КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА
Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ОЛЬГА СЕДАКОВА

Седакова Ольга

 

Ольга Александровна Седакова родилась в Москве 26 декабря 1949 года в семье военного инженера. В школу пошла в Пекине, где отец в это время (1956-1957 годы) работал военным инженером.

Семья была далека от гуманитарных интересов, поэтому важнейшая роль в её жизни с самого начала принадлежала учителям и друзьям. Первым из таких учителей был пианист М.Г. Ерохин, открывший ей не только музыку, но живопись, поэзию, философию; от него впервые она услышала поэтов Серебряного века и ещё неопубликованного по-русски Рильке.

 

В 1967 году Ольга Седакова поступает на филологический факультет МГУ и в 1973 году заканчивает его с дипломной работой по славянским древностям.

Отношения ученичества связывали ее с С.С. Аверинцевым и другими выдающимися филологами – М.В. Пановым, Ю.М. Лотманом, Н.И. Толстым. В круг ее филологических интересов входят

история русского и старославянского языков, традиционная культура и мифология, литургическая поэзия, общая герменевтика поэтического текста. Чувствуя, что в эпоху «железного занавеса»

и информационной блокады возможность читать на других языках насущно необходима, Ольга Седакова изучила основные европейские языки. Это помогло ей в дальнейшем зарабатывать

на хлеб обзорами новейшей гуманитарной литературы (в 1983 – 1990 годах она работает референтом по зарубежной филологии в ИНИОНе) и переводить «для себя и знакомых».

Переводы из европейской поэзии, драмы, философии, богословия (английские народные стихи, Т.С. Элиот, Э. Паунд, Дж. Донн, Р.М. Рильке, П. Целан, Св. Франциск Ассизский, Данте Алигьери,

П. Клодель, П. Тиллих и др.), сделанные без мысли о публикации, в последние годы выходят в свет.

 

Стихи Ольга Седакова начала сочинять с первых лет жизни и довольно рано решила «быть поэтом». С того момента, как её поэтический мир приобрел определённые очертания

(формальные, тематические, мировоззренческие), стало очевидно, что этот путь радикально расходится с официальной словесностью, как пути других авторов этого «послебродского»

поколения Москвы, Ленинграда и других городов: В. Кривулина, Е. Шварц, Л. Губанова (с которыми её связывала личная дружба). Во «второй культуре» 70-х годов обретались

не только литераторы, но художники, музыканты, мыслители… Там шла интенсивная творческая жизнь, которая только отчасти вышла на свет во времена либерализации.

Не только стихи, но и критика, филологические работы Ольги Седаковой практически не публиковались в СССР до 1989 года и оценивались как «заумные», «религиозные», «книжные».

У отверженной «второй культуры» тем не менее был свой читатель, и достаточно широкий. Тексты Ольги Седаковой распространялись в машинописных копиях, публиковались в зарубежной

и эмигрантской периодике.

 

В 1986 году вышла первая книга в издательстве YMCA-Press. Вскоре после этого стихи и эссеистика стали переводиться на европейские языки, публиковаться в различных журналах и антологиях

и выходить в виде книг. На родине первая книга («Китайское путешествие») выходит в 1990 году.

К настоящему времени издано 46 книг стихов, прозы, переводов и филологических исследований (на русском, английском, итальянском, французском, немецком, иврите, датском, шведском).

В конце 1989 года Ольга Седакова впервые выезжает за рубеж. Последующие годы проходят в постоянных и многочисленных поездках по Европе и Америке (участие в фестивалях поэзии,

конференциях, книжных салонах, преподавание в различных университетах мира, публичные лекции).

 

С 1991 года сотрудник Института мировой культуры (философский факультет МГУ).

 

(См.: http://olgasedakova.com)

ВАРЛАМ И ИОАСАФ

 

Старец из пустыни Сенаарской...

 

Русский духовный стих

 

Старец из пустыни Сенаарской

в дом приходит царский:

он и врач,

он и перекупщик самоцветов.

Ум его устроив и разведав,

его шлют недоуменный плач

превратить во вздох благоуханный

о прекрасной,

о престранной

родине, сверкнувшей из прорех

жизни ненадежной, бесталанной,

как в лачуге подземельной смех.

 

Там, в его пустыне, семенами

чудными полны лукошки звезд.

И спокойно во весь рост

сеятель идет над бороздами

вдохновенных, покаянных слез:

только в пламя засевают пламя,

и листают книгу не руками,

и не жгут лампады над строками,

но твою, о ночь, возлюбленную нами,

выжимают световую гроздь.

 

Но любого озаренья

и любого счастья взгляд

он без сожаления оставит:

так садовник садит, строит, правит –

но хозяин входит в сад.

Скажет каждый, кто работал свету:

ангельскую он прервет беседу

и пойдет, куда велят.

 

Потому что вверх, как вымпел,

поднимает сердце благодать,

потому что есть любовь и гибель,

и они – сестра и мать.

 

2

– Мне не странно, старец мой чудесный, –

говорит царевич, – хоть сейчас,

врач, ты подними меня с постели тесной,

друг, ты уведи от сласти неуместной.

Разве же я мяч в игре бесчестной,

в состязанье трусов и пролаз?

Строят струны, звезды беспокоят.

Струны их и звезды ничего не стоят,

все они отвернуты от нас.

 

И я руку поднимаю

и дотрагиваюсь – и при мне

рвется человек, как ткань дурная,

как бывает в страшном сне.

Но от замысла их озлобленья

не прошу я: сохрани! –

бич стыда и жало умиленья

мне страшнее, чем они.

 

Мне страшнее, старец мой чудесный,

нашего свиданья час,

худоба твоя, твой Царь Небесный,

Царь твой тихий, твой алмаз.

 

Ветер веет, где захочет.

Кто захочет, входит в дом.

То, что знают все, темнее ночи.

Ты один вошел с огнем.

Как глаза, изъеденные дымом,

так вся жизнь не видит и болит.

Что же мне в огне твоем любимом

столько горя говорит?

 

Если бы ты знал, какой рукою

нас уводит глубина! –

о, какое горе, о, какое

горе, полное до дна.

 

3

И как сердце древнего рассказа,

бьется в разных языках –

не оставивший ни разу

никого пропавшего, проказу

обдувающий, как прах,

из прибоя поколенья

собирающий Себе народ –

Боже правды, Боже вразумленья,

Бог того, кто без Тебя умрет.

 

 

 

 

* * *

 

Неужели, Мария,

только рамы скрипят

только стекла болят и трепещут?

Если это не сад –

разреши мне назад,

в тишину, где задуманы вещи. Если это не сад,

если рамы скрипят

оттого, что темней не бывает,

если это не тот заповеданный сад,

где голодные дети у яблонь сидят

и надкушенный плод забывают,

 

где не видно ветвей,

но дыханье темней

и надежней лекарство ночное...

Я не знаю, Мария, болезни моей,

это сад мой стоит надо мною.

 

1970

 

 

 

 

МАЛЬЧИК, СТАРИК И СОБАКА

 

Мальчик, старик и собака. Может быть, это надгробье

женщины или старухи.

Откуда нам знать,

кем человек отразится, глядя в глубокую воду,

гладкую, как алебастр?

Может, и так:

мальчик, собака, старик.

Мальчик особенно грустен.

– Я провинился, отец, но уже никогда не исправлюсь.

– Что же, – старик говорит, – я прощаю, но ты не

услышишь.

Здесь хорошо. – Здесь хорошо?.. – Здесь хорошо?.. –

в коридорах

эхо является. – Вот, ты звал, я пришел.

Здравствуй, отец, у нас перестроили спальни.

Мама скучает. – Сын мой, поздний, единственный, слушай,

я говорю на прощанье: всегда соблюдай благородство,

это лучшее дело живущих...

– Мама велела сказать...

– Будешь ты счастлив.

– Когда?

– Всегда.

– Это горько.

– Что поделаешь,

так нам положено.

Молча собака глядит

на беседу: глаза этой белой воды,

этой картины –

"мальчик, собака, старик".

 

 

 

 

ПРОЩАНИЕ

 

I

 

Мне снилось, как будто настало прощанье

и встало над нашей смущенной водой.

И зренье мешалось, как увещеванье

про большие беды над меньшей бедой,

про то, что прощанье – еще очертанье,

откуда-то ведомый очерк пустой.

 

Но тут, как кольцо из гадательной чаши,

свой облик достало из жизни молчащей,

 

и плача, смущая и глядя в нее,

стояло оно, как желанье мое.

 

II

 

Так зверю больному с окраин творенья,

из складок, в которые мы не глядим,

встряхнут и расправят живое виденье,

и детство второе нагнется над ним,

чтоб он не заметив простился с мученьем,

последним и первым желаньем учим.

 

И он темноту, словно шерсть, разгребает

и слышит, как только к соску припадает,

 

кормилицы новой сухие бока

и страшную сладость ее молока.

 

III

 

Я тоже из тех, кому больше не надо,

и буду стоять, пропадая из глаз,

стеклянной террасой из темного сада

любуясь, как дождь, обливающий нас,

как полная сердца живая ограда

у стекол, пока еще свет не погас.

 

Ограда прощания и поминанья,

целебная ткань, облепившая знанье.

 

И кто-то кивает, к окну подойдя,

лицу сновиденья, смущенья, дождя.

 

 

 

 

ЖЕНСКАЯ ФИГУРА

 

Отвернувшись,

в широком большом покрывале

стоит она. Кажется, тополь

рядом с ней.

Это кажется. Тополя нет.

Да она бы сама охотно в него превратилась

по примеру преданья –

лишь бы не слушать:

– Что ты там видишь?

– Что я вижу, безумные люди?

Я вижу открытое море. Легко догадаться.

Море – и всё. Или этого мало,

чтобы мне вечно скорбеть, а вам - досаждать

любопытством?

 

 

 

 

МУЗЫКА

 

Александру Вустину

 

У воздушных ворот, как теперь говорят,

перед небесной степью,

где вот-вот поплывут полубесплотные солончаки,

в одиночку, как обыкновенно, плутая по великолепью

ойкумены,

коверкая разнообразные языки

в ожидании неизвестно чего: не счастья, не муки,

не внезапной прозрачности непрозрачного бытия,

вслушиваясь, как сторожевая собака, я различаю звуки —

звуки не звуки:

прелюдию к музыке, которую никто не назовет: моя.

Ибо она более чем ничья:

музыка, у которой ни лада ни вида,

ни кола ни двора, ни тактовой черты,

ни пяти линеек, изобретенных Гвидо:

только перемещения недоступности и высоты.

Музыка, небо Марса, звезда старинного боя,

где мы сразу же и бесповоротно побеждены

приближеньем вооруженных отрядов дали,

ударами прибоя,

первым прикосновением волны.

О тебе я просила на холме Сиона,

не вспоминая

ни ближних, ни дальних, никого, ничего —

ради незвучащего звука,

ради незвенящего звона,

ради всевластья,

ради всестрастья твоего.

Это город в середине Европы,

его воздушные ворота:

кажется, Будапешт, но великолепный вид

набережных его и башен я не увижу, и ничуть не охота,

и ничуть не жаль. Это транзит.

Музыка, это транзит.

Клекот лавы действуюшего вулкана,

стрекот деревенского запечного сверчка,

сердце океана, стучащее в груди океана,

пока оно бьется, музыка, мы живы,

пока ни клочка

земли тебе не принадлежит,

ни славы, ни доли, ни успеха,

пока ты лежишь, как Лазарь у чужих ворот,

сердце может еще поглядеться в сердце, как эхо в эхо,

в вещь бессмертную,

в ливень, который, как любовь, не перестает.

 

 

 

 

ГОСПОЖА И СЛУЖАНКА

 

Женщина в зеркало смотрит: что она видит – не видно;

вряд ли там что-нибудь есть. Впрочем, зачем же тогда

любоваться одним и гадать, как поправить другое

той или этой уловкой? зачем себя изучать?

Видно, что-то там есть. Что-то требует ласковой мази,

бус и подвесок. Молча служанка стоит

в ожидании просьбы, которой она не исполнит.

Да, мы друг друга ни разу не поняли. Это понятно.

Это было нетрудно.

Труднее другое: мы знали

всё о каждом. Всё, до конца, до последней

нежной его бесконечности.

Не желая, не думая – знали.

Не слушая, знали

и обсуждали в уме его просьбу, с которой он к нам

не успел обратиться и даже подумать. Еще бы.

Просьба одна у нас всех;

ничего-то и нет кроме этой

просьбы.

 

 

 

 

“АНГЕЛ РЕЙМСА”

 

Франсуа Федье

 

Ты готов? —

улыбается этот ангел —

я спрашиваю, хотя знаю,

что ты несомненно готов:

ведь я говорю не кому-нибудь,

а тебе,

человеку, чье сердце не переживет измены

земному твоему Королю,

которого здесь всенародно венчали,

и другому Владыке,

Царю Небес, нашему Агнцу,

умирающему в надежде,

что ты меня снова услышишь;

снова и снова,

как каждый вечер

имя мое вызыванивают колоколами

здесь, в земле превосходной пшеницы

и светлого винограда,

и колос и гроздь

вбирают мой звук —

но все-таки,

в этом розовом искрошенном камне,

поднимая руку,

отбитую на мировой войне,

все-таки позволь мне напомнить:

ты готов?

к мору, гладу, трусу, пожару,

нашествию иноплеменных, движимому на ны гневу?

Все это, несомненно, важно, но я не об этом.

Нет, я не об этом обязан напомнить.

Не за этим меня посылали.

Я говорю:

ты

готов

к невероятному счастью?

В метро. Москва.

от они, в нишах,

бухие, кривые,

в разнообразных чирьях, фингалах, гематомах

(— ничего, уже не больно!):

кто на корточках,

кто верхом на урне,

кто возлежит опершись, как грек на луврской вазе.

Надеются, что невидимы,

что обойдется.

Ну,

Братья товарищи!

Как отпраздновали?

Удалось?

Нам тоже.

 

 

 

 

ПОБЕГ БЛУДНОГО СЫНА

 

Ты всё – как сердце после бега,

невиданное торжество,

ты жизнь, живая до того,

что стонешь, глядя из ковчега

в пучину гнева самого,

и требуешь уничтоженья:

движенья в ужасе, вверженья

в ликующее вещество.

 

И нет меня, когда не море

твоих внушений об одном.

И только ищущее горе

люблю я в имени твоем.

Другие в нем искали света.

Мне нет ни брата, ни совета.

Я не жалею ни о ком.

 

Пускай любовь по дому шарит,

и двери заперты на ключ –

мне черный сад в глаза ударит,

шатаясь, как фонарный луч.

И сад, как дух, когда горели

в огне, и землю клятвы ели,

и дух, как в древности, дремуч.

 

Ты жить велишь – а я не буду.

И ты зовешь – но я молчу.

О, смерть – переполненье чуда.

Отец, я ужаса хочу.

И, видимую отовсюду,

пусти ты душу, как Иуду,

идти по черному лучу!.. –

 

и, словно в глубине колодца,

все звезды вобрались в одну,

в одну, тяжелую от сходства.

Притягиваемую ко дну

так быстро, что она клянется,

что выстрадает – и вернется,

как тьму, съедая глубину

 

и отражая до конца

лицо влюбленного отца.

 

 

 

 

* * *

То в теплом золоте, в широких переплетах,

а то в отрепье дорогом

ты глаз кормилица, как ласточка, крылатых

и с переломанным крылом.

 

И там, где ты, и где прикрыться нечем,

где все уже оборвалось –

ты глаз кормилица, забывших об увечье,

летающих до звезд.

 

 

 

 

* * *

Несчастен,

кто беседует с гостем и думает о завтрашнем деле;

несчастен,

кто делает дело и думает, что он его делает,

а не воздух и луч им водят,

как кисточкой, бабочкой, пчелой;

кто берет аккорд и думает,

каким будет второй, –

несчастен боязливый и скупой.

 

И еще несчастней,

кто не прощает:

он, безумный, не знает,

как аист ручной из кустов выступает,

как шар золотой

сам собой взлетает

в милое небо над милой землей.

 

 

 

 

СТРАННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

 

Так мы и ехали: то ли в слезах, то ли больно от белого света.

Я поглядела кругом, чтоб увидеть, как видимо это.

– Так, как душа твоя ноет и зрение хочет разбить –

зеркало злое, кривое, учившее вас не-любить.

 

Так и узнала я, с кем мне положено быть.

 

Друг мой последний и первый, невиданный, лишь напряженье

между желаньем и ужасом, только движенье

к гибели, гибнуть когда не желают и гибнут, ища продолженья

в этом лице, – терпеливо оно, как растенье.

 

Сердце сердец, погубивших себя и влюбленных в спасенье.

 

Мы проезжали поля, и поля отражали друг друга,

листья из листьев летели, и круг выпрямлялся из круга.

Или свиданье стоит, обгоняющий сад,

где ты не видишь меня, но увидишь, как листья глядят,

слезы горят,

и само вещество поклянется,

что оно зрением было и в зренье вернется.

 

Поезд несется,

и стонет душа от обличий,

рвань раздвигая живую, как варварский, птичий,

страстный язык, чтобы вынуть разумное слово...

Ты ведь уже не свиданье, не разрывание круга цветного.

 

Буду я ехать и думать в своей пустоте предсердечной,

ехать, и ехать, и плакать о смерти моей бесконечной...

 

 

 

 

* * *

Блудный сын возвратится, Иосиф придет в Ханаан

молодым, как всегда, и прекрасным сновидцем.

И вода глубины, и огонь перевернутых стран

снова будущим будут и в будущем будут двоиться.

 

– Поднимись, блудный сын, ты забыл, как живут на земле.

Погляди, как малейшее мир победит и пребудет.

И вода есть зола неизвестных огней, и в золе

держит наш Господин наше счастье и мертвого будит.

 

 

 

 

КОТ, БАБОЧКА, СВЕЧА

 

Chat seraphique, chat etrange.

Ch. Baudelaire

 

I

 

Из подозренья, бормотанья,

из замиранья на лету

я слабое повествованье

зажгу, как свечку на свету:

пусть дух, вернувшийся из чащи,

полуглядящий, полуспящий,

свернется на ковре, как кот:

кот серафический молчащий –

и малахит его редчайший

по мне событья узнаёт.

 

II

 

Глядит волнующая сила –

вода, не сдавшаяся нам.

Она когда-то выходила

навстречу первым кораблям,

она круг Арго холодела,

как смерть сама, – но им глядела,

и вещие его бока

то разжимала, то сжимала,

как музыка свое начало,

как радужка вокруг зрачка.

 

III

 

И мы пойдем, как заклинанье,

в кошачье зрение, в нигде,

в тень, отразившую сиянье,

в сиянье тени на воде:

душа венчает поколенья.

как сон, враждебный пробужденью,

венчает бодрствующий день, –

и зеркальце летит над нами,

держа в волшебной амальгаме

лица невиданного тень.

 

IV

 

Как если бабочка ночная

влетит – и время повернет,

и, что-то отражать скучая,

то вычеркнет, то отчеркнет –

вас не тянуло обернуться,

расплескивая жизнь из блюдца,

туда, где всё произошло?

где облика немая сцена

неповторимо неизменно

глядит в Нарциссово стекло.

 

V

 

Но, быть застигнутым рискуя,

он мириады подыскал

порхающих почти вплотную

увеличительных зеркал.

Когда крупица отраженья

внушит ребенку подозренье

о том, что зрительнее глаз, –

скорей, чем мы отдернем руку,

в малине увидав гадюку,

он от себя отдернет нас.

 

VI

 

Но горе! наполняясь тенью,

любя без памяти, шагнуть –

и зренье оторвать от зренья,

и свет от света отвернуть! –

и вещество существованья

опять без центра и названья

рассыпалось среди других,

как пыль, пронзенная сознаньем

и бесконечным состраданьем

и окликанием живых...

 

VII

 

Свеча бесценная, кошачья!

Ты наполняешь этот дом,

с которым память ходит плача,

как сумасшедший с фонарем.

Душа, венчая поколенья, –

не сон, враждебный пробужденью,

а только в сон свободный шаг.

И ты сияешь ночью дачной

в среде, для сердца непрозрачной,

в саду высоком, как чердак.

 

VIII

 

И ты сияешь за пределом

той темноты, где я живу,

чтоб темнота похорошела

и сон увидел наяву

сиянье трезвое, густое,

сиянье бденья золотое

и помнящее про него –

как будто вся душа припала

к земле, с которой исчезало

любимейшее существо...

 

 

 

ПОХОДНАЯ ПЕСНЯ

 

Во Францию два гренадера из русского плена брели.

В пыли их походное платье и Франция тоже в пыли.

Не правда ли, странное дело? Вдруг жизнь оседает, как прах,

как снег на смоленских дорогах

как песок в аравийских степях.

И видно далеко, далеко, и небо виднее всего.

— Чего же ты, Господи, хочешь,

чего ждешь от раба твоего?

Над всем, чего мы захотели, гуляет какая-то плеть.

Глаза бы мои не глядели. Да велено, видно, глядеть.

И ладно. Чего не бывает над смирной и грубой землей?

В какой высоте не играет кометы огонь роковой?

Вставай же, товарищ убогий! Солдатам валяться не след.

Мы выпьем за верность до гроба:

За гробом неверности нет.

 

 

 

 

Тристан и Изольда

 

Светлой памяти Владимира Ивановича Хвостина

 

Вступление первое

 

Послушайте, добрые люди,

повесть о смерти и любви.

Послушайте, кто хочет,

ведь это у всех в крови.

Ведь сердце, как хлеба, ищет

и так благодарит,

когда кто-то убит,

и кто-то забыт,

и кто-то один, как мы.

 

Монашеское платье

сошьем себе из тьмы,

холодной воды попросим

и северной зимы:

она прекрасна, как топаз,

но с трещиной внутри.

Как белый топаз у самых глаз,

когда сидят облокотясь

и глядят на фонари.

 

Судьба похожа на судьбу

и больше ни на что:

ни на глядящую к нам даль,

ни на щит, ни на рог, ни на Грааль,

ни на то, что у ворот.

И кто это знает, тому не жаль,

что свет, как снег, пройдет.

 

О будь, кем хочешь, душа моя,

но милосердна будь:

мы здесь с котомкой бытия

у выхода медлим — и вижу я,

что всем ужасен путь.

 

Тебе понравятся они

и весь рассказ о них.

Быть может, нас и нет давно,

но, как вода вымывает дно,

так мы, говоря, говорим одно:

послушайте живых!

 

Когда я начинаю речь,

мне кажется, я ловлю

одежды уходящий край,

и кажется, я говорю: Прощай,

не узнавай меня, но знай,

что я, как все, люблю.

 

И если это только тлен,

и если это в аду —

я на коленях у колен

стою и глаз не сведу.

И если дальше говорить,

глаза закрыть и слова забыть

и руки разжать в уме —

одежда будет говорить,

как кровь моя, во мне.

 

Я буду лгать, но не обрывай:

Я ведь знаю, что со мной,

я знаю, что руки мои в крови

и сердце под землей.

 

Но свет, который мне светом был

и третий свет надо мной носил

в стране небытия, —

был жизнью моей, и правдой был,

и больше мной, чем я.

 

 

Вступление второе

 

Где кто-то идет — там кто-то глядит

и думает о нем.

И этот взгляд, как дупло, открыт,

и в том дупле свеча горит

и стоит подводный дом.

 

А кто решил, что он один,

тот не знает ничего.

Он сам себе не господин —

и довольно про него.

 

Но странно, что поступок

уходит в глубину

и там живет, как Ланцелот,

и видит, что время над ним ведет

невысокую волну.

 

Не знаю, кто меня смущал

и чья во мне вина,

но жизнь коротка, но жизнь, мой друг, —

стеклянный подарок, упавший из рук.

А смерть длинна, как все вокруг,

а смерть длинна, длинна.

 

Одна вода у нее впереди,

и тысячу раз мне жаль,

что она должна и должна идти,

как будто сама — не даль.

 

И радость ей по пояс,

по щиколотку печаль.

 

Когда я засыпаю,

свой голос слышу я:

— Одна свеча в твоей руке,

любимая моя! —

 

одна свеча в ее руке,

повернутая вниз:

как будто подняли глаза —

и молча разошлись.

 

 

Вступление третье

 

Я северную арфу

последний раз возьму

и музыку слепую,

прощаясь, обниму:

я так любила этот лад,

этот свет, влюбленный в тьму.

 

Ничто не кончится собой,

как говорила ты, —

ни злом, ни ядом, ни клеветой,

ни раной, к сердцу привитой,

ни даже смертью молодой,

перекрестившей над собой

цветущие кусты.

 

Темны твои рассказы,

но вспыхивают вдруг,

как тысяча цветных камней

на тысяче гибких рук, —

и видишь: никого вокруг,

и только свет вокруг.

 

Попросим же, чтобы и нам

стоять, как свет кругом.

И будем строить дом из слез

о том, что сделать нам пришлось

и вспоминать потом.

 

А ты иди, Господь с тобой,

ты ешь свой хлеб, свой путь земной —

неизвестно куда, но прочь.

И луг тяжелый и цветной

за тобой задвигает ночь.

 

И если нас судьба вручит

несчастнейшей звезде —

дух веет, где захочет.

А мы живем везде.

 

 

1. Рыцари едут

на турнир

 

И что ж, бывают времена,

бывает время таким,

что слышно, как бьется сердце земли

и вьется тонкий дым.

Сердцебиенье лесной земли

и славы тонкий дым.

И остальные скроются

по зарослям лесным.

 

Вот всадники как солнце,

их кони — из темноты,

из детской обиды копыта и копья,

из тайны их щиты.

К Пятидесятнице святой

они спешат на праздник свой,

там гибель розой молодой

на грудь упадет с высоты.

 

Ты помнишь эту розу,

глядящую на нас? —

мы прячем от нее глаза,

она не сводит глаз.

 

А тот, кто умер молодым,

и сам любил, и был любим,

он шел — и всё, что перед ним,

прикосновением одним

он сделал золотом живым

счастливей, чем Мидас.

 

И он теперь повсюду,

и он — тот самый сон,

который смотрят холм и склон

небес сияющих, как он,

прославленных, как он.

 

Но жизнь заросла, и лес заглох,

и трудно речь вести.

И трудно мне рукой своей

теней, и духов, и ветвей

завесу развести.

 

Кто в черном, кто в лиловом,

кто в алом и небесном,

они идут — и, как тогда,

сквозь прорези глядят туда,

где роза плещет, как вода,

в ковше преданья тесном.

 

 

2. Нищие идут

по дорогам

 

Хочу я Господа любить,

как нищие Его.

Хочу по городам ходить

и Божьим именем просить,

и все узнать, и все забыть,

и как немой заговорить

о красоте Его.

 

Ты думаешь, стоит свеча

и пост — как тихий сад?

Но если сад — то в сад войдут

и веры, может, не найдут,

и свечи счастья не спрядут

и жалобно висят.

 

И потому ты дверь закрой

и ясный ум в земле зарой —

он прорастет, когда живой,

а сам лежи и жди.

И кто зовет — с любым иди,

любого в дом к себе введи,

не разбирай и не гляди —

они ужасны все,

как червь на колесе.

 

А вдруг убьют?

пускай убьют:

тогда лекарство подадут

в растворе голубом.

А дом сожгут?

пускай сожгут.

Не твой же этот дом.

 

 

3. Пастух играет

 

В геральдическом саду

зацветает виноград.

Из окна кричат:

— Иду! —

и четырнадцать козлят

прыгают через дуду.

 

Прыгают через дуду

или скачут чрез свирель —

но пленительней зверей

никогда никто не видел.

Остальных Господь обидел.

А у этих шерстка злая —

словно бездна молодая

смотрит, дышит, шевелит.

Тоже сердце веселит.

 

У живого человека

сердце бедное темно.

Он внутри — всегда калека:

будь что будет — все равно.

Он не сядет с нами рядом,

обзаведясь таким нарядом,

чтобы цветущим виноградом

угощать своих козлят.

 

Как всегда ему велят.

 

 

4. Сын муз

 

И странные картины

в закрытые двери войдут,

найдут себе названье

и дело мне найдут.

И будут разум мой простой

пересыпать, как песок морской,

то раскачают, как люльку,

то, как корзину, сплетут.

И спросят:

Что ты видишь?

И я скажу:

Я вижу,

как волны в берег бьют.

 

Как волны бьют, им нет конца,

высокая волна —

ларец для лучшего кольца

и погреб для вина.

Пускай свои виденья глотает глубина,

пускай себе гудит, как печь,

а вынесет она —

 

куда?

куда глаза глядят,

куда велят —

мой дух, куда?

откуда я знаю, куда.

 

Ведь бездна лучше, чем пастух,

пасет свои стада:

не видимые никому,

они взбегают по холму,

играя, как звезда.

Их частый звон,

их млечный путь,

он разбегается, как ртуть,

и он бежит сюда —

 

затем, что беден наш народ и скуден наш рассказ,

затем, что всё сюда идет и мир забросил нас. —

 

Как бросил перстень Поликрат

тому, что суждено —

кто беден был,

а кто богат,

кто войны вел,

кто пас телят —

но драгоценнее стократ

одно летящее назад

мельчайшее зерно.

 

Возьми свой перстень, Поликрат,

не для того ты жил.

Кто больше всего забросил,

тот больше людям мил.

И в язвах черных, и в грехах

он — в закопченных очагах

все тот же жар и тот же блеск,

родных небес веселый треск.

 

Там волны бьют, им нет конца,

высокая волна —

ларец для лучшего кольца

и погреб для вина.

Когда свои видения глотает глубина,

мы скажем:

нечего терять —

и подтвердит она.

 

И мертвых не смущает

случайный бедный пыл —

они ему внушают

все то, что он забыл.

Простившись с мукою своей,

они толпятся у дверей,

 

с рассказами, с какими

обходят в Рождество, —

про золото и жемчуг,

про свет из ничего.

 

 

5. Смелый рыбак

 

Крестьянская песня

 

Слышишь, мама, какая-то птица поет,

будто бьет она в клетку, не ест и не пьет.

 

Мне говорил один рыбак,

когда я шла домой:

— Возьми себе цепь двойную,

возьми себе перстень мой,

ведь ночь коротка

и весна коротка

и многие лодки уносит река.

 

И, низко поклонившись,

сказала я ему:

— Возьму я цепь, мой господин,

а перстень не возьму:

ведь ночь коротка

и весна коротка

и многие лодки уносит река.

 

Ах, мама, все мне снится сон:

какой-то снег и дым,

и плачет грешная душа

пред ангелом святым —

ведь ночь коротка

и весна коротка

и многие лодки уносит река.

 

 

6. Раненый тристан

плывет в лодке

 

Великолепие горит

жемчужиною растворенной

в бутыли темной, засмоленной.

Но в глубине земных обид

она, как вал, заговорит,

как древний понт непокоренный.

 

Ты хочешь, смертная тоска,

вставать, как молы из тумана,

чтобы себя издалека

обнять руками океана.

Серебряною веткой Брана

и вещим криком тростника

смущая слух, века, века

ты изучаешь невозбранно:

как сладко ноющая рана,

жизнь на прощанье широка.

 

Мне нравится Тристан, когда

он прыгает из башни в море:

поступок этот — как звезда.

Мы только так избегнем горя,

отвагой чище, чем вода.

Мне нравится глубоких ран

кровь, украшающая ласку, —

что делать? я люблю развязку,

в которой слышен океан,

люблю ее любую маску.

 

Плыви, как раненый Тристан,

перебирая струны ожиданья,

играя небесам, где бродит ураган,

игру свободного страданья.

 

И малая тоска героя

в тоске великой океана —

как деревушка под горою,

как дом, где спать ложатся рано,

а за окном гудит метель.

 

Метель глядит, как бледный зверь,

в тысячеокие ресницы,

как люди спят, а мастерицы

прядут всеобщую кудель,

 

и про колхидское руно

жужжит судьбы веретено.

 

— Его не будет.

— Все равно.

 

 

7. Утешная собачка

 

Прими, мой друг, устроенную чудно

собачку милую, вещицу красоты.

Она из ничего. Ее черты

суть радуги: надежные мосты

над речкой музыки нетрудной —

ее легко заучишь ты.

По ней плывет венок твой новый, непробудный —

бутоны свечек, факелов цветы.

 

Она похожа на гаданье,

когда стучат по головне:

оттуда искры вылетают,

их сосчитают,

но уже во сне,

когда

они

свободно расправляют

свои раскрашенные паруса,

но их не ветры подгоняют —

неведомые голоса.

 

То судна древние, гребные.

Их океаны винно-золотые

несут на утешенье нам

вдоль островов высоких и веселых,

для лучшей жизни припасенных,

по острым, ласковым волнам.

 

О чем шумит волна морская?

что нереида говорит?

как будто, рук не выпуская,

нас кто-нибудь благодарит:

— Ну, дальше, бедные скитальцы!

У жизни есть простое дно

и это — чистое, на пяльцы

натянутое полотно.

 

Не зря мы ходим, как по дому,

по ненасытной глубине,

где шьет задумчивость по золотому,

а незабвенность пишет на волне

свои картины и названья:

 

вот мячик детства,

вот свиданье,

а это просто зимний день,

вот музыка, оправленная сканью

ночных кустов и деревень.

Заветный труд. Да ну его.

И дальше: липа.

Это липа у входа в город.

Рождество.

 

А вот — не видно ничего.

Но это лучшее, что видно.

 

Когда, как это ни обидно,

и нас не станет —

очевидно,

мы будем около него...

 

Прими, мой друг, моей печали дар.

Ведь красота сильней, чем сердце наше.

Она гадательная чаша,

невероятного прозрачнейший футляр.

 

 

8. Король на охоте

 

Куда ты, конь, несешь меня?

неси, куда угодно:

душа надежна, как броня,

а жизнь везде свободна

 

сама собой повелевать

и злыми псами затравлять,

 

восточным снадобьем целить

или недугом наделить,

 

медвежьим, лисьим молоком

себя выкармливать тайком

 

и меж любовниками лечь,

как безупречный меч.

 

И что же — странная мечта! —

передо мной она чиста?

не потому, что мне верна,

а потому, что глубина

неистощима;

высота

непостижима;

за врата

аидовы войдя, назад

никто не выйдет, говорят.

 

О, воля женская груба,

в ней страха нет, она раба

упорная...

мой друг

олень,

беги, когда судьба

тебе уйти. Она груба

и знает всё и вдруг.

 

А слабость — дело наших рук.

 

 

9. Карлик гадает по звездам

 

Заодно о проказе

 

Проказа, целый ужас древний

вмещается в нее одну.

Само бессмертье, кажется, ко дну

идет, когда ее увидит:

неужто небо так обидит,

что человека человек,

как смерть свою, возненавидит?

 

Но и невидимое глазу,

зло безобразней, чем проказа.

 

Ведь лучший человек несчастных посещает,

руками нежными их язвы очищает

и служит им, как золоту скупец:

они нажива для святых сердец.

Он их позор в себя вмещает,

как океан — пустой челнок,

качает

и перемещает

и делает, что просит Бог...

 

Но злому, злому кто поможет,

когда он жизнь чужую гложет,

как пес — украденную кость?

зачем он звезды понимает?

они на части разнимают.

Другим отрадна эта гроздь.

А он в себя забит, как гвоздь.

Кто этакие гвозди вынимает?

 

Кто принесет ему лекарства

и у постели посидит?

Кто зависти или коварства

врач небрезгливый?

Разве стыд.

И карлик это понимает.

 

Он оттолкнул свои созвездья,

он требует себе возмездья

 

(содеянное нами зло

с таким же тайным наслажденьем,

с каким когда-то проросло,

питается самосожженьем):

 

— Я есть,

но пусть я буду создан

как то, чего на свете нет,

и ты мученья чистый свет

прочтешь по мне, как я по звездам! —

 

И вырывался он из мрака

к другим и новым небесам

из тьмы, рычащей, как собака,

и эта тьма была — он сам.

 

 

10. Ночь

 

Тристан и Изольда встречают

в лесу отшельника

 

Любовь, охотница сердец

натягивает лук.

Как часто мне казалось,

что мир — короткий звук:

похожий на мешок худой,

набитый огненной крупой,

и на прицельный круг...

 

Сквозь изгородь из роз просовывая руку,

прекраснейший рассказ воспитывает муку,

 

которой слаще нет: огромный альмандин

по листьям катится, один и не один.

 

Что более всего наш разум восхищает?

Что обещает то, что разум запрещает:

 

душа себя бежит, она нашла пример

в тебе, из веси в весь бегущий Агасфер...

 

Скрываясь от своей единственной отрады,

от крови на шипах таинственной ограды,

 

не сласти я хочу: мой ум ее бежит,

другого требуя, как этот Вечный Жид...

 

Но есть у нас рассказ, где мука роковая

шумит-волнуется, как липа вековая.

 

Смерть — госпожу свою ветвями осеня,

их ночь огромная из сердцевины дня

 

 

растет и говорит, что жизни не хватает,

что жизни мало жить. Она себя хватает

 

над самой пропастью - но, разлетясь в куски,

срастется наконец под действием тоски.

 

Итак, они в лесу друг друга обнимают.

Пес охраняет их, а голод подгоняет

 

к концу. И в том лесу, где гнал их страх ревнивый,

отшельник обитал, как жаворонок над нивой.

 

Он их кореньями и медом угостил

и с подаянием чудесным отпустил —

 

как погорельцев двух, сбиравших на пожар.

И занялся собой. Имел он странный дар:

 

ему являлся вдруг в сердечной высоте

Владыка Радости, висящий на Кресте.

 

 

11. Мельница шумит

 

О счастье, ты простая,

простая колыбель,

ты лыковая люлька,

раскачанная ель.

И если мы погибнем,

ты будешь наша цель.

Как каждому в мире,

мне светит досель

под дверью закрытой

горящая щель.

 

О, жизнь ничего не значит.

О, разум, как сердце, болит.

Вдали ребенок плачет

и мельница шумит.

То слуха власяница

и тонкий хлебный прах.

Зерно кричит, как птица,

в тяжелых жерновах.

И голос один, одинокий, простой,

беседует с Веспером, первой звездой.

 

— О Господи, мой Боже,

прости меня, прости.

И, если можно, сердце

на волю отпусти —

забытым и никчемным,

не нужным никому,

по лестницам огромным

спускаться в широкую тьму

и бросить жизнь, как шар золотой,

невидимый уму.

 

Где можно исчезнуть, где светит досель

под дверью закрытой горящая щель.

 

Скажи, моя отрада,

зачем на свете жить? —

услышать плач ребенка

и звездам послужить.

И звезды смотрят из своих

пещер или пучин:

должно быть, это царский сын,

он тоже ждет, и он один,

он, как они, один.

 

И некая странная сила,

как подо льдом вода,

глядела сквозь светила,

глядящие сюда.

 

И облик ее, одинокий, пустой,

окажется первой и лучшей звездой.

 

 

12. Отшельник говорит

 

— Да сохранит тебя Господь,

Который всех хранит.

В пустой и грубой жизни,

как в поле, клад зарыт.

И дерево над кладом

о счастье говорит.

 

И летающие птицы —

глубокого неба поклон —

умеют наполнить глазницы

чудесным молоком:

о, можно не думать ни о ком

и не забыть ни о ком.

 

Я выбираю образ,

похожий на меня:

на скрип ночного леса,

на шум ненастного дня,

на путь, где кто-нибудь идет

и видит, как перед ним плывет

нечаянный и шаткий плот

последнего огня.

 

Да сохранит тебя Господь,

читающий сердца,

в унынье, в безобразье

и в пропасти конца -

в недосягаемом стекле

закрытого ларца.

 

Где, как ребенок, плачет

простое бытие,

да сохранит тебя Господь

как золото Свое!

 

 

 

 

СМЕЛОСТЬ И МИЛОСТЬ

 

Солнце светит на правых и неправых,

и земля нигде себя не хуже:

хочешь, иди на восток, на запад

или куда тебе скажут,

хочешь — дома оставайся.

 

Смелость правит кораблями

На океане великом.

Милость качает разум,

Как глубокую, дряхлую люльку.

 

Кто знает смелость, знает и милость,

потому что они — как сестры:

смелость легче всего на свете,

легче всех дел — милосердье.

 

 

 

 

КИТАЙСКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

 

Если притупить его проницательность, освободить его

от хаотичности, умерить его блеск, уподобить его

пылинке, то оно будет казаться ясно существующим.

Лао-цзы

 

1

 

И меня удивило:

как спокойны воды,

как знакомо небо,

как медленно плывет джонка в каменных

берегах.

Родина! вскрикнуло сердце при виде ивы:

такие ивы в Китае,

смывающие свой овал с великой охотой,

ибо только наша щедрость

встретит нас за гробом.

 

2

 

Пруд говорит:

были бы у меня руки и голос,

как бы я любил тебя, как лелеял.

Люди, знаешь, жадны и всегда болеют

и рвут чужую одежду

себе на повязки.

Мне же ничего не нужно:

ведь нежность — это выздоровленье.

Положил бы я тебе руки на колени,

как комнатная зверушка,

и спускался сверху

голосом как небо.

 

3

 

Падая, не падают,

окунаются в воду и не мокнут

длинные рукава деревьев.

Деревья мои старые —

Сколько раз мы виделись,

а каждый раз, как первый,

задыхается, бегом бежит сердце

с совершенно пустой котомкой

по стволу, по холмам и оврагам веток

в длинные, в широкие глаза храмов,

к зеркалу в алтаре,

на зеленый пол.

Не довольно ли мы бродили,

чтобы наконец свернуть

на единственно милый,

никому не обидный,

не видный

путь?

Шапка-невидимка,

одежда божества, одежда из глаз,

падая, не падает, окунается в воду и не

мокнет.

Деревья, слово люблю только вам подходит.

 

4

 

Там, на горе,

у которой в коленях последняя хижина,

а выше никто не хаживал;

лба которой не видывали из-за туч

и не скажут, хмур ли он, весел, —

кто-то бывает и не бывает,

есть и не есть.

Величиной с око ласточки,

с крошку сухого хлеба,

с лестницу на крыльях бабочки,

с лестницу, кинутую с неба,

с лестницу, по которой

никому не хочется лезть;

мельче, чем видят пчелы

и чем слово есть.

 

5

 

Знаете ли вы,

карликовые сосны, плакучие ивы?

Отвязанная лодка

не долго тычется в берег —

и ни радость

того, что бывало,

и ни жалость:

все мы сегодня здесь, а завтра — кто

скажет?

и ни разум:

одни только духи безупречны,

скромны, бесстрашны и милосердны —

простого восхищенья

ничто не остановит,

простого восхищенья,

заходящего, как солнце.

Отвязанная лодка

плывет не размышляя,

обломанная ветка

прирастет, да не под этим небом.

 

6

 

Только увижу

путника в одежде светлой, белой —

что нам делать, куда деваться?

 

Только увижу

белую одежду, старые плечи —

лучше б глаза мои были камнем,

сердце — водою.

 

Только увижу

что бывает с человеком —

шла бы я за ним, плача:

сколько он идет, и я бы шла, шагала

таким же не спорящим шагом.

 

7

 

Лодка летит

по нижней влажной лазури,

небо быстро темнеет

и глазами другого сапфира глядит.

Знаешь что? мне никто никогда не верил.

(как ребенок ребенку,

умирая от собственной смелости,

сообщает: да, а потом зарыли

под третьей сосной). Так и я скажу:

мне никто никогда не верил,

и ты не поверишь,

только никому не рассказывай,

пока лодка летит, солнце светит

и в сапфире играет

небесная радость.

 

8

 

Крыши, поднятые по краям,

как удивленные брови:

Что вы? неужели? рад сердечно!

Террасы, с которых вечно

видно всё, что мило видеть человеку:

сухие берега, серебряные желтоватые

реки,

кустов неровное письмо — любовная записка,

двое прохожих низко

кланяются друг другу на понтонном мосту

и ласточка на чайной ложке

подносит высоту:

сердечные капли, целебный настой.

Впрочем, в Китае никто не болеет:

небо умеет

вовремя ударить

длинной иглой.

 

9

 

Несчастен,

кто беседует с гостем и думает о завтрашнем

деле;

несчастен,

кто делает дело и думает, что он его делает,

а не воздух и луч им водят,

как кисточкой, бабочкой, пчелой;

кто берет аккорд и думает,

каким будет второй, —

несчастен боязливый и скупой.

 

И еще несчастней,

кто не прощает:

он, безумный, не знает,

как аист ручной из кустов выступает,

как шар золотой

сам собой взлетает

в милое небо над милой землей.

 

10

 

Велик рисовальщик, не знающий долга,

кроме долга играющей кисти:

и кисть его проникает в сердце гор,

проникает в счастье листьев,

одним ударом, одною кротостью,

восхищеньем, смущеньем одним

он проникает в само бессмертье —

и бессмертье играет с ним.

 

Но тот, кого покидает дух, от кого

отводят луч,

кто десятый раз на мутном месте

ищет чистый ключ

кто выпал из руки чудес, но не скажет:

пусты чудеса! —

перед ним с почтением

склоняются небеса.

 

11

 

С нежностью и глубиной —

ибо только нежность глубока,

только глубина обладает нежностью, —

в тысяче лиц я узнаю,

кто ее видел, на кого поглядела

из каменных вещей, как из стеклянных

нежная глубина и глубокая нежность.

 

Так зажигайся,

теплый светильник запада,

фонарь, капкан мотыльков.

Поговори еще

с нашим светом домашним,

солнце нежности и глубины,

солнце, покидающее землю,

первое, последнее солнце.

 

12

 

Может, ты перстень духа,

камень голубой воды,

голос, говорящий глухо

про ступенчатые сады, —

но что же с плачем мчится

крылатая колесница,

ветер, песок, побережье,

океан пустой —

и нельзя проститься,

негде проститься с тобой.

О, человек простой —

как соль в воде морской:

не речь, не лицо, не слово,

только соль, и йод, и прибой —

не имея к кому обратиться,

причитает сам с собой:

может, ты перстень духа,

камень голубой воды,

голос, говорящий глухо

про небывалые сады.

 

13

 

Неужели и мы, как все,

как все

расстанемся?

 

Знающие кое-что

о страсти быстрее конца,

знающие кое-что

о мире меньше гроша —

пусть берут, кому нужен, —

знающие, что эта раковина — без жемчужин,

что нет ни единой спички, свечки, плошки,

кроме огня восхищенья,

знающие, откуда приходят

звучанье и свеченье —

неужели мы расстанемся, как простые невежды?

 

Не меньше, чем ивы вырастать у воды,

не меньше, чем воды

следовать за магнитом звезды,

чем пьяный Ли Бо заглядывать

в желтое, как луна, вино

и чем камень опускаться на дно,

любящие быть вместе —

неужели мы расстанемся, как простые cкупцы

и грубияны?

 

14

 

Флейте отвечает флейта,

не костяная, не деревянная,

а та, которую держат горы

в своих пещерах и щелях,

струнам отвечают такие же струны

и слову слово отвечает.

 

И вечерней звезде, быстро восходящей,

отвечает просьба моего сердца:

 

Ты выведешь тысячи звезд

вечерняя звезда,

и тысячами просьб

зажжется мое сердце,

мириадами просьб об одном и том же:

просыпайся,

погляди на меня, друг мой вдохновенный,

посмотри, как ночь сверкает...

 

15

 

По белому пути, по холодному звездному облаку,

говорят, они ушли и мы уйдем когда-то:

с камня на камень перебредая воду,

с планеты на планету перебредая разлуку,

как поющий голос с ноты на ноту.

Там все, говорят, и встретятся, убеленные

млечной дорогой.

Сколько раз — покаюсь — к запрещенному порогу

подходило сердце, сколько стучало,

обещая неведомо кому:

никто меня не ищет, никто не огорчится,

не попросит: останься со мною!..

О, не от горя земного так чудно за дверью

земною.

А потому что не хочется, не хочется своего

согрешенья,

потому что пора идти

просить за всё прощенья,

ведь никто не проживет

без этого хлеба сиянья.

Пора идти туда,

где всё из состраданья.

 

16

 

Ты знаешь, я так тебя люблю,

что если час придет

и поведет меня от тебя,

то он не уведет —

как будто можно забыть огонь?

как будто можно забыть

о том, что счастье хочет быть

и горе хочет не быть?

Ты знаешь, я так люблю тебя,

что от этого не отличу

вздох ветра, шум веток, жизнь дождя,

путь, похожий на свечу,

и что бормочет мрак чужой,

что ум, как спичка зажгло,

и даже бабочки сухой

несчастный стук в стекло.

 

17

 

Когда мы решаемся ступить,

не зная, что нас ждет,

на вдохновенья пустой корабль,

на плохо связанный плот,

на чешуйчатое крыло, на лодку без гребцов,

воображая и самый лучший,

и худший из концов

и ничего не ища внутри:

там всему взамен

выбрасывают гадальные кости на книгу перемен.

Кто выдумал пустыню воды? кто открыл,

что вверху война?

кто велел выращивать сады

из огненного зерна?

как соловей — лучше умрет,

чем не споет, что поет,

чем не напишет на шелке времен,

что не может целый народ.

Когда ты свищешь в свой свисток,

вдохновенье, когда

между сушей и нашей душой растет

твоя вода, —

если бы знал он, смертный вихрь,

и ты, пустая гладь,

как я хочу прощенья просить и ноги целовать.

 

18

 

Похвалим нашу землю,

похвалим луну на воде,

то, что ни с кем и со всеми,

что нигде и везде —

величиной с око ласточки,

с крошку сухого хлеба,

с лестницу на крыльях бабочки,

с лестницу, кинутую с неба.

Не только беда и жалость —

сердцу моему узда,

но то, что улыбалась

чудесная вода.

Похвалим веток бесценных, темных

купанье в живом стекле

и духов всех, бессонных

над каждым зерном в земле.

И то, что есть награда,

что есть преграда для зла,

что, как садовник у сада, —

у земли хвала.

 

1980, Азаровка

 

 

 

* * *

Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.

Да не сдадимся низким целям.

Так реки, падая, твердят ущельям:

всегда есть шаг,

всегда есть ход,

всегда есть путь.

 

Как труп, лежу я где-нибудь –

или в начале наважденья?

Но кто попробует? Кто вытерпит виденье,

глядящее в пустую грудь?

Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.

 

 

 

СТАРЫЕ ПЕСНИ. ПЕРВАЯ ТЕТРАДЬ

 

Что белеется на горе зеленой?

А.С.П.

 

1. Обида

 

Что же ты, злая обида, —

я усну, а ты не засыпаешь,

я проснусь — а ты давно проснулась

и смотришь на меня, как гадалка.

 

Или скажешь, кто меня обидел?

Нет таких, над всеми Бог единый.

Кому нужно — дает Он волю,

у кого не нужно — отбирает.

 

Или жизнь меня не полюбила?

Ах, неправда, любит и жалеет,

бережет в потаенном месте

и достанет, только пожелает,

поглядит, как никто не умеет.

 

Что же ты, злая обида,

сидишь предо мной, как гадалка?

 

Или скажешь, что живу я плохо,

обижаю больных и несчастных...

 

 

2. Конь

 

Едет путник по темной дороге,

не торопится, едет и едет.

 

— Спрашивай, конь, меня что хочешь,

всё спроси — я всё тебе отвечу.

Люди меня слушать не будут,

Бог и без рассказов знает.

 

Странное, странное дело,

почему огонь горит на свете,

почему мы полночи боимся,

и бывает ли кто счастливым?

 

Я скажу, а ты не поверишь,

как люблю я ночь и дорогу,

как люблю я, что меня прогнали,

и что завтра опять прогонят.

 

Подойди, милосердное время,

выпей моей юности похмелье,

вытяни молодости жало

из недавней горячей ранки —

и я буду умней, чем другие!

 

Конь не говорит, а отвечает,

тянется долгая дорога,

 

и никто не бывает счастливым,

но несчастных тоже немного.

 

 

3. Судьба

 

Кто же знает — что ему судили?

кто и угадает — не заметит.

 

Может, и ты меня вспомнишь,

когда я про тебя забуду.

 

И тогда я войду неслышно,

как к живым приходят неживые,

и скажу, что кое-что знаю,

чего ты никогда не узнаешь.

А потом поцелую руку,

как холопы господам целуют.

 

 

4. Детство

 

Помню я раннее детство

и сон в золотой постели.

 

Кажется или правда? —

кто-то меня увидел,

быстро вошел из сада

и стоит улыбаясь.

 

— Мир — говорит, — пустыня.

Сердце человека — камень.

Любят люди, чего не знают.

Ты не забудь меня, Ольга,

а я никого не забуду.

 

 

5. Грех

 

Можно обмануть высокое небо —

высокое небо всего не увидит.

Можно обмануть глубокую землю —

глубокая земля спит и не слышит.

Ясновидцев, гадателей и гадалок —

а себя самого не обманешь.

 

Ох, не любят грешного человека

зеркала, и стёкла, и вода лесная:

там чужая кровь то бежит, как ветер,

то свернется, как змея больная:

 

– Завтра мы встанем пораньше

и пойдем к знаменитой гадалке,

дадим ей за работу денег,

чтобы она сказала,

что ничего не видит.

 

 

6.

 

Человек он злой и недобрый,

скверный человек и несчастный,

и кажется, мне его жалко,

а сама я еще недобрее.

 

И когда мы с ним говорили,

давно и не помню сколько,

ночь была и дождь не кончался,

будто бы что задумал,

будто кто-то спускался

и шел в слезах, и сам, как слезы –

 

не о себе, не о небе,

не о лестнице длинной,

не о том, что было,

не о том, что будет, –

 

ничего не будет,

ничего не бывает.

 

 

7. Утешенье

 

Не гадай о собственной смерти

и не радуйся, что все пропало,

не задумывай, как тебя оплачут,

как замучит их поздняя жалость.

 

Это всё плохое утешенье,

для земли обидная забава.

 

Лучше скажи и подумай:

что белеет на горе зеленой?

 

На горе зеленой сады играют

и до самой воды доходят,

как ягнята с золотыми бубенцами –

белые ягнята на горе зеленой.

А смерть придет, никого не спросит.

 

 

8. Спор

 

Разве мало я живу на свете?

Страшно и выговорить, сколько.

А всё себя сердце не любит,

ходит, как узник по темнице –

а в окне чего только не видно!

 

Вот одна старуха говорила:

– Хорошо, тепло в Божьем мире.

Как горошины в гороховых лопатках,

лежим мы в ладони Господней.

И кого ты просишь – не вернется,

и чего ни задумай – не исполнишь,

а порадуется этому сердце,

будто птице в узорную клетку

бросили сладкие зерна –

тоже ведь подарок не напрасный.

 

Я кивнула, а в уме сказала:

помолчи ты, глупая старуха.

Всё бывает, и больше бывает.

 

 

9. Просьба

 

Бедные, бедные люди.

И не злы они, а торопливы:

хлеб едят – и больше голодают,

пьют – и от вина трезвеют.

 

Если бы меня спросили,

я бы сказала: Боже,

сделай меня чем-нибудь новым.

 

Я люблю великое чудо

и не люблю несчастья.

Сделай, как камень отграненный,

и потеряй из перстня

на песке пустыни.

 

Чтобы лежал он тихо,

не внутри, не снаружи,

а повсюду, как тайна.

И никто бы его не видел,

только свет внутри и свет снаружи.

 

А свет играет, как дети,

малые дети и ручные звери.

 

 

10. Слово

 

И кто любит, того полюбят,

кто служит, тому послужат

не теперь, так когда-нибудь после.

Но лучше тому, кто благодарен,

кто пойдет, послужив, без Рахили,

веселый, по холмам зеленым.

 

Ты же, слово, царская одежда,

долгого, короткого терпенья платье,

выше неба, веселее солнца.

 

Наши глаза не увидят

цвета твоего родного,

шума складок твоих широких

не услышат уши человека.

 

Только сердце само себе скажет:

– Вы свободны, и будете свободны,

и перед рабами не в ответе.

 

1980

 

 

 

* * *

Мне кажется порой, что я стою

у океана. – Бедный заклинатель,

ты вызвал нас? так теперь гляди.

что будет дальше…

– Чур, не я, не я!

Уволь меня. Пусть кто-нибудь другой.

Я не желаю знать, какой тоской

волнуется невиданное море.

Внизу – здесь это значит: впереди.

Я ненавижу приближенье горя!

 

О, взять бы все – и всем и по всему

или сосной, макнув ее в Везувий,

по небесам, как кто-то говорил, –

писать, писать единственное слово,

писать, рыдая, слово: Помоги!

огромное, чтоб ангелы глядели,

чтоб мученики видели его,

убитые по нашему согласью,

чтобы Господь поверил – ничего

не остается в ненавистном сердце,

в пустом уме, на скаредной земле –

мы ничего не можем. Помоги!

 

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

 

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь,

Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
   — Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали