КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

ЗАРУБЕЖНАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
SYLVIA PLATH

Words

 

Axes

After whose stroke the wood rings,

And the echoes!

Echoes traveling

Off from the center like horses.

 

The sap

Wells like tears, like the

Water striving

To re-establish its mirror

Over the rock

 

That drops and turns,

A white skull,

Eaten by weedy greens.

Years later I

Encounter them on the road-

 

Words dry and riderless,

The indefatigable hoof-taps.

While

From the bottom of the pool, fixed stars

Govern a life.

 

 

Слова

 

Топоры,

После чьего удара дерево звенит,

И эхо!

Эхо, распространяющееся

от центра, как лошади.

 

Сок, бьющий ключем, как слезы,

Как старанье воды

Восстановит свое зеркало

Над скалой.

 

Эти паденья и повороты,

Белый череп,

Съеденный сорняками.

Годами позже я

С ними столкнусь на дороге —

 

Слова сухие и потерявшие всадника,

Неутомимо стучащие копытами.

Пока

Ото дна лужи

укреплялись звезды,

Направляющие жизнь.

 

Перевод А. Уланова

 

 

The Night Dances

 

A smile fell in the grass.

Irretrievable!

 

And how will your night dances

Lose themselves. In mathematics?

 

Such pure leaps and spirals ——

Surely they travel

 

The world forever, I shall not entirely

Sit emptied of beauties, the gift

 

Of your small breath, the drenched grass

Smell of your sleeps, lilies, lilies.

 

Their flesh bears no relation.

Cold folds of ego, the calla,

 

And the tiger, embellishing itself ——

Spots, and a spread of hot petals.

 

The comets

Have such a space to cross,

 

Such coldness, forgetfulness.

So your gestures flake off ——

 

Warm and human, then their pink light

Bleeding and peeling

 

Through the black amnesias of heaven.

Why am I given

 

These lamps, these planets

Falling like blessings, like flakes

 

Six sided, white

On my eyes, my lips, my hair

 

Touching and melting.

Nowhere.

 

 

Ночные танцы

 

Улыбка падала в траву.

Непоправимо!

 

Как будут твои ночные танцы

Терять себя. — В математике?

 

Такие чистые прыжки и спирали —

Конечно, они проходят

 

Мир в каждый миг, я не буду сидеть

Опустошенная вся, без красоты — дар

 

Твоих малых вздохов, пропитавшего траву

Запаха твоих снов, лилий, лилий.

 

Их стрела не выносит связи.

Холодные складки эго, каллы.

 

И украшатель, себя украшающий —

Пятна и пространство жарких лепестков.

 

У комет

Столько места для полета,

 

Столько холода, столько забывчивости.

Там твои жесты рассыпаются —

 

Теплые и человечные, когда их розовый свет

Истекает кровью и снимает шелуху

 

Сквозь черную амнезию неба.

Почему мне даны

 

Эти лампы, эти планеты,

Падающие, как благословенье, как хлопья

 

Шестиугольные, белые,

На мои глаза, губы, волосы,

 

Касающиеся и тающие.

Нигде.

 

Перевод А. Уланова

 

 

 

The Everlasting Monday

 

Thou shalt have an everlasting

Monday and stand in the moon.

 

The moon's man stands in his shell,

Bent under a bundle

Of sticks. The light falls chalk and cold

Upon our bedspread.

His teeth are chattering among the leprous

Peaks and craters of those extinct volcanoes.

 

He also against black frost

Would pick sticks, would not rest

Until his own lit room outshone

Sunday's ghost of sun;

Now works his hell of Mondays in the moon's ball,

Fireless, seven chill seas chained to his ankle.

 

 

 

Вечный понедельник

 

Ты будешь жить в вечный понедельник

И стоять в лунном свете.

 

Лунный человек стоит в раковине своей,

Согнувшийся под вязанкой

Прутьев. Падает свет — холод и мел —

На нашу постель.

Зубы его дребезжат среди прокаженных

Пиков и кратеров тех вулканов потухших.

 

Он тоже против черного мороза

Прутья мог бы собирать, не отдыхал бы,

Пока его светлая комната затмевала

Воскресный призрак солнца;

А сейчас труды его понедельничного ада на лунном шаре,

Лишенные огня, семь бесчувственных морей сковали его лодыжки.

 

Перевод А. Уланова

 

 

 

Poppies in October

 

Even the sun-clouds this morning cannot manage such skirts.

Nor the woman in the ambulance

Whose red heart blooms through her coat so astoundingly --

 

A gift, a love gift

Utterly unasked for

By a sky

 

Palely and flamily

Igniting its carbon monoxides, by eyes

Dulled to a halt under bowlers.

 

O my God, what am I

That these late mouths should cry open

In a forest of frost, in a dawn of cornflowers.

 

 

Маки в октябре

 

Даже солнцеоблака этим утром не управятся с такими юбками,

а что до женщины в карете скорой помощи,

чьё красное сердце* цветёт сквозь пальто столь разительно...

 

Дар, любви дар,

абсолютно непрошенный

на виду неба,

 

бледно ,пламенно

воспламеняющего** свой моноксид углерода, на глазах

притуплённых до стопа под котелками.***

.

О, мой Бог, кто я,

если этим поздним ртам кричать "отворись"

в чаще мороза, на заре васильков.

 

Перевод Терджимана Кырымлы

 

 

 

Зимние деревья

 

Влажные чернила зари растворяют свою синь.

На промокашке туманов деревья

Кажутся рисунком на тему ботаники —

Кольцом на кольце слои воспоминаний,

Ряд венчаний.

 

Не ведая ни абортов, ни блядства,

Истиннее женщин,

Они осеменяются совсем без усилий!

Вкушая безногие ветра,

Вросли по пояс в историю —

 

Неотмирность, полная крылий.

В этом они — Леды.

О мать, услады и листьев,

Кто эти пьеты?

Песнопенья теней голубков не дают облегченья.

 

1962

 

 

СПЯЩИЕ

 

Ни на какой карте на свете

Этой улицы нет,

Где в доме спят двое, вот эти...

А мы потеряли и след.

В подводном свете лежат они,

В неменяющемся синем свете...

Там балконную дверь, шевелясь, прикрывает

Жёлтая занавесь, бледные кружева,

 

Там через узкую щель проникает

Запах влажной земли. И тускло блестят

Серебряные следы улиток.

А вокруг дома — кусты и трава,

И в этих зарослях взгляд блуждает,

Наш застенчивый взгляд.

 

За бледными, бледными лепестками,

За тёмными кожистыми листьями,

Спят эти двое — глаза в глаза,

Словно слитые лицами.

С туманом сада их дыханье сливается,

Они поворачиваются, не прерывая сна.

 

Это мы, это мы им снимся, мы — глубина их сна —

Мы, изгнанные из тепла их постели.

С ними никогда ничего не случится.

Веки прикрыты, и тень так темна...

А мы, сбросив кожу, тихо, еле-еле

Выскальзываем в иные времена.

 

 

 

ЧЕЛОВЕК В ЧЁРНОМ

 

Сгустком тьмы безотрадной спускается ночь с пьедестала,

Синевой бестелесной.

Божественной львицей застыв,

Опершись на колени и локти, стою у начала,

И расту из расщелин своих, наблюдая разрыв.

Наблюдаю уже далеко шеи высохший колос

Мне уже за него не схватиться. С повадкой сестры,

Словно яблоко черного глаза, оборванный волос.

Словно ягодой сорванной падаю в тартарары.

Рты теней крючковатые, сладкие полные крови,

Или чьи-то ещё, подхватили меня в вышине —

Бедра, волосы; возгласы, всхлипы, и брови.

Только пятки сверкают, и тьма оседает во мне.

Белой леди Годивой осталась лежать неподвижно

Бесполезная строгость холодных безжизненных рук.

Отблеск пены морской, детский крик, что растаял неслышно

За глухою стеной, — это я. Я — ненужный испуг.

Что скорей расцвело, то скорее потом погибает.

Кем родиться — не важно. Покуда обычай таков.

Я — стрела, что летит в никуда. Я — роса, что растает

У рассвета в котле воспаленных безумных зрачков.

 

 

 

ЧЕЛОВЕК В ЧЁРНОМ

 

Где три волнолома,

Окрашенных суриком,

Отталкиваясь от берега,

Серое море сосут, там —

Слева,

 

Где бьёт кулаком

Волна в серый мыс,

Колючей проволокой

Окружённый, тут —

Справа,

 

Где тюрьма Оленьего Острова —

Свинарники, лужки, курятники,

Как всегда, аккуратные,

 

Где в камнях лужицы малые

Плёнка мартовского льда

Еще застекляет,

 

Где в мелких волнах

Над каменистой отмелью,

Белые, как табаки, скалы

 

(Их каждый отлив оголяет).

Ты по белым камням

Шагаешь от берега, ты

 

В мёртвом чёрном пальто,

В чёрных башмаках,

С чёрными волосами,

 

Ты встаёшь на дальнем конце, застыв

Недвижным водоворотом,

Чёрным смерчем,

 

Стягивая к себе

И камни, и воздух,

И всё, что кругом...

 

 

 

ТОТЕМ

 

Паровоз пожирает рельсы. Рельсы из серебра.

Они убегают вдаль. Но их все равно съедят.

 

Красота: за окном поля в сумерках до утра.

Впереди белые башни; Смисфилд. Мясной рынок.

 

Рассвет золотит фермеров в добротных костюмах

Свиноподобных, вместе с вагоном пока-

 

чивающихся. На уме у них кровь и окорока:

Ничто не спасeт от сверкающих мясницких ножей.

 

Их гильотина шепчет: 'Ну как, ну как, ну как?'...

А дома ободранный заяц лежит в тазу. И уже

 

Его детская головка — отдельно,

нафаршированная травой.

Содраны шкурка и человечность. Съедим, съедим,

 

Как набор цитат из Платона съедим, как Христа.

Эти люди многое олицетворяли собой —

 

Их мимика, их улыбки, круглые их глаза...

И всe это нанизано на палку,

на змею-трещотку, на вздор-

 

ную бамбуковую погремушку.

Боюсь ли я капюшона кобры?

В каждом еe глазу — одиночество гор,

 

Гор, с которых предлагает себя вечное небо.

'Мир полон горячей крови,

в нeм каждой личности след!' —

 

Говорит мне приливом крови к щекам рассвет.

Но конечной станции нет — одни чемоданы.

 

Из чемодана разворачивается 'Я' как пустой костюм,

Заношенный, потeртый; и набиты карманы

 

Билетами, желаньями, шпильками, помехами, зеркалами.

'Я обезумел!' — зовeт паук, взмахивая множеством рук.

 

Этот черный ужас множится в глазах мух.

Мухи синие. Они жужжат, как дети,

 

В паутине

бесконечности, привязанные разными нитями

К одной и той же смерти.

 

 

 

ОТЪЕЗД

 

Ещё и фиги на дереве зелены,

И виноградные гроздья и листья,

И лоза, вьющаяся вдоль кирпичной стены,

Да кончились деньги...

 

Беда никогда не приходит одна,

Отъезд наш - бездарный и беспечальный.

Кукуруза под солнцем тоже зелена,

И между стеблями кошки играют.

 

Время пройдёт - не пройдёт ощущение нищеты:

Луна - грошик, солнце - медяк,

Оловянный мусор всемирной пустоты...

Но всё это станет частицей меня...

 

Торчит осколком скала худая.

От моря, бесконечно в неё ударяющего,

Бухточку кое-как защищая...

Засиженный чайками каменный сарайчик

 

Подставляет ржавчине порожек железный,

Мрачные косматые козы лижут

На краю охристой скалы над бездной

Морскую соль...

 

 

 

НОЯБРЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ R

 

Упрямо неизменна сцена: скряги-деревья

Хранят прошлогодние листья, не надев траур,

Быть элегическими дриадами* не хотят.

Подмёрзлые бесчувственные травы

Всё так же изумрудны. Только разум,

Привыкший романтизировать всё подряд,

Презирает эту нищету. Мёртвые не вопят,

 

Не расцветают незабудками в камнях,

Которыми кладбище вымощено -

Тут честный и неприукрашенный распад

Распарывает сердце, отскребая, пока не заскрипят,

Белеющие кости, на которых

ни жилки нет.

Когда же в полном блеске явится скелет

Смолкают языки святых, и мухи

В лучах солнца, холодного и осеннего

Не видят никакой возможности для воскресения.

 

На этот пейзаж пейзажей - смотри, смотри!

Пока глаза тебе не подсунут на ветру

Видения. Какие бы пропащие души

Ни вспыхивали в саване тумана

Над вереском шумя в полёте непрестанно -

Бесись, на привязи у разума, и слушай,

Как плотно заселил он пустоту,

Казавшуюся нежилой и белой...

 

 

 

ЗИМНИЙ СЕЙНЕР

 

В этой гавани больших пирсов почти что нет.

Море пульсирует под тонкой кожей - это разлита нефть.

Качаются красные и оранжевые баркасы,

Ниже ватерлинии* ободранные до волдырей,

Прикованные к причалам, старомодные, в ярких красках.

 

Чайка едва удерживается на хлипкой рее,

Не качаясь, хотя порывы ветра все злее и злее,

Она неподвижна, словно одеревенелая,

В сером официальном пиджачке,

И гавань качается на якоре в жёлтом её зрачке.

 

Посудина подплывает, как дневная луна белая,

Скользит над рыбами, словно конькобежец, пируэты делая,

Унылая, двухмачтовая, будто со старой гравюры.

Три бочки мелких крабов с неё выгружают,

Настил пирса скрипит, его едва удерживают сваи.

 

Раскачивается шаткое здание портовой комендатуры,

Коптильни, лебёдки, складские сараи, серые и хмурые,

Какие-то мостики вдалеке...

И не замечая стужи,

Сплетничает на невнятом жаргоне вода,

Запахи дёгтя и дохлой трески притаскивая сюда.

 

Для бездомных и влюблённых этот месяц -

что может быть хуже?

Море за волноломом ледяные осколки кружит,

Даже наши тени от холода синие - такой мороз!

Мы хотели увидеть, как солнце

из воды подымет рассветный веер,

А вместо зрелища нам достался этот заледенелый сейнер -

 

Бородатый от инея замерзающий альбатрос:

Словно бы в целлофан завёрнут

каждый поручень, каждый трос.

Скоро солнце эту плёнку слижет и пар рассеет,

И всё кругом закачается, в дымке дрожа...

Вот уже верхушка любой волны блестит, как лезвие ножа.

 

 

ГРИБЫ

 

Ночью спокойной

Белою тайной

Тихою тенью

Чуть раздвигая

Почву сырую

Лезем на воздух

 

Нас не увидят

Не обнаружат

Не остановят

Мягким упорством

Сдвинем с дороги

Листья гнилые

Старую хвою

Даже булыжник

Сдвинем с дороги

 

Мягче подушек

Наши тараны

Слепы и глухи

В полном безмолвье

Высунем плечи

И распрямимся

 

Вечно в тени мы

И ничего мы

Вовсе не просим

 

Пьём только воду

И никого мы

Не потревожим

 

Мало нам надо

Нас только много

30 Нас только много

 

Скромны и кротки

Даже съедобны

Лезем и лезем

И на поверхность

Сами себя мы

Тянем и тянем

 

Только однажды

В некое утро

Мы унаследуем землю

 

13 ноября 1959

 

 

В ПОМЕСТЬЕ

 

Заморозки.

Бреду в шиповниках, в алой горечи -

Мраморные пальцы среди ягод - греческие девы,

Ты их привёз

с европейской свалки древностей, из-за моря, чтоб

Скрасить свою жизнь тут, в Нью-йоркских дебрях.

 

Скоро этих белых дам накроют - каждую - дощатой будкой

От разрушительных непогод...

Каждое утро

Садовники (белый пар изо рта)

Осушают пруды, опадающие как лёгкие, но вода

Снова покрывает плоское дно и сухую тину,

Малёк золотой рыбки валяется,

словно корка от апельсина.

 

За эти два месяца

я изучила твою усадьбу всю назубок,

И выходить незачем:

она от мира отрезана полосами дорог,

Там машины, идущие на Север и на Юг, отравляют воздух,

В ленты раздавливают одурманенных змей...

А здесь - сухие и поздние

Травы с моими башмаками делятся печалью своей.

 

День забыл, что когда-то он был днём.

Леса болят и скрипят.

Наклоняюсь над безводным прудом,

Где рыбки извиваются, когда подмерзает грязь.

Я их подбираю - каждая блестит, словно красный глаз.

И озеро - кладбище старых коряг и картин былых -

Распахивается и смыкается,

в число запрятанных отражений

принимая их.

 

 

Овцы в тумане

 

Холмы отступают в белизну.

Люди и звёзды

Разочаровались во мне.

 

Поезд оставляет полоску выхода.

О, медлящий

Конь цвета ржавчины.

 

Копыта, унылые колокольца...

Всё утро

Утро мрачнело.

 

Остался только один цветок.

В моих костяях неподвижность, далёкие

Поля размягчают мне душу.

 

Они способны

Упустить меня в небо,

В тёмную воду, где нет ни отцов, ни звёзд.

 

Перевод Андрея Сергеева

 

 

 

Луна и тисовое дерево

 

Это рассудочный свет, свет холодной планеты.

Сам голубой, а деревья при нём чёрные.

Травы в скорбях льнут к стопам, словно я Бог.

Шепча о своём унижении, колют мои лодыжки.

Дымный пьяный туман наполнил эту ложбину,

От дома её отделяет лишь ряд могильных камней.

Я просто не вижу, куда мне дальше идти.

 

Луна ведь не дверь, а лицо безнадёжно грустное,

Белое, словно костяшки пальцев, властное лицо.

Оно привлекает приливы, как преступления, оно

Безмолвно, и рот его кругл от отчаяния. Здесь я живу.

Дважды по воскресениям колокола будят небо –

Восемь больших языков утверждают истину Воскресения.

Под конец они трезво называют свои имена.

 

Готический контур тиса уводит ввысь.

Я поднимаю глаза и упираюсь в луну.

Луна моя мать. Она не добрая, как Мария.

Из её голубых одежд выпадают летучие мыши и совы.

О, как бы мне хотелось уверовать в нежность,

В лик Марии, смягчённый сиянием свеч,

Остановивший на мне свой кроткий взгляд.

 

Я падала долго. Облака теперь расцветают

Голубые, таинственные перед очами звёзд.

Наверно, в церкви святые все, голубея,

Палывут на тонких ногах над рядами скамей.

И руки и лики оцепенели от святости.

Луна ничего не видит, дикая, голая.

А тис говорит о мраке, мраке и тишине.

 

Перевод Андрея Сергеева

 

 

 

Тюльпаны

 

1

 

Тюльпаны легко возбуждаются. Здесь зима.

Посмотри, как все тихо, бело, заснеженно.

Я обучаюсь спокойствию, невесомо лежу,

Как свет лежит на стенах, руках, простынях.

Я никто, и былое безумие мне незнакомо.

Здесь я сдала свое имя и платье сиделкам,

Биографию — анестезиологу и тело — хирургам.

 

Моя голова посажена между двух подушек,

Как глаз между белых вечно раскрытых век.

Неразумный зрачок вбирает в себя все подряд.

Сестры в белых наколках хлопочут, хлопочут,

Как чайки над морем, меня они не тревожат,

Что-то вертят в руках. Одна, другая,

Все одинаковы, так что нельзя сосчитать.

 

Тело мое для них — что камешек, и они

Терпеливо оглаживают его, словно волны.

В блестящих иглах они приносят мне сон,

Я потеряла себя, и мне стали в тягость

Кожаный туалетный прибор, похожий на саквояж,

Муж и ребенок, глядящие с фотографии;

Их улыбки цепляют меня, как крючки.

 

2

 

Вещи, набравшиеся за мои тридцать лет,

Упрямо приходят ко мне по этому адресу.

А от меня отслоились милые ассоциации.

Испуганная, на каталке с зеленым пластиком,

Я смотрела, как мой сервиз, одежда и книги

Затуманивались вдали. Меня захлестнули волны.

Теперь я монахиня. Я чище, чем была в детстве.

 

Я не просила цветов, мне хочется одного—

Лежать без мыслей, без воли, раскинув руки.

Так привольно — вам не понять, как привольно

Покой мой настолько безбрежен, что трудно вынести.

Легкость, табличка с именем, безделушки.

К такому покою приходят покойники, навсегда

Принимая его губами, точно причастие.

 

От чрезмерного пыла тюльпанов рябит в глазах.

Я услыхала и сквозь оберточную бумагу

Их дыханье, настойчивое, как у младенца.

Их краснота громко тревожит мне рану.

Сами вот-вот уплывут, а меня угнетают—

Я цепенею от их нежданных призывов и яркости.

Десять свинцовых грузил вокруг моей шеи.

 

3

 

Слежки за мной не бывало. Теперь же тюльпаны

Не сводят глаз с меня и с окна за спиной,

Где по разу на день свет нарастает и тает.

И я, эфемерная, словно бумажная тень,

Никну под взглядами солнца и красных цветов

Я безлика, мне хочется стушеваться, исчезнуть.

Пылающие тюльпаны съедают мой кислород.

 

До их появления дышалось достаточно просто—

Вдох и выдох, один за другим, без задержки.

И вдруг тюльпаны заполнили все, как грохот.

Дыхание налетает на них, завихряется,

Как течение реки на заржавленную машину.

Они привлекают внимание и отнимают силы,

Скопившиеся на счастливом безвольном раздолье.

 

Стены, кажется, тоже приходят в волнение.

Тюльпаны должны быть в клетке, как дикие звери,

Они раскрываются, словно львиные пасти.

И сердце в груди раскрывается и закрывается—

Вместивший меня сосуд, полный красных цветов

Вода в стакане на вкус соленая, теплая,

Она из морей, далеких, как выздоровление.

 

Перевод Андрея Сергеева

 

 

 

Ты

 

Клоун, счастлив ты, делая стойку на руках,

Почти небожитель, череп, как у луны,

Как рыба, выскоблен. Здравый смысл

Вверх тормашками, как у птицы Додо.

На себя намотан, как нитей клубок,

Как сова, летишь сквозь собственный мрак.

Со дня Независимости до дня Дураков

Нем, как рыба, как репа, умён,

Мой небоскрёбчик, мой бублик, батон.

 

Как туман, расплывчат, долгожданен, как письмецо.

Путешествуешь, как наживка-креветка,

Ты дальше Австралии, как Атлас, согбен.

Уютно живешь ты, как в бочке селёдка.

Как невод для ловли ужей, дыряв.

Прыгуч ты, как мексиканский боб[2].

Как дважды два, ты всегда прав.

У Tabula rasa — твоё лицо.

 

1960

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Амнезия

 

Тщетно, тщетно уже молить: Узнай!

Ничего не поделать с таким прекрасным пробелом — только шлифуй.

Имя, ключи от машины, дом!

 

Игрушка-женушка

Стерты — ах, ах, вздыхай.

Четыре младенца и кокер!

 

Сестры-червячки и мотылёк-доктор —

Пакуй его тоже.

События прошлого

 

Слезают, как кожа.

Спустить все это в трубу!

Обнимая подушку,

 

Как рыжую сестричку, коснуться которой не смел,

Он мечтает о новой —

Бесплодной, бесплодны все!

 

И другого цвета.

Как будут странствовать, блуждать, пейзажи

Заискрятся шлейфом из задниц сестры и брата —

 

Хвост кометы!

И деньги за всем — потоком спермы.

Сестра одна

 

Приносит зеленый напиток, другая — голубой.

Восстают по обеим сторонам, как звезды.

Пенится и пламенеет питьё.

 

О сестра, мать, жена,

Милая Лета — моё бытиё.

Я никогда, никогда не вернусь домой!

 

1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Мюнхенские манекены

 

Совершенство ужасно, у него детей быть не может.

Холодное, как снега дыханье, оно трамбует утробу,

 

Где на ветру развеваются тисы, как гидры,

Древо жизни и древо жизни

 

Отпускают луны свои на волю, месяц за месяцем, бесцельно.

Поток крови — это потоп любви,

 

Полное самопожертвование.

Сие означает: отныне идолов нет, кроме меня,

 

Меня и тебя.

Так, в серной своей милоте, улыбаясь

 

Манекены эти нынешней ночью

В Мюнхене, морге между Парижем и Римом,

 

Наги и лысы, прислонившись, стоят в мехах,

Оранжевые леденцы на шестах,

 

Невыносимы, безмозглы.

Снег осыпает хлопья тьмы.

 

Никому нет до этого дела. В отелях

Руки откроют двери и выставят туфли

 

Для наведенья углеродного блеска,

В которые завтра втиснутся широкие стопы.

 

Одомашненность этих окошек

Младенческие кружавчики, зеленолистая кондитерская,

 

Толстые немцы спят в бездонном своём Stolz’е[3],

А чёрные телефоны висят на крючках,

 

Поблескивая

Поблескивая и переваривая

 

Безголосость. Снег безголос.

 

1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Тотем

 

Паровоз убивает рельсы, серебряная колея

Простирается в даль. Все равно она будет пожрана.

 

Бег ее бесполезен.

По ночам открывается красота утонувших полей,

 

Заря золотит фермеров, как поросят,

Слегка раскачивающихся в плотных костюмах,

 

Белые башни Смитфильда впереди,

Жирные ляжки коров и кровь у них на уме.

 

Безжалостен блеск мясницких ножей,

Гильотина мясника шепчет: «Каково же, каково же?»

 

На блюде заяц почил,

Его детская головка отдельно, специями благоухая, —

 

Освежеван, с мехом и человечность содрали.

Давайте сожрем его, как ученье Платона,

 

Сожрем, как Христа.

Эти люди некогда значили нечто —

 

Круглые их глаза, зубы, гримасы

На палке-трещотке, подделке змеи.

 

Устрашит ли меня капюшон кобры —

Одиночество глаза ее, зрака гор —

 

Ушко, в которое небо вечно вдевает нитью себя?

У мира кровь горяча, он вспыльчив и человечен,

 

Говорит заря, разливая потоки крови.

Нет окончанья пути — лишь чемоданы,

 

Из которых неизменное «я» вылезает, раскладываясь, как костюм,

До блеска заношенный, с карманами, набитыми пустяками,

 

Желаньями, билетами, короткими замыканиями, складными зеркалами.

Я зол до безумья, — взывает паук, размахивая множеством лапок.

 

Он и вправду ужасен,

Ужас множится в глазах мух.

 

Они жужжат, как синие дети

Попав в бесконечности сети

 

Со множеством щупалец,

Повязанные одной паутиной-смертью.

 

1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Паралитик

 

Это бывает. Будет ли продолжение? —

Разум мой — скала,

Ни пальцами не ухватишь, ни языком.

Мой бог, железное легкое,

 

Который любит меня, раздувает

Два моих

Пыльных мешка,

Не дает мне

 

Отключиться, пока

День скользит снаружи, как телеграфная лента.

Ночь приносит фиалки,

Гобелены глаз,

 

Огни,

Мягкую речь безымянных

Говорунов: «Ты в порядке»?

Накрахмаленная недостижимая грудь.

 

Мертвое яйцо, я лежу

Весь целиком

На цельном мире, которого не достать,

Взобравшись на узкий, белый

 

Прикроватный ролик,

Фотокарточки навещают меня:

Моя жена, в мехах 1920-х, давно мертва и плоска,

Рот полон жемчужин,

 

Две девочки шепчут:

«Мы твои дочери», плоские, как она.

Стоячие воды

Заворачивают мои губы,

 

Глаза, нос и уши

В прозрачный целлофан,

Который проткнуть не под силу мне,

Лёжа на голой спине,

 

Я улыбаюсь, будда: все

Нужды, желания,

Спадая с меня, словно кольца,

Обнимают свои огоньки.

 

Лапа

Магнолии,

Пьяна от собственных запахов,

Ничего не просит у жизни.

 

1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

18 апреля

 

наносы всех моих вчера

гниют в пустой коробке черепной

 

а если сокращается желудок

то из-за явлений объяснимых

как-то беременность или запор

 

не вспомню я тебя

 

а может это из-за сна

нечастого как сыр луны зеленый

или из-за пищи

как листики фиалки сытной

все из-за них

 

и через пару ярдов роковых

и пару промежутков древесных крон и неба

 

грядущее утрачено вчера

легко и безвозвратно

как мячик теннисный в сумеречной тьме

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

 

 

Из юношеских стихотворений

(до 1954)

 

 

Лорелея

 

Не тонут в ночь такую

Луна полна, и в свете

Зеркальном чернь речную

 

Чуть зыблет. Словно сети,

Спадает мгла, синея,

Но спят все рыбаки.

 

А башни замка реют,

Двоясь в стекле реки.

Затишье, но ко мне

 

Плывут вверх по теченью,

Взрывая тишь на дне,

Мятущиеся тени.

 

В красе их пышных форм

Восстали из надира —

Мраморных скульптур

 

Их косы тяжелее.

В их песнях образ мира,

Что чище и полнее,

 

Чем все мечтанья наши,

Но сестры, тяжкий гнет

Для слуха песни ваши

 

В стране, где строг и тверд

Порядок, и как чаши

Весов правитель непреклонный.

 

Гармонией, что выше

Порядка и закона,

Вы взяли нас в осаду,

 

Нас в заводь завлекая,

На скалах и на кручах

Кошмаров обитая,

 

Взмывая голосами

Над тупостью и даже

Над высью, витражами.

 

Однако пенья хуже,

Сводящего с ума,

Молчанье, сестры, ваше.

 

Из опьяненья бездной

Призыв ваш. Я сама

В зеркальной бездне звездной

 

Великих средь глубин

Богинь покоя вижу.

Вези же, камень, к ним.

 

1958

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Стихотворение ко дню рождения

 

1. Кто

 

Месяц цветенья окончен. Созрел плод,

Съеден или сгнил. Я — сплошной рот.

Октябрь — месяц, чтоб запасаться впрок.

 

Этот сарай засорен, как желудок мумии:

Старые инструменты и ржавые клыки.

Здесь я как дома средь мертвых голов.

 

Сяду-ка я в цветочный горшок —

Пауки не заметят меня.

Сердце мое — застывшая герань.

 

Оставил бы ветер легкие мои в покое.

Пес-работяга обнюхивает лепестки.

Они цветут вверх тормашками.

Гремят они, как ветви гортензии.

 

Гниющие головы — для меня утешенье,

Вчера их прибили к стропилам:

Узники, которые не впадают в спячку.

 

Кочаны голов: червиво-розовые глазированные серебром,

С приправой из ослиных ушей, изъеденной молью кожи,

Но с зеленеющими сердцами. Их вены белы, как свиной жир.

 

О, красота потребленья!

У оранжевых тыкв нет глаз.

Эти залы полны женщин, возомнивших себя птицами.

 

Это — скучная школа.

Я — корень, камень, кал совы,

Без всяких грез.

 

Мама — ты единственный рот,

В котором я бы хотела быть языком. Инакости мать,

Пожри меня. Соглядатая из мусорницы, тень из дверного проема.

 

Сказала себе: я должна это запомнить, как мала я была.

Так огромны были цветы,

Лиловые и красные уста, совершенно прекрасны.

 

Кольца стеблей ежевики меня довели до слез.

Сейчас они зажгли меня, как лампочку.

Неделями вспомнить ничего не могу.

 

 

 

2. Темный дом

 

Это — темный дом, огромный.

Я построила его сама.

Ячейку за ячейкой из тихого закутка,

Жуя серую бумагу,

Кайфуя от капелек клея,

Посвистывая, шевеля ушами,

Думая о постороннем.

 

В нем так много погребов,

Такие ужевидные расщелины!

Я округла, как сова,

Вижу при собственном свете.

В любой миг могу ощениться

Или ожеребиться. Колышется мой живот.

Нужно сделать побольше карт.

 

Эти туннели из костного мозга!

Кроторукая, прогрызаю себе дорогу.

Целоротый лижет ветви

И горшки с мясом.

Он обитает в старом колодце,

В каменной щели. Он во всем виноват.

Толстяк.

 

Галька пахнет, каморки — из репы.

Дышат маленькие ноздри.

Маленькая убогая любовь!

Как носы, пустячки без костей,

Здесь им тепло и терпимо,

В кишках корней.

Вот мамаша уюта.

 

 

 

3. Менада

 

Когда-то я была заурядной:

Под отцовским бобовником сидя,

Грызла мудрости пальцы.

Птицы поили меня молоком.

Когда гремел гром, я пряталась под плоским валуном.

 

Мать уст не любила меня.

Старик скукожился в куклу.

О, слишком я велика, чтоб повернуть вспять:

Птичье молоко — это оперенье,

Листья бобовника бесчувственны, как руки.

 

Этот месяц на немногое годен.

Мертвецы зреют в виноградных листьях.

Меж нами — красный язык.

Мама, держись подальше от моего амбара,

Я становлюсь иной.

 

Псовоголовый, пожиратель:

Накорми меня ягодами мрака.

Не смыкаются веки. Время

Разматывается из великой пуповины солнца,

Бесконечного его сиянья.

 

Все это я должна проглотить.

 

Леди, кто те другие в кадушке луны —

Смертельно пьяны, не стоят на ногах?

В этом освещенье кровь черна.

Скажи мне имя свое.

 

 

 

4. Зверь

 

Раньше он был человекобык,

Царь яств, мой счастливчик-зверь.

Легко дышалось в его воздушных уделах.

Солнце садилось у него подмышкой.

Ничего не плесневело. Маленькие незримчики

С потрохами ждали на нем.

Синие сестры послали меня в другую школу.

Мартышки жили под шутовским колпаком.

Он продолжал посылать мне воздушные поцелуи.

А я едва была с ним знакома.

 

От него не избавишься:

Заплетающиеся лапы, жалостливые и жалкие,

Душка Фидо, приятель кишечника.

Ему хватит и мусорного ящика.

Мрак — его кость.

Зови его как хочешь — отзовется на любое имя.

 

Выгребная яма, счастливое свиное рыло.

Я вышла замуж за сервант с хламом.

Рыбий прудок — моя кровать.

Небо всегда опадает здесь.

Свиная лужа под окном.

В этом месяце не спасут меня жуки звезд.

Веду хозяйство в анальном отверстии Времени

Среди муравьев и моллюсков,

Герцогиня Пустого места.

Клыка обросшего волосами невеста.

 

 

 

5. Звуки флейты с тростникового пруда

 

Ныне холод просачивается вниз, за слоем слой,

В нашу беседку у корней лилий.

Старые зонтики лета над головой

Увядают, как бессильные руки. Не найти приюта.

 

Каждый час небесный глаз расширяет свои

Уделы пустоты. Звезды не приближаются ни на йоту.

Уже рот лягушки и рыбы рот

Напиток праздности пьет,

 

И все тонет в мягкой мембране забвенья.

Умирают краски-беглецы.

Черви из саржи дремлют в своих шелковых чехлах.

Сонно кивают светильниками-головами, как статуи, нимфы.

 

Марионетки, сорвавшись с веревочек кукловода,

Надев маски с рожками, идут почивать.

Это не смерть, а менее опасное что-то.

Крылатые мифы больше не будут нас тащить за собой:

 

Линялые птицы безъязыко поют над водой

С верхушек камышей о Голгофе, но как

Хрупкий, как палец младенца, Бог

Вышелушится и воспарит в небеса?

 

 

 

6. Сожжение ведьмы

 

На рыночной площади наваливают сухие сучья.

Из гущи теней — плохое пальто. Я обжила

Восковой слепок, снятый с меня — тело куклы.

Густота начинается здесь: я — мишень для ведьм.

Дьявола может только дьявол пожрать.

В месяц красных листьев взбираюсь на ложе огня.

 

Легко обвинять мрак — уста двери.

Утробу погреба. Искры мои задули.

Дама в черной крылатке держит меня в клетке

Для попугая. Как велики глаза мертвецов!

Я с волосатым духом накоротке.

Из клюва полого кувшина валят колеса дыма.

 

Если я мала, нет от меня зла.

Двигаться не буду, ничего не задену.

Так молвила я, сидя под крышкой котла,

Как зернышко риса, пассивна, мала.

Зажигают горелки. Мы полны крахмала,

Белые мои меньшие братья. Мы растем. Больно сначала.

Истине научат красные языки.

 

Жучиная мать, разожми кулачок:

Полечу сквозь уста свечи, как неопалимый мотылек.

Образ мой верни, готова восстановить дни,

Которые с прахом в тени камня смешала.

Свет на лодыжках, по бедрам все выше.

Я пропала. В одеяньях света пропала.

 

1959

 

 

 

7. Камни

 

Это — город, где латают людей.

Лежу на огромной наковальне.

Плоский небокруг голубой

 

Слетел, как шляпка куклы,

Когда я, выпав из света, проникла

В желудок безразличья, бессловесный комод.

 

Мать ступок меня растолкла.

Я превратилась в застывшую гальку.

Мирными были камни желудка,

 

Тихим — ничем не потревоженное надгробье.

Только отверстие рта свиристело,

Докучливый сверчок

 

В каменоломне молчанья.

Это слышали горожане.

Поодиночке, молча, они охотились за камнями.

 

Рот выкрикивал место их пребыванья.

Сосу тюрю тьмы, как зародыш, пьяна.

Тюбики пищи вокруг меня.

 

Поцелуи губок стирают с меня лишаи.

Ювелир вонзил свой резец, тщась

Открыть один каменный глаз.

 

Это — после-ад: я вижу свет.

Ветер снял стопор с темницы

Уха, старого бойца.

 

Кремень губ смягчает вода,

А дневной свет бросает на стену свое подобье.

Добродушны лица рабочих:

 

Нагревают щипцы, воздевают нежные молоточки.

Ток будоражит провода,

Вольт за вольтом. Кетгутом сшиты швы.

 

Работяга идет, неся розовый торс.

Хранилища полны сердец.

Это — город запчастей.

 

Приятен резиновый запах моих забинтованных рук и ног.

Здесь могут пересадить конечность или голову.

По пятницам дети приходят

 

Обменять крюки на руки.

Жертвуют глаза мертвецы.

На моей лысой сиделке Любви форменное платье.

 

Любовь — плоть и кровь моего проклятья.

Из ничего воссоздана ваза —

В ней поселилась незримая роза.

 

Из десяти пальцев сложена чаша для теней.

Зудят мои швы. Ничего не поделать.

Буду как заново рождена.

 

1959

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Сожженный курорт

 

Закончил свой путь старый зверь в этом месте:

 

Деревянный монстр со ржавыми клыками в пасти.

Огонь расплавил его глаза на куски

Тусклого бледно-голубого стекла

И опьяняя, каплет с сосновой коры смола.

 

На стропилах и балках его тела висят и сейчас

Обугленные отрепья каракуля. Не скажу,

Как долго провалялся его каркас

Под летним мусором, палой черной листвой.

 

Вот сорняки проросли украдкой

Замшевыми язычками меж его костей.

Его броня, груда камней

Теперь для сверчков променад.

 

Я ищу, как врач копошась,

Или веду раскопки, как археолог,

Средь железных кишок, эмалированных чаш,

Двигавших его пружинок и шестеренок.

 

Лощинка питается тем же, что прежде.

И все же весны ихор

Выходит наружу, как с давних пор,

Из разорванной глотки, болотистых губ.

 

Плывет он под бело-зеленой

Балюстрадой провисшего мостика.

Наклонившись, встречаю

Посиневшую особу, кого не чаяла

 

Встретить в обрамленье корзин из рогоз.

О, как элегантно и строго

Сидит она у бесцветных вод!

Это не я, не я отнюдь.

 

Животные не гадят у входа в ее дом.

И мы никогда не войдем

В дома надежных и твердых.

Поток, что нас подгоняет,

 

Не питает и не исцеляет.

 

1959

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Грибы

 

За ночь, необычайно

Белея, тайно,

Тихо чрезвычайно

 

На цыпочках, носами

Суглинок взрыхлив,

Воздух вдыхаем.

 

Никто нас не видит,

Не предаст, не обидит.

Простор обретаем за пядью пядь.

 

Мягкие кулачки близки,

Иголки хотят нанизать,

Обрести из листьев ложе,

 

И покров тоже.

Наши рожки, молотки

Безглазы и безухи, вовсе

 

Безголосы,

Расширяют зазоры,

Протискиваем плечи в дыры.

 

Мы сыты

Крохами тени, глотком воды,

Вежливы, не просим

 

Ничего или очень мало.

Нас тьмы!

Нас тьмы!

 

Мы — полки, столы,

Мы смиренны, скромны,

Мы съедобны, мы

 

Лезем, толкаемся,

Себе вопреки.

Мы размножаемся:

 

Завладеем землей мы

К утру. Наши ноги

Уже на пороге.

 

1959

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

 

На палубе

 

Полночь посреди Атлантики. Палуба. Ряд

Пассажиров, как в одеяло, завернулись в себя,

В звездную карту на потолке

Немо, как манекены в витрине, глядят,

Одеяла свои теребя.

На горизонте кораблик плывет вдалеке,

 

Освещен, как двухслойный свадебный торт,

Уносит свечки медленно вдаль.

Теперь уж больше не на что смотреть, но

Не пошевельнулся, не заговорил никто,

На площадке больше ковра едва ль

Играют в бинго азартно,

 

Не в силах оторвать от бурунов взгляд,

Каждый застрял в своем мгновенье,

Как в замке король; отрешенные лица,

Пальто и перчатки капельки мелко кропят,

Слишком быстро их мельтешенье,

Чтоб ощутить влагу. В пути всякое может случиться.

 

Неопрятная ривайвелистка, проповедующая конец света,

Которой Бог пропасть не дает (послал ей Бог

Бриллиантовую булавку на шляпку ныне,

Кошелек и 7 шубок прошлым летом),

Бормочет молитвы, чтоб Он спасти ей помог

От неверья студентов-искусствоведов в Западном Берлине.

 

Рядом с ней — астролог (Лев по знаку Зодиака),

По звездам вычислил день отплытья,

И поэтому айсбергов нет (торжествует наука).

Через год он разбогатеет (сам себе предсказал однако),

Продавая английским и валлийским мамашам наитья —

Гороскопы по два шестьдесят за штуку.

 

Седой ювелир-датчанин в воображенье со страстью

Гранит жену, идеальную, как бриллиант,

Которая будет холить и лелеять его на суше.

Лунные шарики, привязанные к запястью

Незримыми нитями, как мечты, невесомо парят,

Пока не покажется земля, и они отпустят их тут же.

 

июль 1960

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

По ежевику

 

Вокруг никого и ничего, ничего — лишь ежевика,

Ежевика с обеих сторон, петляет аллея,

И море вздыхает вдали.

Огромны, как мой палец большой, немо глазея,

Гроздья нависли, глаза их черны,

Как эбонит, и сине-кровавым соком полны,

Они проливают его на пальцы мои.

О клятве кровью их не просила; верно, любят меня они.

Притёрлись к бутылке из-под молока, сгладив бока.

 

Над головой пролетают черные стаи ворон

Кусками обугленной бумаги в ветреном небе.

Какофония. Здесь протестуют только они.

Кажется, море никогда не покажется.

Зеленые луга на холмах мерцают, словно светясь изнутри.

На одном из кустов ягоды так сочны, что мухи его облепили —

Как китайская ширма, их иссиня-зеленые брюшки и крылья.

Медовый ягодный пир так изумил их, что им мнится, будто они в раю.

Еще один поворот, и ни ягод нет, ни кустов.

 

Только одно может ждать впереди — это море.

Порыв ветра меж двух холмов

Ударил в лицо призрачным запахом выстиранного белья.

Эти холмы так зелены и сочны, что соль их не берет.

Иду по овечьей тропке меж ними. Ещё поворот, и я

У северного фасада холмов, их лица — рыжие скалы,

Они глядят в никуда, в никуда, озирая безмерный простор,

Озаренный белым, свинцовым светом, и звон кругом,

Словно кузнец-серебряник бьет и бьет по неподатливому металлу.

 

1961

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Явление

 

Улыбки морозильных ящиков убивают меня.

Какие голубые потоки в венах моей родной!

Слышу, как мурлычет ее большое сердечко.

 

С ее губ знаки процентов и мер

Слетают, как поцелуи.

Сегодня понедельник — время для стирки:

 

Пора нравоученьям отмыться и всем себя предъявить.

Что поделать с этими противоречьями?

Я в белых кандалах, кланяюсь низко.

 

Неужто это любовь — Красное вещество,

Что летит из иголки стальной, ослепляя?

Из него можно сшить платья, пальто —

 

Хватит на несколько поколений.

Как раскрывается и закрывается тельце ее —

Как швейцарские часы на алмазных шарнирах!

 

О сердце, как ты сумбурно!

Звезды мерцают как страшные цифры.

АБВ, — говорят ее веки.

 

1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

 

 

«Ариэль», книга стихов

 

 

Среди нарциссов

 

Как стебельки эти в марте, бодр, сед, и согбен, с высоты

Перси в синем бушлате к нарциссам склонился.

Он идет на поправку после болезни в легком.

 

Нарциссы также склонились перед чем-то великим:

Оно треплет их звездочки на зеленом холме, где Перси

Ходит и ходит, держась за швы и бинты.

 

Есть достоинство в этом, есть ритуал: цветы

Целительны, как бинты, и человек распрямился.

Они выстояли после атаки!

 

Восьмидесятилетнему милы эти стайки.

Но резкий ветер терзает его дыханье. Он весь посинел, а нарциссы,

Как резвые дети, снизу глядят на него, белы и чисты.

 

1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Зимние деревья

 

Влажные чернила зари растворяют свою синь.

На промокашке туманов деревья

Кажутся рисунком на тему ботаники —

Кольцом на кольце слои воспоминаний,

Ряд венчаний.

 

Не ведая ни абортов, ни блядства,

Истиннее женщин,

Они осеменяются совсем без усилий!

Вкушая безногие ветра,

Вросли по пояс в историю —

 

Неотмирность, полная крылий.

В этом они — Леды.

О мать, услады и листьев,

Кто эти пьеты?

Песнопенья теней голубков не дают облегченья.

 

1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Дитя

 

Абсолютно прекрасен лишь твой чистый взгляд.

Я хочу наполнить его цветом и утками,

Новый зоосад,

 

Названия которому выдумываешь сама —

Апрельская снежинка,

Трубка индейца,

 

Стебелёк без морщинки,

Пруд, в котором

Образы величественны и классичны —

 

Не это тревожное

Заламывание рук, мрачный

Беззвездный потолок.

 

1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Соперница

 

Если б улыбалась луна, на тебя похожа была б она.

Ты производишь такое же впечатление

Чего-то прекрасного, но и губительного.

Вы обе велики заемным светом. Ее рот

В горестном зевке скорбит о мире; бесчувственен твой,

 

А твой главный дар — все превращать в камень.

Я пробуждаюсь в мавзолее, а рядом ты

Барабанишь пальцами по мраморному столу, ища сигареты,

Как женщина ты зла, но не слишком нервозна,

Тщишься сказать нечто, чтоб не нашлось ответа.

 

Унижает своих подданных также луна,

Но днем нелепа она. Твоя ж неприязнь

Проникает в почтовый ящик с завидным упорством. Она

Бела и пуста, вездесуща, как угарный газ.

 

Ни дня от твоих вестей спасения нет.

Быть может, бродишь по Африке, но думаешь обо мне.

 

июль 1961

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Ловец кроликов

 

Там было место усилья —

Ветер забил мне рот моими же волосами

И сорвал голос мой,

А море слепило огнями,

Жизни своих мертвецов расстелив, как нефти слой.

 

Утесника зло я вкусила,

Его черные пики,

Его желтых цветов-свечей обильный елей.

В них была великая красота и сила,

Они были экстравагантны, как пытка.

 

Все дороги вели в одно место.

Благоухая, бурля,

Тропинки сужались в ложбину,

И силки обессилили —

Нули, уловившие пустоту,

 

Приблизились, как родовые муки.

Из-за отсутствия крика

В жарком дне образовалась дыра, зиянье —

Стеклянный свет стал прозрачной стеной,

Молчащей чащей.

 

Мной овладела недвижная деловитость, стремленье.

Руки вокруг чайной чашки

Вяло и тупо звенели белым фарфором.

Как они ждали его, крохотные смерти эти!

Как влюбленные ждали его. Волновали его.

 

И между нами тоже возникли чувства —

Тугие струны натянулись меж нами,

Не вытащишь колки — слишком они глубоки,

А разум сомкнулся кольцом, когда что-то мелькнуло,

Эта хватка меня также убивала.

 

21 мая 1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Тюремщик

 

Моя ночь потеет жиром в его тарелку на завтрак.

Тот же плакат синего тумана все так же висит

С теми же деревьями и могильными камнями.

Это все, что придумать мог

Он, бренчащий ключами?

 

Меня напичкали колесами и насиловали.

Семь часов вышибали мозги

В черный мешок,

Где покоюсь, зародыш или кошка,

Рычаг его влажных вожделений.

 

Что-то пропало.

Оболочка, в которой сплю, мой красно-синий цеппелин,

Сбросил меня со страшной высоты.

Панцирь всмятку,

Расплющена под клювами птиц.

 

Буравчики —

О сколько дыр уже в этом бумажном деньке!

Он прожигал меня сигаретами,

Делая вид, что я негритянка с розовыми лапами.

Я — это я, но этого мало.

 

Лихорадка стекает и застывает в моих волосах.

Мои ребра торчат. Что я ела?

Улыбки и ложь.

Небо точно другого цвета,

Трава точно колыхаться должна.

 

Весь день склеиваю церковь из горелых спичек.

Мечтаю о ком-то совершенно другом.

А он в отместку за эту диверсию

Мордует меня,

Сражает оружьем притворства,

 

Высокой ледяной маской амнезии.

Как я сюда попала?

Преступница без вины,

Умираю по-разному:

Повешена, заморена голодом, сожжена, вздета на крюк.

 

Представляю его,

Бесплодного, как дальний гром,

В тени которого поедала свой призрачный паек.

Хочу, чтоб он умер или сгинул,

Что, пожалуй, невозможно.

 

Обрести свободу. Что делать мраку,

Если не будет на обед лихорадки?

Что делать свету

Если не будет очей для его ножей?

Что будет делать он, он, он без меня?

 

17 октября 1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Маленькая фуга

 

Качаются черные пальцы тиса;

Плывут над ними холодные облака.

Так глухонемые слепым

Пoдают сигнал, который не принят.

 

 

Мне нравятся черные формулировки.

Бесформенность вот этого облака!

Белого, как белок глаза!

Глаз слепого пианиста

 

За моим столиком на корабле.

Он ощупывал пищу.

У пальцев его были носы куниц.

Не могла оторвать глаз.

 

Ему был внятен Бетховен:

Черный тис, белое облако,

Ужасные осложнения.

Ловушка для пальцев — клавиш мятеж.

 

Глупы и пусты, как тарелки —

Так слепцы улыбаются.

Завидую громкому шуму,

У Grosse Фуги ветвистость тиса.

 

Глухота — это нечто иное.

Столь черно жерло, отец!

Вижу твой голос,

Черный и лиственный, как в детстве.

 

Порядок ветвей тиса

Готический и варварский, чисто немецкий.

Мертвецы оттуда вопят.

Я ни в чем не повинна.

 

Тогда тис — мой Христос.

Не так ли точно его пытают?

А ты во время Великой Войны

В калифорнийской закусочной

 

Лопал сосиски!

Они расцвечивают мои сны,

Красные, крапчатые, как перерезанные шеи.

Настало безмолвье!

 

Великая немота порядка иного.

Мне было семь. Я ничего не знала.

Мир явился таким.

У тебя была одна нога и прусский ум.

 

Сейчас похожие облака

Расстилают просторные простыни.

Ты ничего не сказал?

У меня память хромает.

 

Помню глаз голубой,

Ящичек мандарин.

Да, это был тот человек!

Смерть раскрылась, как черное дерево, чернo.

 

Я выжила до поры,

Утро своё привожу в порядок.

Вот— пальцы мои, вот — мой малыш.

Облака — подвенечное платье, столь же бледны.

 

2 апреля 1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Годы

 

Они входят, как звери из

Открытого космоса святости, где шипы —

Не те мысли, на которые ложусь, как йог,

Но зелень и темень, столь чистые,

Что заледенев, они остались как есть.

 

О Господи, я не такая, как Ты

В просторной Твоей черноте,

Везде звезды торчат, яркие, глупые конфетти.

Мне вечность скучна,

Никогда не мечтала о ней.

 

Что я люблю,

Так это поршень в движенье —

Душа замирает.

И копыта коней —

Как безжалостно они взбивают дорогу.

 

А ты, великий Стасис —

В чем величье твое?

Год ли тигра теперь, чей рык у дверей?

Христос ли это —

Ужасный

 

Ожог Бога на нем,

Рвущемся воспарить и сорваться, покончив с собой?

Ягоды крови сами по себе, они очень недвижны.

 

Копытам этого не достать,

В синем пространстве поршни шипят.

 

1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Шарики

 

С рождества они живут с нами,

Простодушные и чистые,

Животные с овальными душами,

Заняв полкомнаты,

Двигаясь, трутся резиной о шелк

 

Незримых потоков воздуха,

Издавая взвизг или хлопок,

Когда их атакуют, затем удирают на отдых дрожа.

Желтый пескарь, голубой луфарь —

Живем с такими странными лунами

 

Вместо мертвой мебели!

Соломенные коврики, белые стены

И эти блуждающие сферы

Тонкого воздуха, красные, зелёные,

Услаждают сердце,

 

Как исполненные желания либо

Как вольные павлины,

Благословляют старую землю пером,

Окованным металлами звёзд.

Маленький братик твой

 

Заставляет шарик свой

Визжать, как кошку,

Словно видит чудной

Розовый мир, на обратной стороне которого, можно перекусить,

Он кусает,

 

Затем отпрянув,

Садится, пузан,

Созерцая мир, чистый, как вода,

Красный

Обрывок в его кулачке.

 

5 февраля 1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Маки в июле

 

Маленькие маки, адовы огоньки,

Зла не причините?

 

Вы полыхаете. Не прикоснешься.

Руки кладу на огонь. Не горят.

 

Но наблюдать изнурительно,

Как извергаете красное пламя, словно губами,

 

Словно кровавыми ртами.

Юбочки ваши в крови!

 

Благоухаете. Не прикоснешься.

Где ваш опиум, тошнотворные семена?

 

Если б могла кровью изойти или забыться сном —

Или губами слиться с таким мучителем-женихом!

 

Либо испить напиток из капсулы этой стеклянной —

Чтоб застыть и забыться.

 

Но бесцветен, бесцветен он.

 

20 июля 1962

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Доброта

 

Доброта скользит по дому.

Дама Доброта, как она мила!

Голубые и красные камни её колец

Дымятся в окнах, а зеркала

Улыбок полны.

 

Что так же реально, как плач ребенка?

Кроличий крик необузданней,

Но у кролика нет души.

Сахар может вылечить всё, говорит Доброта.

Сахар — необходимое снадобье.

 

Кристаллы его — как пилюли.

О доброта, доброта,

Как мило ты склеиваешь черепки!

Японские мои шелка, отчаянные мотыльки,

Их в любой миг проткнут иголкой без наркоза.

 

И вот входишь ты, неся

Чашечку чая в венчике дыма.

Поэзия — реактивная кровь,

Ее остановить нельзя.

Ты вручаешь мне двух деток, две розы.

 

1 февраля 1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Контузия

 

Цвет прилил к одной точке, неяркий багрянец.

Вся остальная часть тела размыта,

Жемчужного цвета.

 

Море яростно всасывается

В расщелину скалы,

В одной впадине центр всего моря.

 

Размером с муху

Знак рока

Ползёт по стене.

 

Захлопнулось сердце,

Отпрянуло море,

Завешены зеркала.

 

4 февраля 1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Предел

 

Эта женщина уже совершенна.

На ее мертвом лице

 

Улыбка свершенья,

Иллюзия эллинской необходимости

 

Вплывает в свитки ее тоги,

Ее нагие ноги

 

И стопы, кажется, говорят:

Мы прошли долгий путь, он завершен.

 

Все мертвые дети свернулись, белые змейки,

Каждая над

 

Кувшинчиком молока, уже пустым.

Она сложила

 

Их снова внутри своего тела,

Как лепестки закрывшихся роз,

 

Когда застывает сад и запахи кровоточат

Из сладких глубоких зевов ночного цветка.

 

Луне грустить не о чем, она

Уставилась из-под своего костяного капюшона.

 

Она привыкла к таким вещам.

Развевается и шуршит её траурный наряд.

 

5 февраля 1963

 

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

 

Сок

 

Струится, как слёзы, как ток

Воды, что стремится опять

Водрузить свое зеркало

На скалу, чтоб снова упасть.

 

Выеден добела

Череп умерших слов,

Увит зеленью сорняков.

Годы спустя нашла

На дороге их —

 

Увядших, сухих,

Без наездников легок копыт перестук,

А со дна пруда

Застывшие звезды

Жизнью вершат всегда.

 

1 февраля 1963

Перевод Яна Пробштейна

 

 

 

Сноски

 

2. Мексиканские прыгающие бобы произошли из Мексики, где они известны под названием бринкадорес (исп. brincadores). Внешне они выглядят как желто-коричневые или коричневые бобы. Они являются разновидностью семян, в которые откладывают свои личинки небольшие моли. Именно эти личинки заставляют бобы «прыгать». Сами бобы растут на кустарниках рода Sebastiania (Sebastiania palmeri или Sebastiania pavoniana), а моль принадлежит к биологическому виду Cydia deshaisiana. После вылупления из яйца, личинка поедает внутренность боба и создает внутри него для себя пустое пространство. Личинка прикрепляет себя к бобу множеством шелковых нитей.

Личинка может жить месяцами внутри боба, иногда впадая в спячку. Если у личинки есть соответствующие условия, например влажность, личинка может дожить до того, чтобы сделаться куколкой. Затем, обычно весной, из куколки появится моль, которая вылезет из боба через круглое выходное отверстие в нем, оставляя за собой оболочку куколки. Маленькая моль серебристого и серого цветов живет всего несколько дней.

 

3. Самолюбие, гордость, возм. зд. самодовольство (нем).

 

 

 

 

 

Родилась Сильвия (Sylvia Plath) в 1932 году в Бостоне, в одном из его пригородов (Boston's Jamaica Plain).

 

Мать ее, Аурелия Шобер Плат (Aurelia Schober Plath), была австрийской эмигранткой, отец ее, Отто Плат (Otto Plath), был по происхождению немцем. Кстати, отца своего Сильвия просто боготворила, несмотря на всю его жесткость и даже авторитарность. Он работал профессором биологии в Бостонском Университете (Boston University), матушка ее, которая была младше мужа на 21 год, работала библиотекарем.

 

В августе 1953-го Сильвия впервые предприняла попытку суицида. Она оставила родным записку, что вернется завтра, и спустилась в подвал дома. Там она наглоталась таблеток до бессознательного состояния. Матушка ее, впрочем, записке не поверила, и вскоре начались обширные поиски Сильвии, в результате которых ее нашли и смогли привести в чувство. Она прошла курс лечения в психиатрической лечебнице, после чего вернулась к обычной жизни, блестяще окончила колледж и не проявляла признаков расстройства.

 

Вскоре Сильвия повстречала поэта Теда Хьюза (Ted Hughes), который буквально покорил ее, и вскоре они поженились. Надо сказать, что Сильвия много помогала своему супругу – она много работала сама над его стихами, доводя их до совершенства, и сама рассылала их по издателям.

 

Скоро супруги переехали в Англию, они оставались вместе, но брак их трещал по всем швам – две пылких поэтических натуры не могли ужиться вместе. К моменту рождения в 1959 году их первого ребенка, дочери Фриды (Frieda), Сильвия очень много работала. Сын Николас (Nicholas) родился в 1962-м, к тому моменту Сильвия вновь была очень истощена морально. Ее последний сборник стихов вышел в том же году, а в ноябре все того же 1962-го Сильвия подала на развод. К тому моменту стало известно, что муж изменяет ей.

 

14 января 1963 года вышел роман Плат 'Под стеклянным колпаком' ('The Bell Jar: A novel'), который она издала под псевдонимом Виктория Лукас (Victoria Lucas). Кроме того, в том же январе 1963-го она испытала необычайный творческий подъем, создав более 20 стихотворений.

 

11 февраля 1963-го Сильвию Плат нашли мертвой в кухне ее дома, с головой, засунутой в духовку плиты с включенным газом. Причиной смерти стало самоубийство на почве длительной депрессии. Ее похоронили в Хептонстолле, графство Йоркшир (Heptonstall church, West Yorkshire).