КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
СЕРГЕЙ ШАБАЛИН

Сергей Григорьевич Шабалин родился в 1961, году в Москве. В 1977 вместе с семьей уехал в США, где закончил в Нью-Йорке художественную школу «Сenter for the Media Arts» и стал дизайнером.Стихи публиковались в журналах «Время и мы», «Новая Юность», альманахах «Побережье», «Встречи» и др. Шабалин автор нескольких сборников стихов. Живет в Нью-Йорке и Москве.

СЛУЖЕБНЫЙ ВХОД

 

В час, когда изменчивый полдень,

с подозрительно-ярким спектром,

на манер стареющей дамы,

вдруг включает все цвета светофора,

получается чуть безвкусно

и трагически-сексуально.

За проекты капелл сикстинских

и домов игорных воюя,

полдень вторит цинизму улиц,

в этом пафос не замечая…

Не секрет, что цинизм и пафос –

на поверку орел и решка

мелковатой монеты страха,

но об этом немного позже…

В этот час удушливо-яркий

в незатейливо-серой робе,

через сумрачный вход служебный,

на дежурство поэт уходит.

И поэту не интересны

ни медведь, ни орел, ни решка…

Он идет по пыльному коридору,

созерцая знакомый набор напрасностей:

канцелярский стол и почтовый короб,

акт по технике безопасности;

раскаленно-красный огнетушитель

и бокал с наклейкой «Атлантик-сити»…

Здесь былых поколений вещие тверди

и усопших вахтеров пьяные лики,

здесь бывали крысы и дядя Педро

полирует руль грузового лифта.

Эх насилие, литература!

Ирвинг Шоу. Чарльз Буковски…

Здесь трусы из «Симса» спрятала дура,

эаходившая к сменщику Педро в гости.

Здесь в иные годы вершились моды –

намечались клоны дворцов и хижин

и честной народ, что вчера с парохода,

стал нетленным героем тиражных книжек.

Одержал победу честной народ

(с пересохшим нёбом, под горячим небом).

Здесь фронтир столетий – служебный вход.

Отыскать бы выход теперь служебный…

 

 

 

 

 

 

 

ПИСЬМО

 

Сергею Лешакову

 

Где же ты Сережка Лешаков –

камерный поэт из Кустаная,

маргинал не уступивший краю…?

Я грущу о шорохе шагов

иностранца постсоветских терний,

по причине косвенной, наверно –

оттого, что опоздать боюсь…

Не забыв гайд-парк в литинституте,

споры бесполезные по сути,

Уорхола из «Примы» и союз

невесенне-зрячих чуваков.

Беличью ушанку на затылке,

выстрел Ходасевича в копилке –

лучшей из столичных общаков.

А вдали угрюмая страна –

спецобъект для песен и восстаний –

позабытый миром Кустанай

и ландшафт из «размягченных зданий».*

Наскрести б на новый чемодан

и медвежий рейс Аэрофлота

и слинять под утро в Казахстан

в солнечной рубашке идиота.

Мой приятель хвор не по годам

не прижился в мороке московском.

Я не верю добрым докторам

и в литжизни яркие обноски.

Стая неразборчивых грачей

отпоет посыльных первородства

и отпустит облако по росту

и забвенье на земле ничьей…

 

* из стихотворения С.Лешакова

 

 

 

 

 

 

 

СЕМЕЙНОЕ ФОТО

 

Постепенно привыкая к подмене

Откровенности и прочего смысла,

Мы живем в одном кирпичном отсеке,

Но на разных этажах и этапах.

Человечник подмечая потерю,

Деловито торжествует победу,

И усталости твоей рукоплещет

И ненужности моей не прощает.

Я дарю тебе простые подарки –

Соблюдаю календарные вехи…

Но густая терракота на кухне

На оранжевость зари непохожа.

С каждым часом нас становится меньше.

А когда-то над землею кружили,

Но не верили в свою невесомость.

Оказалось, что и мы человеки.

С приземленьем к нам вернулась опора

Каменистого и стылого грунта.

Как один из миллионов антеев

Я без холода земли не умею…

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Поутру пришла моя подруга.

Принесла венок из иммортелей…

 

В.Зоргенфрей

 

Уже не молодой герой-любовник –

ему давно за сорок (может больше) –

просматривает ворох кадров поздних

в пустом кинотеатре… Дальше горше.

Заметно оскудел его улов.

Клокочет осень в зареве фонарном.

Он все успел, но упустил бездарно

свой главный шанс – последнюю любовь.

Какой коварный, мертвенный ушиб.

Не фильм, а надругательство над зреньем.

Он пьет текилу, чтобы заглушить

видеоряд страстного воскресенья.

Мобильный телефон, как пистолет

и лунный червь в сосудах улиц длинных…

Может не поздно изменить сюжет?

«Нашелся доморощенный Феллини» –

он отрешенно говорит себе,

впервые сожалея о потере,

но лунный червь и алкогольный бес

ему сегодня искренне не верят.

Чем обнадежить разноликих фей –

Деньгами, покаянием, текилой…?

Жил вот, поэт Вильгельм Зоргенфрей –

он звал любовниц на свою могилу.

Последний кадр. Смеются малыши.

Им непонятна траурность парада.

Зажегся свет и в зале не души –

Он позабыл про спутницу, что рядом.

 

 

 

 

 

 

 

ЖИЛИЩНО-ЭКСПЛУАТАЦИОННОЕ

 

Между гулким подвалом «детство»

и глухим чердаком «старость»

есть пространство объемом в зрелость –

этажи его виртуальны.

Не конкретен фундамент дома.

Перекрытия произвольны

и не всякий жилец оценит

метафизику стен и окон.

Я не то что прораб, подрядчик

и совсем не квартиросъемщик.

Не монтажник и не высотник

и в шпаклевку почти не верю.

Что я знаю о судьбах дома,

и о месте своем под крышей?

Но сосед из квартиры девять,

что в сухой штукатурке сведущ,

рассказал мне, как дурень-слесарь

весь квартал затопил однажды.

Как бедняга-ассенизатор

захлебнулся в дерьме житейском,

а знакомый из «Мосэнерго»

погасил многолюдный округ.

Вор-домушник воспрянул духом

(мы сидели втроем на кухне) –

познакомь меня с тем монтером –

гениальный мужик, в натуре!

Так я стал домовым, по найму.

Они тоже нужны народу.

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

На интернете пестуют советы

от тех, кто смерть предвидел и спасенье.

А над отелем морщатся от ветра

знамена стран карибского бассейна.

И губернатор вдаль глядит упрямо,

и продает свой взгляд на Амазоне.

Жаль, что ему препятствует реклама

дырявых джинсов эры мезозоя…

 

Вокруг него охрана и обслуга,

такую крепость не прорвешь ковидом.

За ним следит по ящику супруга,

простив геронту старые обиды.

И толпы ждут кино, а может денег

в суровых масках воскрешенных зоро.

И континенты жаждут единенья,

объятые величественным взором.

 

И обнаружат новые задачи

клиенты Дельты и Аэрофлота,

а в зеркале трепещет неудача

реестром сокращения полетов.

Она напрасно ждет… В разгаре лета,

служа другим наукой и примером,

железный голос упразднит билеты,

холодный, как регистр Люцифера.

 

А левый крайний завтра станет правым.

Размазав фланги, он вперед смотрящий,

забьет на цирк и детские забавы

и выбросит с балкона долбоящик.

Пришла пора остановить движенье,

рассредоточив груз карманной тяги.

И, позабыв налогообложенье,

спустить в канавы праздничные стяги

 

 

 

 

 

* * *

 

«Он говорит – век 21-й это молот

над глиняной судьбой надеждок хрупких...»

(Из книги «Полифонический эскиз» 1995)

 

Из «Мазды» выпорхнула гордо

моль в ярко-желтом полушубке.

А мне опять сдавили горло

клешни бетонной душерубки.

Сугробы, выжившие в марте,

подтаяв, к тротуарам жмутся.

Как штемпель на почтовой марке,

чернеет отпечаток бутсы...

 

Над Мэдисон кирпич – нет брода.

И на Бродвее плюнуть негде.

Он до краев забит народом,

в котором ни людей, ни леди,

ни джентльменов – так в них мало

людского... Я опять о жутком?

Они – болваны (ки) из металла

и синтетических продуктов.

 

Экологически все чисто,

но лица – черные квадраты.

Из вырезов для глаз со свистом,

там, где жила душа когда-то,

сквозит пустой, холодный ветер.

И мыслей однотипных вата –

все, что осталось в человеке

в серпастом 21-м веке.

 

Я раньше думал – это молот,

но вышло все намного хуже.

Я был еще наивен, молод –

не знал, насколько я не нужен...

Только, пожалуйста, без давки

и сбоев в гениальной схеме.

Вы для компьютеров приставки

и знаки в цифровой системе.

 

Впрочем, они и не способны

ни локтем двинуть, и ни мозгом.

Они просчитанно-удобны,

как трасса от роддома к моргу.

А на развязках (что к бойкоту

шоссе ведут) – чтоб стерлась память,

расставлены фаланги копов.

И мертвые стоят с серпами.

 

 

 

 

 

ДОСЬЕ

 

Малословный. Седоволосый...

В легион безоружных призван.

С переломанным дважды носом

и однажды сломанной жизнью.

Узнавая глаза и линзы,

по Садовому колесит

бледный призрак капитализма,

что хотел occupy Wall street.*

 

Медный перстень. Кожа и кости.

А в наследство – русское горе.

Подустал от америкосов

и с совками в бессменном споре,

не словечка красного ради...

А планета Земля – не милость.

Не чураясь единства с миром,

он чужой на любом параде.

 

В штрих пунктирах порезов длани –

не годится, значит, в саперы.

Может выспаться под забором,

но характер – нездешний, дальний...

И минуя тайные двери,

будто Моррисон, ставший взрослым,

он в миры, что исчезли, верит,

изменив напоследок космос...

 

*Протестное движение на волне кризиса 2008 года

 

 

 

 

 

ОЖИДАНИЕ ПОЛЕТА

 

Багаж запакован, все будет о’кей.

Я еду за радостью к желтой реке.

Yellow River «Christie»

 

Есть «Черная речка», есть «Желтая речка».

Звонок из столицы – как в песне набат.

Натянута память, но время не лечит,

далекий дискант возвращает назад.

Твердит об ошибках – мол, мало старались.

Холодное солнце по кругу идет

секундною стрелкой, а небо в бокале,

плывут облака, как расколотый лед.

 

Закончился ливень и штурман спокоен,

таможня закроет рукав и вперед

рванет, заскучавший по вылетам, боинг,

глотая озон, как расколотый лед.

Летит одиноким гимнастом сквозь кольца

земных притяжений пустой самолет.

Заснул пассажир – он едва ли проснется

до смерти и в маске счастливым умрет.

 

А нам с тобой снова спуститься придется

в промозглый рассвет. И, похоже, не раз.

проделает круг свой таможенный солнце,

чтоб выявить колер насмешливых глаз,

желательно синих – их небо полощет

и в желтую реку стекают дожди.

Есть песня такая – нехитрая, в общем,

о счастье, которого нет впереди.

 

Зато есть минуты, считай, роковые,

за ними кончины распахнута дверь.

Но мы созерцаем ее не впервые,

неужто блаженными станем теперь?

И будни разложим по матрицам фактов

и вычислим свет за покатым бортом,

со звуком скрестив... нет, не хочется, как-то,

считать... пусть другие считают потом.

 

А мы эту жизнь в узнаваемом стиле

допьем и курсором прочертим курсив

поверх «Черной речки», что мы упустили,

а «Желтая» – блажь, да привязчив мотив...

 

 

 

 

 

* * *

 

Памяти Александра Еременко

 

Он Римом был. Был миром многофакторным,

связующим шоссейные артерии.

По ним спешили событийным транспортом

сигналы SOS со всех концов империи.

Он морем был. С метафорами-реками,

впадавшими в него потоком глинистым.

Был госпиталем. Вирусом и лекарем.

А если нужно, то змеей извилистой.

 

Змея меняла кожу, как положено

и воскресала вновь, теряя девственность.

В квадратный корень возводила, множила

и вычитала мертвое, посредственность.

Он Пирром был, что сохранил достоинство.

В победах зряшных начинать по-новому,

сочтя бессмысленным, он бросил горе-воинство

и стал бомжом, но с королевским норовом.

 

Он мерой стал, пейзаж подробно выстроив,

и руша обязательства кабальные,

одним мазком, интуитивным выстрелом,

встав у руля природы оболваненной,

запуганной ли, лагерно постриженной…

Он выкроил ее натуру сызнова

и выпрямив изъяны пассатижами,

стал филигранным мастером по вызову.

 

 

 

 

 

ЛЕНИНГРАДСКИЙ ПРОСПЕКТ

 

московскому другу

 

Если щепки летят, значит рощу стригут на дрова –

предсказуема жизнь на нашей овальной планете.

Завершилась, однажды, мировая война номер два,

чтоб расчистить дорогу для новой – холодной и третьей.

Без бомбежек и крови входила война в города,

не поняв свой размах и масштаб – взятки гладки.

Позади ее битвы, но призрачно тверд, как всегда,

угловато-линейный и грозный форпост Ленинградки.

 

Нынче дачный сентябрь и пусто в Москве – это знак.

Мы пройдемся от Пушки до Cокола шагом осенним.

Бабье лето вокруг и без пива сегодня никак –

отдыхают менты, это наше с тобой воскресенье.

За фасадами прочных строений все те же дворы

и покаты скамейки и сытые голуби в норме.

Правда, дворники нынче в дорожно-оранжевой форме,

как фантасты с метлой посреди современной муры.

 

Но у прежних подъездов другие стоят пацаны,

я читаю их тени и мысли в испаринах лета.

Говорят, здесь Европа, а может быть, новый Манхеттен

и на острове этом такие как мы не нужны.

Кто мы здесь? Артефакты, реликтовый вид зоопарка…

И окинув нас взглядом, как пришлых откуда невесть:

«Посмотри на прикольных дедов, там, у входа, под аркой…», –

скажут парни с улыбкой, …и пьют натуральную жесть.

 

Мы навряд ли вольемся в полуденный этот ручей,

отцифрованы прошлым и в игрищах здешних не шарим.

Я уж было вступил в разговор, но подумал: зачем?

Мы пойдем догорать как листва в пришоссейном пожаре.

В злую печку реформ за десятую долю цены

нас подбросили в качестве дров посреди непогоды.

Многомерно и скользко абстрактное слово свобода,

не позвольте себя по дешевке продать, пацаны.

 

Пусть, вериги тесны, а свободных формаций незнамо

где искать, нет под солнцем не схваченных мест…

Я, вообще-то, молчал. Мы безмолвно дошли до «Динамо»,

положившись на душу, что бренное тело разъест.

Но допив свою горечь я вздрогнул – невнятное что-то

прозвучало, мой друг тщетно спорил с любимым собой

и с вечерней Москвой, что рассталась с троллейбусным флотом,

и с беспечно-неброской, небрежной своей синевой.

 

Зачастил листопад, продвигаясь под желтым забралом,

постепенно стемнело, надставив всевидящий глаз

над скорлупчато-хрупким и гжелево-синим овалом

молодая луна равнодушно смотрела на нас.

 

(Москва, сентябрь 2021)

 

 

 

 

 

* * *

 

Мы увидимся снова, и год, как неделя, пройдет.

На отцветших афишах кино, в откоптивших котельных

наша юность в прожитой Москве без рефренов умрет,

чтоб однажды воскреснуть в астрале мазков акварельных.

Не сердись на меня, если даже под лампой в сто ватт,

я засну за столом и очнусь, как вахтер средь пожара,

никого не узнав... Я себя перестал узнавать,

слишком долго вращаясь в холодной орбите земшара.

 

Как центральный защитник, я чуял с двух флангов нажим,

сознавая, что ящик не матчи спонсирует – войны.

На чужих континентах в толпе разноликой кружил,

оставаясь собой – одинокой и белой вороной.

Я когда-то слинял из уже позабытых дворов,

где теплились нехитрые, наспех сплетенные гнезда,

а потомки двуногих соседей – седых мастеров,

позабыв домино, созерцали июньские звезды.

Они пили портвейн и врубали транзисторы ВЭФ,

что навеки ушли из привычного быта столицы.

Мог ли школьник тогдашний узреть нефильтрованный блеф

на коротких волнах, как фальшак на советских страницах...

Мы могли бы совпасть в отдаленном районе Москвы,

заменив игроков в домино на вечерней скамейке.

Но не выпала карта – мы порознь жили, увы.

Жаль, что в фильме с названием жизнь – невозможны ремэйки.

 

Я немного успел, но коптил это небо не зря,

а стихи выплывали из дыма вчерашних котельных.

Хорошо, что ты рядом, в оседлой черте января.

В подмосковной глуши. Я приеду к тебе в понедельник...

 

 

 

 

 

* * *

 

  ...Покуда я был с тобою,

  я видел все вещи в профиль

 

  И. Бродский («Часть речи»)

 

Все дальше и дальше от меня любимая

за линией леса, за морем... не важно.

Нет, нет – она рядом,

я ладонь ее глажу,

грею руку, как прежде...

Но небо линяет

прохладным марином

по имени аква,

и ветер ерошит

газеты, что дарят

студенты из Конго

у центров торговых...

 

Что случилось? Былые измены,

но давно это было и считай неправда.

Расставания, значит. Разлуки и смена

магнитных бурь ли, нейтронных зарядов.

Вы слишком долго плавали, мистер

капитан и теперь в офсайде.

Я выкуриваю за ночь пачку «Уинстон»,

уговариваю литр водки за день.

 

Мой любезный партнер салютует потерю,

сверлит взглядом ее, уповая на близость.

Я гектаром его эту жизнь не измерю –

эгоцентрик всегда был по-своему низок.

Мой партнер говорит – все закончилось, жопа.

Ты опять проиграл и по-идиотски.

Я все больше и больше ценю мизантропа

и певца диссонансов по имени Бродский.

 

Я встречал его в штатах – тогда, на престоле.

Император бы понял... Всё. Ночи-бессонки.

Он однажды сказал: нет сосуда бездонней

и объекта пошлей человечьей душонки.

Но довольно о Бродском, он не был мне другом,

вернусь к любимой – она мой сторож.

Я охранник ее, что бежит по кругу,

очень долго бежит – лет эдак сорок...

 

Что мне делать? Чтить сакральность закона –

если в паспорте штамп еще жив, не смазан.

Верить в чудо-комбэки, в магнит телефона

и читать «Часть речи» прищуренным глазом...

 

 

 

 

 

МАРТОВСКИЕ КАРТИНКИ

 

Серый дом с развороченным торсом – вершитель эпох,

парадигма застоя и флагман индустрии,

позабыл гильотины коллег и возмездия ток,

через стул твердолобого босса парткомом пропущенный…

А подросток в косухе не помнит былых техносил –

металлистов в отставке. Не чует истоки…

Ведь отец от армейки в таком же кожане косил,

но закончил баталии психа на выхинской стройке.

Оказались невечными и парткомы, и бизнесы,

и кофейная грязь, и кремнистая соль.

Упоенье собой, как орнамент столицы докризисной,

покидает лицо вышибалы, что пестовал лицеконтроль.

Вот и девушка в черном – осколок разбитых высот,

откровение панков, округлый квадрат и Филонов.

В марсианских наушниках – миру неведомый код.

В зашнурованных бутсах – вселенская пыль Оберона.

Необъятное в тонкой тетрадке по-детски объяв,

она бросила школу, не верит в анонсы погоды…

Жаль, что эти картинки запомнил лишь я

и щепотка ребят из пронзительно-зрячего взвода.

Серый дом с развороченным торсом поставлен на снос.

Вышибалу помял загулявший атлет из народа…

Хорошо, что в помпезной Москве среди прочих заноз

обитают певцы утвердительно-зрячего взвода.

 

 

 

 

 

* * *

 

Поутру пришла моя подруга.

Принесла венок из иммортелей…

В. Зоргенфрей

 

Уже не молодой герой-любовник –

ему давно за сорок (может, больше) –

просматривает ворох кадров поздних

в пустом кинотеатре… Дальше горше.

Заметно оскудел его улов.

Клокочет осень в зареве фонарном.

Он все успел, но упустил бездарно

свой главный шанс – последнюю любовь.

Какой коварный, мертвенный ушиб.

Не фильм, а надругательство над зреньем.

Он пьет текилу, чтобы заглушить

видеоряд Cтрастного воскресенья.

Мобильный телефон, как пистолет

и лунный червь в сосудах улиц длинных…

Может, не поздно изменить сюжет?

«Нашелся доморощенный Феллини», –

он отрешенно говорит себе,

впервые сожалея о потере,

но лунный червь и алкогольный бес

ему сегодня искренне не верят.

Чем обнадежить разноликих фей –

деньгами, покаянием, текилой?..

Жил вот поэт Вильгельм Зоргенфрей –

он звал любовниц на свою могилу.

Последний кадр. Смеются малыши.

Им непонятна траурность парада.

Зажегся свет, и в зале ни души –

oн позабыл про спутницу, что рядом.

 

 

 

 

 

* * *

 

Крест окна и дверной проем

выплывают из мрака медленно

и ведут в приземистый дом

с неживой рассохшейся мебелью.

У порога добра и зла

дремлет ствол с четырьмя патронами.

Шаром молния в дом вползла,

все сожгла, но стрелка не тронула.

И теперь здесь шаром кати.

Но катарсис этого бедствия –

первый шаг иного пути

и начало второго действия.

За окном все та же трава,

облака дымят о неведомом.

Кол и двор. На траве дрова.

Хватит дров до зимы, наверное.

Окаймляет устье реки

горизонт, превращенный в ниточку…

Но не надо про васильки –

о доступном или несбыточном.

Нужно просто и про простор.

Про покой и пыль вездесущую.

И стрелок покинул свой двор,

не грустя о былом имуществе.

 

 

 

 

 

* * *

 

Ада не бойтесь – коль вы уже в аду –

псих городской прокричал в поднебесье как-то.

Я по земле горячей, точней, – горящей – бреду,

в мертвой пустыне пытаясь приметить кактус.

Или смоковницу встретить. Спаси ее,

не пепели дотла, – в ней есть сок и правда.

Да, пустоцвет, конечно, но пусть цветет,

словно заряд графити в ночном парадном.

Больше по голове, в основном, ключом,

бьет ежедневно жизнь, что там ни говори, – но…

мальчик по бровке поля бежит с мячом,

значит, еще возможны рассветы Рио.

В реку направлен повергнутый край моста,

с ним незнакомец летит на январский лед, – но

ты превратишься в халка и неспроста

предотвратишь фатальный исход полета.

Дремлет недавний халк на сырой скамье.

Пусто в карманах и сто пятьдесят на ужин.

Вспомнив про лозунг «ты нужен стране, семье»,

он проворчит: «Никому я, на фиг, не нужен».

Кажется очевидным: замкнулся круг,

нет ни огня, ни света в конце тоннеля.

Но огонька случайный прохожий попросит вдруг – 

и сигаретку предложит, – просто, без всякой цели…

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Грозовым облакам не веруя,

сквозь решетку тугих ветвей,

он Америку видел Северную

и Евразию, чуть правей.

Вот и солнце сверкнуло около

государства, где он лежал,

зафиксировав суши контуры

в акватории глаз бомжа.

Над скамейкой удушье винное,

а в желудке сульфидов рой.

Но исчезло в момент уныние –

ведь есть атлас над головой.

География озарения…

А «Мускат» из картонки – прочь,

если даже пролив Берингов,

можно запросто превозмочь.

И летевшие листья чиркали

по скамейке, как паруса.

И рогатиной пальцев – циркулем –

он вычерчивал полюса…

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Эта аллея – как тоннель,

в конце которого нет света.

Я различаю в тишине

былых прохожих силуэты

среди прогорклой темноты

и луж неизмеримо черных…

А в лужах – ранние кресты

и быль общественных уборных.

Пускай мне мертвые простят,

в кустах далеких каменея,

что я, предав любимый ад,

покину общую аллею.

В чаду несбывшихся систем,

в интернациональном тлене,

я вырулю к заветной «М»,

исчезну в метрополитене.

Как долог эскалатор вниз

к скульптурам опустевших станций,

где поезда летят и дни…

А впрочем… на часах двенадцать.

И современники простят,

что их реалии отринув,

я лишь столетие спустя

всплыву наверх, как субмарина.

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Погружаясь в символику ретро,

я опять в характерном чаду

нелогичного прошлого века,

где-то в семьдесят пятом году.

Пахнет хвоей под тушинской крышей.

Одиноко-оранжев костер.

Почему не звонишь и не пишешь?

Может, вирус имэйл мой стер…

Где ты? С кем и о чем говоришь ты?

В Сингапур укатила, в Бахрейн…

в Украине сжигаешь покрышки

или в Индии стала своей?

Опекун твой – догматик с харизмой, –

протянув неофиту тетрадь,

«Хари», – скажет участливо… – «Кришна», –

то есть, самое время бежать

автостопом к китайской границе,

ну, и дальше на север, в Сибирь,

и плацкартой в Москву возвратиться,

чтобы стать с суетою на «Вы».

Позабудутся ранние песни

и стихи… это тоже тщета.

Станут странствия неинтересны,

и копилка восторгов пуста.

Что придумать тебe в оправданье…

Интернет есть в кафе за углом.

Неужели и мы до признанья

Сей последней черты доживем?

 

 

 

 

 

* * *

 

«…Я хочу просыпаться в городе,

который никогда не спит.»

Из репертуара Фрэнка Синатры

 

Поздней ночью лысеют улицы –

выпадают огни, пешеходы.

Не запудришь шанельной лунностью

мозг гудронный в медвежий холод.

Засыпает февральской ночью

город, что никогда не спит.

Лишь чудной танцор-одиночка

не уходит с Бовери-стрит.

Не испорченный подаяньем

(видно, дни на дворе не те…),

бомж танцует ночной фанданго

в фиолетовой мерзлоте.

Это зрелище не для слабо…

нервных. Не для фанерных рыл.

Не для вырванной с мясом славы

он танцует, не для игры

в отработанное презренье

к мимикрии жучков киношных.

И снежинок столпотворенье

рукоплещет танцору ночи…

В мэйнстриме земных театров

очень просто утратить сольность.

Говорят, что певец Синатра

опасался дневных бессонниц.

 

Нью-Йорк

 

 

 

 

 

* * *

 

Мы по третьим причинам свое вычисляем старенье,

по далекой газете, придавленной надолбой книг,

по истлевшим блокнотам, припрятавшим cтихотворенье

или спешные строчки, что вряд ли окуклятся в стих.

Ты – просушенный солнцем и рано померкнувший гравий,

индикатор потери, рубец на морщинистом лбу…

Форвард, ставший паролем в имэйл твой, давно не играет,

позабыта рок-группа – твой будничный пропуск в фэйсбук.

Изменился контекст, по оплошности ставший культурным.

Для прибывших в сей мир ты ненужный, чужой матерьял.

Ты добил до-минор, но не вспомнил тональность ноктюрна,

может, ты – пианист, что тетрадку для нот потерял?..

Твои изыски будто историю вновь перепишут.

Ватман дней твоих бренных исчиркан, но ангельски чист.

Ты здесь временный гость, будто голубь, присевший на крышу,

эфемерный, как тень, мимолетный, как шорох и свист.

Будь ты белым, как снег, или красным до степени инфра,

ты беззвучно-бессилен на этом большом рубеже.

Но за странной чертой еле светит нечеткая цифра

на две тыщи двадцатом – укутанном в ночь этаже…

 

 

 

 

 

* * *

 

Здесь змеисто-резиновый шланг

и машина с начальственным лого

на капоте, останки живого,

обреченно-притихшего слова,

вымывают из стылых щелей

навсегда отшумевшего дома.

 

Но к чему этот цирк шапито?..

Безучастный японский каток,

равнодушная тонна металла,

монотонно трамбует асфальт.

Здесь был парк, но унылая фальшь

деловито его заровняла.

Деловито-унылая фальшь…

 

Здесь за мертвой кирпичной стеной

не хватает несущих конструкций.

Подоконников нет и стекла.

Ни герани в горшках, ни настурций.

Лишь сквозняк и далекий закат.

Там, где жизнь когда-то текла,

там, где песня струилась когда-то…

Тень стены, как рубец, пролегла,

тень стены под раскатом катка

и каток под настилом заката.

 

И лишь поросль сорной травы,

по привычке смотревшая ввысь,

не заметив железа с кобальтом,

завершив окаянный реванш,

безоглядный свершила демарш,

продырявив надгробье асфальта.

Прорастая сквозь толщу асфальта…

 

 

 

 

 

Парк скульптур

 

 

1.

 

Предлагаю пройтись вечером

по знакомому «Парку скульптур».

По дорожкам строго размеченным

до поляны, где на посту

восседает Сократ мраморный.

Он мыслитель — ему положено

быть глухим (подчеркнуто-камерным)

к звону душ случайных прохожих, но

 

 

 

и Сократ однажды не выдержит

и шагнет в наш мир из античности,

увидав на поляне выжженной

загорелую мисс без лифчика…

И забив на контекст культурный

он покинет свой склеп скульптурный,

чтоб понять, почему окурок

избегает знакомства с урной…

 

 

2.

 

Ну, а нам… Нам что делать далее –

как доплыть чрез все не могу

до вечерних огней Рузвельт Айленда,

что зажглись на другом берегу?

Нам челнок бы спустить на воду

и грести со всех сил до острова,

делавэров вспомнив обманутых

гастролирующими прохвостами.

 

Не предвидели скупщики ушлые

свой табак душистый пожевывая,

как проворно рабсила дешевая

хлынет вверх из трюмов удушливых.

И причалы снесет дощатые,

чтоб построить пристань надежную,

И настанут дни беспощадные

пострашнее стрел краснокожего.

Понаедут новые вороги

на «Мажестиках», прочих боингах…

От нашествия алчных воинов

станет тесно в Нью-Йорке городе.

 

 

3.

 

Потому что девчонок голеньких –

равно как бумажек зелененьких.

Не хватает на толпы новеньких

с кораблей сошедших соколиков.

И услышат деляги прошлого

похоронные марши бравурные.

И чинарики, в вечность брошенные,

проплывут над пустыми урнами…

 

Неспособность предвидеть историю –

это оксюморон? Близоруки мы –

как индейцы, что в миг профукали

златоносную свою территорию.

Их фигурки построены группами

в незабвенном парке скульптур.

Где налажен уход за трупами

и окурков хватает, и урн.

 

 

 

 

 

* * *

 

Бросаю в ящик галстуки различных колеров,

где свитера ночуют шерстяные,

рубашки, пиджачки… мой прежний гардероб

служебный не востребован отныне.

 

На разных амплитудах от и до,

от вечности до сиюминутья

я чувствую злой ток

подгнивших проводов,

подошвами разламывая прутья.

 

И хлеб для голубей, шагая в никуда,

и сорную траву прессую каблуками…

И падают мосты, а с ними поезда

под вечными, большими облаками.

 

Холодный яркий день за шиворот берет,

и в бликах фар стремительно сгорает.

Это не просто шаг, не просто поворот.

Другая плоскость и дуга другая.

 

Нью-Йорк