КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ

Павел Григорьевич Антокольский (1896-1978) – поэт, переводчик, литературовед – принадлежит к числу классиков отечественной литературы ХХ века. Существует множество прижизненных изданий его трудов. И сегодня может показаться, что творчество знаменитого мастера слова исчерпано, а потомкам остается лишь перечитывать старые сборники его произведений. Но это не так.

 

Книга "Далеко это было где-то..." – итог нашей многолетней работы с литературными архивами П.Г. Антокольского. В архивах найдены его неопубликованные труды. Многим рукописям почти сто лет, ведь поэт начал свой творческий путь еще до революции. Здесь множество ранних стихов, две пьесы, автобиографическая повесть, написанная уже в зрелые годы.

Как же могло случиться, что все эти произведения не увидели свет при жизни автора? Почему он мало публиковал свои ранние стихи, а те немногие, что были опубликованы, либо изменены так, что их не сразу узнаешь, либо «спрятаны» в циклах изданных книг так, что не сразу найдешь? Почему он не отдал в печать свою автобиографическую повесть, хотя не раз использовал рукопись как материал для работы над очерками о современниках? Если он не ценил их, то зачем он их сохранил? Известно, что в 1941 году, перед отъездом в эвакуацию, Павел Григорьевич сжёг какую-то часть своего архива, но не ранние стихи – их он надёжно спрятал. Зачем? – Подготавливая книгу, мы нашли ответ на этот вопрос.

 

Книга состоит из трёх разделов, представляющих поэзию П.Г. Антокольского, его драматургию и прозу. В раздел Стихи наряду с хорошо известными и малоизвестными стихами автора вошло более двухсот неизвестных стихотворений, по большей части принадлежащих к самому раннему периоду его творчества – 1915-1919 годам. В раздел Драматургия включены две ранние пьесы «Кукла Инфанты» и «Кот в сапогах или обручение во сне». Раздел Проза представлен автобиографической повестью «Мои записки», самым большим прозаическим произведением, когда-либо автором созданным. В раздел Иллюстрации наряду с фотографиями, большая часть которых прежде не публиковалась, вошли неизвестные рисунки П.Г. Антокольского и друга его юности Ю.А. Завадского, иллюстрировавшего его стихи.

Все эти произведения не случайно собраны воедино: разные части книги дополняют и поясняют друг друга. Стихи и пьесы Антокольского становятся более понятными, когда мы узнаём подробности их написания из его автобиографической повести. Представленные здесь рисунки иллюстрируют именно ранний, наименее известный период творчества автора.

 

Книга "Далеко это было где-то..." – единственное на сегодняшний день издание, включающее практически всё неопубликованное наследие П.Г. Антокольского.

Писать Павел Антокольский начал рано. Чудом уцелела тоненькая тетрадочка – гимназический литературный альманах "Призыв", датированный 1913 годом, – и в ней находим самые первые и робкие пробы его пера под псевдонимом Поплавский: переводы стихов Гуго фон Гофмансталя и Райнера Рильке. Он учился в хорошей гимназии, где творчество учеников поощрялось. Гимназия Е.А. Кирпичниковой на ул. Знаменка вблизи Арбатской площади в центре Москвы славилась своим либерализмом и отличным гуманитарным образованием. Особенно хорошо было поставлено обучение родному и иностранным языкам, а организованный в гимназии театр считался едва ли не лучшим ученическим театром Москвы. Именно в гимназические годы берут свое начало оба профессиональных увлечения П.Г. Антокольского – литературой, в том числе литературным переводом, и театром. Многие его однокашники писали. Писал и он от случая к случаю и поначалу, видимо, не придавая этой деятельности большого значения.

 

Он принадлежал к семье с уже сложившимися художественными традициями. Среди родных были люди искусства – скульпторы, художники. Его тоже прочили в художественную академию. Родители хотели отправить сына учиться живописи в Париж, но эти планы разрушила начавшаяся первая мировая война.

Семья оказалась в нужде, и было решено, что Павлик остаётся в Москве. Окончив гимназию, он недолго посещал народный университет им. Шанявского, а затем поступил в Московский Университет и два года проучился на юридическом факультете без особого интереса. Но творческая энергия - как стремительная река: возведи препятствие – найдёт другое русло. Вот тогда он всерьёз и увлёкся литературным творчеством.

Начало поэтического пути Павла Антокольского совпало с расцветом «серебряного века» русской литературы. В Петербурге и Москве кипела литературная жизнь: один за другим возникали поэтические кружки, то и дело появлялись новые яркие индивидуальности. Предмет всеобщего восхищения – стихи Александра Блока, поэта старшего поколения. Но уже в полный голос заявили о себе и молодые таланты, почти одногодки Антокольского: Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Маяковский, Есенин – сильные, яркие личности, уверенные в себе поэты, на равных спорившие с предшествующим поколением. А он – всё ещё наивный юноша, к тому же очень стеснительный.

 

В сравнении с их стихами его собственные казались ему беспомощными, и он считал их не заслуживающими публикации. Такая взыскательность к себе, конечно, – достоинство, но всё же его самовосприятие не было вполне адекватным. Ведь распознала же в нём поэта Марина Ивановна Цветаева: в нём, почти мальчишке, и по одному только стихотворению распознала, а уж как была строга, как требовательна и к себе и к другим!..

Своим учителем Антокольский считал Александра Блока, которого, впрочем, не знал лично. Поэзия Блока помогла ему "понять значение метафоры, как некой волшебной силы, преобразующей мир". Так он сам утверждал и нередко с усмешкой добавлял: "Мои ранние стихи – сплошное подражание Блоку". С благодарностью он говорил и о Валерии Брюсове, покровителе и наставнике московской поэтической молодёжи тех лет, своём первом издателе. Но главную роль в своей поэтической судьбе он отводил Марине Цветаевой. Она первая не только одобрила его стихи, но и дала им проницательную оценку, а потом сделала для него то, чего не сделал никто другой: открыла ему дверь в свою поэтическую мастерскую.

Работая с его старыми рукописями, мы неожиданно обнаружили влияние на его творчество ещё одного поэта, о котором он никогда не упоминал. Поражает сходство некоторых датированных 1915 годом стихов Павла Антокольского с опубликованными несколькими годами ранее стихами Елизаветы Дмитриевой, известной под псевдонимом Черубины де Габриак. У неё он заимствовал целый фантастический мир: поэтические образы, персонажей, некоторые стихотворные строки. Сходны и их биографии: каждый в раннем возрасте пережил потерю сестры – отсюда тема смерти в творчестве обоих, еще очень молодых людей.

А. Блок, В. Брюсов, М. Цветаева, Ч. де Габриак – это его современники литераторы, чей талант и творчество были для него образцом, у них он сознательно или невольно учился поэзии.

 

А к кому он обращался в своих стихах? Кому их посвящал? – Нередко родным: тёте Елене Павловне Антокольской (в замужестве Тархановой) – скульптору, дяде Льву Моисеевичу Антокольскому – художнику. Они – продолжатели богатой культурной традиции, идущей от их общего предка, выдающегося скульптора Марка Матвеевича Антокольского.

Есть у его стихов и молодые адресаты. На первом месте, конечно, Ю. А. Завадский, ближайший друг тех лет. И часто встречаются на страницах рукописей имена тех, кто после революции либо ушёл в Белую армию, либо ухал в эмиграцию: Марина Цветаева, Сергей Гольцев, Юрий Серов, Владимир Алексеев, Евгений Кумминг. Таков круг общения молодого Антокольского: родные, далёкие от вспыхнувшей в стране революционной лихорадки и друзья, многие из которых предпочли чужбину и даже смерть жизни в большевистской России.

Не трудно заметить, что ни его учителя за исключением, пожалуй, В.Я. Брюсова, ни многие его друзья благонадёжными для новой власти не были. И это – не случайность. Большевики расценили как «классового врага» целый слой общества, в культурном отношении самый продуктивный. Не удивительно, что Антокольскому было интересно с такими людьми. И это не могло не отразиться на творчестве искреннего, открытого юноши. Нет сомнения: появись ранние стихи Павла Антокольского в печати в 20-30-е годы, не избежать ему беды. Вот она, главная причина того, что он их крайне редко публиковал.

 

Итак, Павел Антокольский делал свои первые шаги в поэзии, учась у великих мастеров своего времени. Не хватало только любимого дела, благодаря которому он мог бы и сам состояться как личность и как поэт. Помог случай.

Однажды, зимним утром 1915 года он, уже студент второго курса юридического факультета, увидел на стене университетского здания объявление о приёме в драматическую студию. Он отправился туда, в Мансуровский переулок вблизи Арбата, в самом центре Москвы, и был зачислен в актёрскую труппу, которой руководил Евгений Багратионович Вахтангов. Студия вырастет в ярчайшее театральное явление своего времени, а впоследствии станет знаменитым театром им. Е. Вахтангова.

Для этой студии Антокольский написал три пьесы, среди них «Кукла Инфанты» (1916) и «Обручение во сне (1917-1918). Главным энтузиастом их постановки был Юрий Завадский, актер и художник. «Именно тогда в нем проснулся будущий потенциальный режиссер», – вспоминал позже Антокольский. Но у постановок была не слишком счастливая судьба – в бурные революционные годы они оказались неактуальными.

 

Последующие годы, несмотря на их тяжесть, были для Павла Антокольского необычайно плодотворны и полны интересных встреч. Рассказы об этих встречах составляют ценную часть автобиографической повести «Мои записки». Он написал о совместной работе с Е.Б. Вахтанговым, о своих товарищах по работе в театре, о дружбе с М.И. Цветаевой и Ю.А. Завадским, о А.Я. Таирове, с которым ему тоже пришлось поработать, о великих режиссерах В.Э. Мейерхольде и К.С. Станиславском.

В тридцатые годы он уже занимался по преимуществу литературной работой. В «Записках» нашла свое отражение история становления перевода поэзии национальных республик в бывшем Советском Союзе. П.Г. Антокольский был в числе основоположников этого направления. Рассказал он и о другом удивительном явлении тех лет – увлечении молодежи театром. Он вместе с женой Зоей Константиновной Бажановой, актрисой, как представители театра Е. Вахтангова возглавили один из таких молодежных театров в городе Горьком.

В то же время, как ведущий литературные семинары в Госиздате и литературном институте им. Горького, П.Г. Антокольский сплотил вокруг себя талантливую поэтическую молодёжь страны, стал учителем нескольких поколений поэтов, впоследствии заслуженно названных "цветом советской поэзии". О том, как зарождалась их дружба, как она крепла в годы второй мировой войны, не раз говорили другие: и его питомцы и историки, – но сам он, кажется, впервые – именно в своих "Записках".

 

Повесть «Мои записки» охватывает почти тридцать лет жизни автора: начинается с первой мировой войной и заканчивается в начале второй мировой войны. Однако ни в первоначальном виде, ни в полном объёме она никогда не публиковалась. Да и вряд ли это было возможно. «Мои записки» непринуждённы, откровенны, доверительны и к тому же изобилуют, как и ранние стихи автора, политически некорректными именами и событиями, о которых в советской печати умалчивали. Особенно интересны первые две части. Они – дань друзьям молодости – некоторые из них покинули Россию и оказались надолго, а то и навсегда вычеркнутыми из истории русской культуры.

Повесть написана в июле 1953 года. За два месяца до этого умер Сталин. Связь между событиями несомненна. Завершился важный период истории, участником которого был и поэт Павел Антокольский. Складывается впечатление, что в этой повести он собирает воедино свою жизнь и личность – так переживший стихийное бедствие, когда самое страшное уже позади, ощупывает себя, проверяя цел ли. «А совесть у меня цела?», – словно спрашивает себя Павел Григорьевич и отвечает всем текстом своих воспоминаний: «Да, цела».

 

Жизнь П.Г. Антокольского совпала с бурной эпохой в жизни страны – эпохой, вместившей и большие надежды, и большой страх, и большие потери, и большое искусство. Всё это пришлось пережить и ему, всему он был сопричастен. Единственный сын погиб в бою, погиб от рук фашистских захватчиков в числе тех несчитанных миллионов, чьими жизнями страна заплатила за предательства и тупость своих вождей. В память о Володе Антокольский написал поэму "Сын", ставшую реквиемом по всем погибшим. За поэму он был удостоен Сталинской премии, но... второй степени. А вскоре развернулась политическая кампания против "космополитов" и гибель сына не защитила отца от нападок: его заклеймили «буржуазным формалистом» и отлучили от поэзии. Прошли годы, старый поэт получил и заслуженное признание и награды. Правда, награждали его скуповато – с оглядкой на подозрительное прошлое. И книги его публиковали умеренными тиражами. В советское время тиражи определялись не читательским спросом, а мнением начальства. Купить сборник стихов Антокольского в обычном книжном магазине было практически невозможно. Даже вышедший после смерти поэта сборник воспоминаний о нём имел очень скромный тираж – 30 тысяч экземпляров. Несмотря на то, что сборник пользовался большой популярностью и его быстро раскупили, разрешение на его переиздание получено от властей не было. Так никогда и не стал для властей своим поэт Павел Антокольский.

 

Его творческий путь начался в предреволюционной России. Он – свидетель русской революции и гражданской войны. Его стихи, написанные в тот трагический для отечества период, и последующие воспоминания о том времени, не увидели свет, подавленные царившей в стране политической цензурой, а вследствие этого и самоцензурой. Сегодня, когда происходит переосмысление советской эпохи, неизданные произведения одного из ярчайших её поэтов своевременны и важны.

П.Г. Антокольский сохранил свои старые рукописи как память о дорогом ему прошлом. И, может быть, он надеялся, что потомки в третьем тысячелетии, уже не опасаясь ни сталинских репрессий, ни брежневского застоя, беспристрастно прочтут его труды и найдут им подлинное место в русской поэзии. А нам хотелось бы, чтобы сегодняшние читатели поняли, как надломлен был многолетним страхом этот яркий и талантливый человек. И как много, несмотря ни на что, он сумел сказать.

 

Андрей Тоом

профессор математики

Государственный Университет Пернамбуко, Бразилия

 

Анна Тоом

профессор психологии

Международный Университет Тридент, США

 

 

* * *

 

  Л. Антокольскому

 

Мы живём. Мы проходим во сне

Мимо древних церквей, мимо башен,

Мимо ваших селений и пашен

И тоскуем о нашей стране.

 

О полях золотого Сарона,

О веках, что гремя отошли,

И о девушках, что умерли,

И о песнях царя Соломона.

 

Мы умрём. Мы пройдем мимо вас,

Как забытая вечность. Но каждый

Обернется взглянуть хоть однажды

В непроглядную мглу наших глаз.

 

Зима – весна 1916

 

 

 

 

 

ГАМЛЕТ

 

1

 

На лысом темени горы,

В корнях драконьих нор,

Сверкает прочный до поры,

Веселый Эльсинор.

 

Желтеет плющ. Бегут года,

Свой срок отпировав.

Мосты скрипят, как смерть. Вода

Гниет в лиловых рвах.

 

Ум человека чист, глубок

И в суть вещей проник.

Спит на ковре исландский дог,

Мерцают груды книг,

 

Рапира, глобус, плащ, бокал

И чучело совы.

А в окнах — гипсовый оскал

Отцовской головы.

 

Там в амбразуре снеговой

Застыл на триста лет

В короне вьюги как живой

Серебряный скелет.

 

2

 

И петухи поют. И время

Летит. И мертвые мертвы.

Всё сжато в ясной теореме.

И Гамлет слышит рост травы,

 

Ход механизмов, звон стаканов,

Войну гипотез и систем

И распри мрачных великанов,

Которых он позвал затем,

 

Чтоб наконец-то, как бывало,

В их обществе понять себя —

Быть гулом горного обвала,

Жить, ненавидя и любя.

 

3

 

Рви окна, подлая метель,

Спи, если можешь спать, измена!

Была жестка его постель,

Ночь одинока и надменна,

 

Он декламирует стихи

Так, что в полнеба отдается,—

Силен участием стихий,

Измучен маской идиотской.

 

И в час, когда свистит сарказм

По спинам лысых лизоблюдов,

Явилась ко двору как раз

Орава ряженого люда.

 

Он знает: нет им двадцати

И денег нет... Но это мимо!

«Друзья, пред тем как спать идти,

Сыграйте людям пантомиму!»

 

4

 

Веселый карапуз в ответ на эту речь

Сияет пламенем малинового носа:

«Затем мы и пришли. Нам нечего беречь.

Мой инструмент — я сам. И я не знаю сноса.

Вам — звон скрипичных струн, звон клятвенных мечей,

Признанья первой встречной дуры.

Нам — колченогий ямб, и то не знаю чей.

Венец творенья иль венец халтуры.

Вам юность, бездна чувств. Нам пыльный реквизит,

Нам ремесло и хлеб. Он тоже горек.

Но я сыграю то, что в будущем сквозит,—

Я, ваш слуга покорный, бедный Йорик».

 

5

 

Та злая ночь, когда окаменел он,

Мой черный плащ, когда доспех пустой,

На эспланаде, вычерченный мелом,

Встал на свету и прозвенел мне: «Стой!»—

 

Та ночь под женский визг и треск литавр

Носилась где-то, шла во мне самом.

И комментатор облекался в траур

Наедине с моим сухим умом.

 

И триста лет меня любила юность

За фальшь афиш, за лунный сон кулис.

Мы целовались там, где негде сплюнуть,

Где нечем жить — мы жизнию клялись.

 

Я ждал событий. Я дышал в растущем

Очарованье горя жадным ртом,

Потом, когда мой занавес был спущен,

И брошен в люки крашеный картон,

 

И, собственному утомленью предан,

Я понял, до чего оно старо,

И за дощатой переборкой бреда

Скрипел кассир, считая серебро,—

 

Тогда какой-то зритель благодарный

Пил водку, жалкой веры не тая,

Что он — бесплотный, юный, легендарный.

Что он — такой же Гамлет, как и я.

 

6

 

Не легендарен, не бесплотен,

Он только юн с тех самых пор,

Хотя и сыгран сотней сотен

Актеров, с ним вступавших в спор.

 

Его сыграл бы я — иначе,

Отчаянней и веселей:

При всякой новой неудаче

Смеется он в отместку ей.

 

Он помнит зрителей несметных,

Но юность слишком коротка,

Чтоб возмужать в аплодисментах

Всего партера и райка.

 

Пускай мертвец встает из гроба,

Пускай красавица влечет,—

Всё начерно, всё поиск, проба,

Всё безрассудно, всё не в счет...

 

Виня в провале свой характер,

Ребячливость и сонный нрав,

Он наспех гибнет в пятом акте,

Важнейшей сцены не сыграв.

 

Не легендарен, не бесплотен,

Всем зрителям он по плечу.

Таких, как Гамлет, сотня сотен.

Такого я сыграть хочу.

 

7

 

Пусть ушедшую с пира

Могильщик-остряк

Схоронил у Шекспира

На тех пустырях,

Где по осени горек

Сырой листопад.

Пусть оскалился Йорик

На смерть невпопад.

 

Пусть на голос природы

Ответить не смел

Человек безбородый

И белый как мел.

Пусть, из гроба вставая,

С ним спорил король...

Это всё боевая

Актерская роль.

 

Сказку в книге поэта

Прочесть вы могли.

Поклонитесь за это

Ему до земли.

Пусть не прячется сказка,

Встает во весь рост!

Смысл ее не истаскан,

Хотя он и прост.

 

Гамлет, старый товарищ,

Ты жил без гроша,

Но тебя не состаришь,

Не меркла душа,

Не лгала, не молчала,

Не льстила врагу.

Начинайся сначала!

А я помогу.

 

 

 

 

ШЕКСПИР

 

Он был никто. Безграмотный бездельник.

Стратфордский браконьер, гроза лесничих,

Веселый друг в компании Фальстафа.

И кто еще? Назойливый вздыхатель

Какой-то смуглой леди из предместья.

 

И кто еще? Комедиант, король,

Седая ведьма с наговором порчи,

Венецианка, римский заговорщик —

Иль это только сыгранная роль?

 

И вот сейчас он выплеснет на сцену,

Как из ушата, эльфов и шутов,

Оденет девок и набьет им цену

И оглушит вас шумом суматох.

 

И хватит смысла мореходам острым

Держать в руках ватаги пьяных банд,

Найти загадочный туманный остров,

Где гол дикарь, где счастлив Калибан.

 

И вот герой, забывший свой пароль,

Чья шпага — истина, чей враг — король,

Чей силлогизм столь праведен и горек,

Что от него воскреснет бедный Йорик,—

Иль это недоигранная роль?

 

Лето 1916

 

 

 

 

 

* * *

 

Я вынул из подвала ржавый меч,

Картонный шлем на глупый лоб надвинул

И вышел в путь искать весёлых встреч,

Как это подобает паладину.

 

И хлещет дождь. И бьётся за спиной

Пустая и дырявая котомка.

А на груди – цветочек полевой,

Печальный герб, понятный и ребёнку.

 

Вы встретили меня у фонаря,

Когда ушли от сумрачной обедни.

О, жизнь моя! О, нищая заря!

Пустые, романтические бредни.

 

Весна 1916

 

 

 

 

 

* * *

 

Как древле веницейский дож

Кидал кольцо, залог безмолвный

В Адриатические волны,

Обуздывая их кутёж.

Как в дни разбитых баррикад

Измученные демагоги

Витийствовали на дороге,

Ведущей в тот же старый ад.

Так ныне, в первый день весны,

Весны Семнадцатого года,

Я в криках уличного сброда

Твои пытаю глубины.

Безграмотный гром телеграмм,

Вой человеческого моря,

Вы, жилистые руки горя,

Беззубый рот, кровавый шрам.

Ты – первый встречный человек,

На том углу, в четыре ночи,

Вы – ненавидящие очи, –

Благословляю вас навек.

 

Осень 1916 – 1917

 

 

 

 

 

* * *

 

Петербург. Арка Штаба разбита.

Дует ветер над серой Невой.

Только цокают в полночь копыта

По торцовой сухой мостовой.

И в каналах в гранитные глыбы

Бьется проседь понтонной реки.

И в садках заморожены рыбы.

И на верфи бушуют станки.

Там – Путилово, Сормово, Тула...

Там – ремни приводные снуют.

Там – как флейты ружейные дула

Отвечают на пушек салют.

Там – слезящийся глаз карборунта

Крик из глотки заводов исторг,

Будто радиус Красного Бунта

Размахнется в Берлин и в Нью-Йорк.

В центре Города – с треском петарды

Рассыпаются тени карет.

Августейшие кавалергарды

Прозевали фельдмаршальский бред.

Смотрят вверх площадей истуканы,

Видят – флаг, а на флаге – орла.

Как последней попойки стаканы,

Эрмитажа звенят зеркала.

Не глухим гренадёром разбужен,

Не прощён и солдатским штыком,

Павел Первый на призрачный ужин

Входит с высунутым языком.

И, вставая сиреной Кронштадтской,

Льётся бронзовый грохот Петра –

Там, где с трубками, в буре кабацкой,

Чужестранные спят шкипера.

 

Лето 1918

 

 

 

 

 

* * *

 

  Марине Цветаевой

 

Пусть варвары господствуют в столице

И во дворцах разбиты зеркала, –

Доверил я шифрованной странице

Твой старый герб девический – орла.

 

Когда ползли из Родины на Север

И плакали ночные поезда,

Я судорожно сжал севильский веер

И в чёрный бунт вернуться опоздал.

 

Мне надо стать лжецом, как Казанова,

Перекричать в палате Мятежей

Всех спорщиков – и обернуться снова

Мальчишкой и глотателем ножей.

 

И серебром колец, тобой носимых,

Украсить казнь – чужую и мою, –

Чтобы в конце последней Пантомимы

Была игра разыграна вничью.

 

И в новой жизни просвистит пергамент,

Как тонкий хлыст по лысым головам:

Она сегодня не придет в Парламент

И разойтись приказывает вам.

 

1918

 

 

 

 

 

ПОСЛЕДНИЙ

 

Над роком. Над рокотом траурных маршей,

Над конским затравленным скоком.

Когда ж это было, что призрак монарший

Расстрелян и в землю закопан?

 

Где чёрный орёл на штандарте летучем

В огнях черноморской эскадры?

Опущен штандарт, и под чёрную тучу

Наш красный петух будет задран.

 

Когда гренадёры в мохнатых папахах

Шагали – ты помнишь их ропот?

Ты помнишь, что был он как пороха запах

И как «на краул» пол-Европы?

 

Ты помнишь ту осень под музыку ливней?

То шли эшелоны к границам.

Та осень! Лишь выдохи маршей росли в ней

И встали столбом над гранитом.

 

Под занавес ливней заливистых проседь

Закрыла военный театр.

Лишь стаям вороньим под занавес бросить

Осталось: «Прощай, император!»

 

Осенние рощи ему салютуют

Свистящими саблями сучьев.

И слышит он, слышит стрельбу холостую

Всех вахту ночную несущих.

 

То он, идиот подсудимый, носимый

По серым низинам и взгорьям,

От чёрной Ходынки до жёлтой Цусимы,

С молебном, гармоникой, горем...

 

На пир, на расправу, без права на милость,

В сорвавшийся крутень столетья

Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась,

Как видно, пора околеть ей.

 

Зафыркала, искры по слякоти сея,

Храпит ошалевшая лошадь.

 

......................................

 

– Отец, мы доехали? Где мы? – В России.

Мы в землю зарыты, Алёша.

 

1919

 

 

 

 

 

НЕВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

 

1.

 

Пошла в размол субстанция Спинозы,

Развеян прах Эйнштейновой звезды.

Бесшумные песчаные заносы

Засасывают смутные следы.

 

Лишь кое-где торчат протезы нищих,

Обрывки шёлка и куски стекла.

А на седых, как время, пепелищах

И впрямь как будто вечность протекла.

 

Чего ж ей медлить? Плевелы отвеяв

И урезонив праздные умы,

Она исправит главы от Матфея

Коварным толкованием Фомы.

 

И ты, ровесник страшного столетья,

Ты, человек сороковых годов,

Исполосован памятью, как плетью,

И впрямь на старость мирную готов?

 

Ты любишь слабый свет настольной лампы

И на коротких волнах гул земли...

Куда же эти сумрачные ямбы

Тебя на страх домашним завели?

 

Ну так всмотрись же зорче напоследок,

Прислушайся к подземным голосам!

Ты сам дикарской трапезы объедок,

В лоскутьях кожи выдублен ты сам.

 

Не вздумай же отделаться насмешкой

От свежеперепаханных траншей.

И если вышел в путь, смотри, не мешкай!

Последний перевал – ещё страшней.

 

2.

 

Кончаются расправы и облавы.

Одна лишь близость кровного родства

Темней проклятья и светлее славы.

Проклятья или славы – что сперва?

 

Теряются следы в тысячелетних

Скитаньях по сожжённым городам.

В песках за Бабьим яром, в чёрных сплетнях,

На чёрных рынках, в рухляди, – а там

 

Прожектора вдоль горизонта шарят,

Ползут по рвам, елозят по мостам.

Юродствует ханжа, трясётся скаред

И лжесвидетель по шпаргалке шпарит...

А где-то жгут, дробят, кромсают, жарят,

Гноят за ржавой проволокой, – а там

 

Нет и следов, – ни в городах Европы,

Ни на одной из мыслимых планет,

Ни в чёрной толще земляной утробы,

Ни в небе, ни в аду их больше нет.

 

Лежит брусками данцигское мыло,

Что выварено из костей и жил.

Там чья-то жизнь двумя крылами взмыла

И кончилась, чтоб я на свете жил.

 

Чья жизнь? Чья смерть бездомна и бессонна?

В венце каких смолистых чёрных кос,

В каком сиянье белого виссона

Ступила ты на смертный тот откос?

 

Прости мне три столетья опозданья

И три тысячелетья немоты!

Опять мы разминулись поездами

На той земле, где отпылала ты.

 

Дай мне руками прикоснуться к коже,

Прильнуть губами к смуглому плечу, –

Я всё про то же, – слышишь? – всё про тоже,

Но сам забыл, про что же я шепчу...

 

Мой дед-ваятель ждал тебя полвека,

Врубаясь в мрамор маленьким резцом,

Чтоб ты явилась взгляду человека

С таким вот точно девичьим лицом.

 

Ещё твоих запястий не коснулись

Наручники, с упрямицей борясь,

Ещё тебя сквозь строй варшавских улиц

Не прогнала шпицрутенами мразь.

 

И колкий гравий, прах костедробилок

Тебе не окровавил нежных ног,

И злобная карга не разрубила

Жизнь пополам, прокаркав «Варте нох!»

 

Не подступили прямо к горлу комья

Сырой земли у страшных тех ворот...

Жить на Земле! Что проще и знакомей,

Чем чёрный хлеб и синий кислород!

 

Но что бы ни сказал тебе я, что бы

Ни выдумал страстнее и святей,

Я вырву только стебель из чащобы

На перегное всех твоих смертей.

 

И твой ребёнок, впившийся навеки

Бессмертными губами в твой сосок,

Не видит сквозь засыпанные веки,

Как этот стебель зелен и высок.

 

Охрипли трубы. Струны отзвучали.

Смычки сломались в пальцах скрипачей.

Чьим ты была весельем? Чьей печалью?

Вселенной чьею? – Может быть, ничьей?

 

Очнись, дитя сожжённого народа!

Газ, или плётка, иль глоток свинца, —

Встань, юная! В делах такого рода,

В такой любви – не может быть конца.

 

В такую ночь безжалостно распахнут

Небесный купол в прозелени звёзд.

Сверкает море, розы душно пахнут

Сквозь сотни лет, на сотни тысяч вёрст.

 

Построил я для нашего свиданья

Висящие над вечностью мосты.

Мою тревогу слышит мирозданье.

И пышет алым пламенем.

А ты?

 

3.

 

Как безнадёжно, как жестоко

Несётся время сквозь года.

Но слитный гул его потока

Звучит. ЗАПОМНИ НАВСЕГДА.

 

Он каждой каплей камень точит.

Но только ты выходишь в путь –

Всё безнадёжней, всё жесточе

Звучит: ЗАБУДЬ, ЗАБУДЬ, ЗАБУДЬ.

 

1946