просто собором.

Но мы-то видим, как широко разинул он портал,

чтоб уловить в себя очередную дозу душ,

невинных и не очень –

да, уловить, объять своим златым пожаром, и...

Но это там, внутри. И, если не зайдём, то не сгорим.

 

Лев Святого Марка на столпе

нервно поводит хвостом, отгоняет дурные виденья.

Голуби спешат напиться из фонтана,

прежде чем снова облепить туристов.

Туристы (их здесь ещё больше, чем голубей)

общёлкивают своими супермегакамерами

всю эту зыбкую реальность,

чтобы потом блестела и переливалась,

пришпиленная.

 

Палаццо, покрытые величием и плесенью,

тянут колонны, раскрывают окна,

не успевают досказать свои истории –

распаренный вапоретто идёт слишком быстро,

туристов слишком много, и все они щёлкают, щёлкают...

Только начнёшь им: «Когда Казанова шёл по мосту Риальто...»,

только начнёшь: «Говорят, Дездемона каждый вечер...»,

только прошепчешь: «Однажды Гёте в кафе «Флориан»...» –

глядь, а вапоретто уже другой, и гондола не та,

и только чайка слушает слабеющий старческий шелест,

восседая на верхушке сваи.

А свая – чёрная, страшная, древнее всех палаццо, –

стоит и молчит.

 

...А вапоретто причаливает

к Сан-Микеле – кладбищенскому острову.

Столь соразмерно каменные стены

возносятся над зыбью зеленоватых волн,

и кипарисы по периметру глядят так стройно, –

с натуры, что ли, писал достопочтенный Бёклин

свой «Остров мёртвых»?

 

К Сан-Микеле причаливает вапоретто,

и с него сходит человек в светлом плаще.

Останавливается на секунду в воротах кладбища,

запрокидывает голову –

лёгкий нимб седеющих, редеющих волос,

острый блик очков, –

запрокидывает голову, словно хочет надышаться,

этим бледным золотом полудня, этой патиной Адриатики...

Потом человек в плаще исчезает.

 

...А у входа в кафе «Флориан» оркестрик

всё наигрывает венские вальсы –

и щелкают в такт цифровые «зеркалки»,

и голуби несут свою вахту,

и карнавальные маски хищно щурятся из витрин,

и пластилиновая толпа перетекает в радужном мареве

из вапоретто на набережные и обратно.

 

А светлоглазая и белокурая лагуна

смеётся и всё глядится в зерцало

адриатических небес.

Ей, шалой, без разницы,

что влюблённые и поэты

задышали его до мутного серебра.

 

 

 

 

 

* * *

 

В тихом раю слов,

за рекой туманных откровений,

по ту сторону водопадов беспамятства

растёт тёмное Древо Молчания.

 

В сплетении его корней

слова покоятся

в блаженной немоте, как в колыбели.

Порою Древо чуть шелестит

под невесомым ветром.

Но некому услышать

стихотворящий шёпот.

 

Блаженство слова –

неназванным остаться навсегда.

 

 

 

 

 

Посвящение поэтессе Ирине

 

Слишком чистой душа была,

Чтоб на мир спокойно смотреть,

Видя всё.

 

Слишком яркой душа была,

Чтобы ровно и тихо гореть,

Зная всё.

 

Слишком страстной душа была,

Чтобы схиму принять,

Помня всё.

 

Состраданьем опалена,

Слишком крылатой была.

 

Пригвождена к телу,

В небо глядела.

 

…Слишком живой была.

 

 

 

 

 

* * *

 

Флаг поэта прозрачен.

Он никакого цвета.

На нём проступают слова –

не те, которые в СМИ.

Поэт машет флагом, смотрит на мир.

Мир сквозь слова глядит на поэта.

 

 

 

 

 

Пичалька

 

Приветки!

Печенька? – Нра, пасибки.

Вкусняшка. Нра, нра, улыбнуло.

Сфоткаешь?

…Ой, котэ какой, няшка, няшка, мимими!

Сфоткаешь?

…Мася, какой ещё астероид?

Куда-куда летит?

И чё, Мася, прям завтра прям?

Пичалька.

Сфоткаешь?

…Не, а чё?

Да ладно! «Улыбаемся и машем».

Ну, чмоки-чмоки,

споки-ноки.

пока-пока!

 

 

 

 

 

О счастливой любви

 

Алексу

 

Все знают, как звучит хлопок двух ладоней.

А как звучит одной ладони хлопок?

Хакуин, мастер дзэн

 

Мамаша (в пальто на красной подкладке). «А потом они жили долго

и счастливо и умерли в один день».

Дочка (в кучерском армячке от Armani). А как? Как именно они там

жили?

Мамаша. Счастливо, счастливо, говорят же тебе! Заткнись! (Рыдает.)

 

 

 

 

 

* * *

 

Сколько книг о несчастной любви!

Пальцы загибать замаешься!

А о счастливой?

Ну просто-таки — «одной ладони хлопок», да и все.

Ибо счастливая любовь отменяет

все стимулы к и все стремления за,

кроме одного: быть неподалеку от объекта

и время от времени с ним контактировать.

Этак ненавязчиво: два-три взгляда в минуту, не чаще.

…Я сейчас ни к чему не пригодна, —

только любить тебя.

Только засыпать и просыпаться рядом с тобой

(и уже не знать, снюсь ли я тебе

или это ты мне снишься).

Только слушать весенний ночной дождь

и улыбаться в темноте,

даже не зная, что улыбаюсь.

 

О счастливой любви не пишут —

Слышишь, я ни к чему не пригодна!

Ничего не делаю, все позабыла,

компьютер не включаю неделями,

читаю только дзэнские коаны,

да и те — в плохом переводе.

 

…А если о счастливой любви и говорят,

то без слов. Одними глазами.

Или смехом — внезапным, немотивированным и синхронным.

Или просто — молча вдруг замирают,

крепко держась за руки посреди громокипящей толпы.

 

О счастливой любви молчат под шум дождя,

смывающего остатки бледного снега с черных тротуаров.

Молчат, слушая в ночи дыхание:

чужое — родное — дыхание.

 

Молчат, загадочно улыбаясь в призрачной тьме,

отслеживая, как затихает

одной ладони хлопок