КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА
Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ЛЕОНИД ГУБАНОВ

20 июля 1946 года в Москве в семье Георгия Георгиевича Губанова и Анастасии Андреевны

Перминовой родился второй сын – Лёня, в будущем один из ярчайших русских поэтов второй половины XX века. Отец Леонида – инженер, автор патентованных изобретений. Мать – сотрудник ОВИРа. Несмотря на служебное положение родителей, ребёнок был крещён в церкви Святой Троицы на Воробьёвых горах.

Стихи Губанов начал писать в школе. Ещё в 7 классе пробовал организовать поэтическое сообщество, издавать рукописный неофутуристический журнал. Сначала посещал литературную студию при Дворце пионеров, затем – при библиотеке им. Дм. Фурманова. Его стихи появляются в «Пионерской правде», в коллективном сборнике студийцев. Юное дарование приводило в восхищение как докторов психиатрической клиники, куда школьник попадал в качестве пациента, так и знаменитых литераторов (Межирова, Вознесенского, Евтушенко).

  Известности поэту добавила скандальная публикация отрывка из поэмы «Полина» в «Юности». На созданный образ художника, не вписывающийся в соцреалистические каноны, жёсткой критикой отреагировали центральные издания. В 1965 году Губанов с группой единомышленников организовал СМОГ – Самое Молодое Общество Гениев (есть и другие расшифровки). Однако участие некоторых смогистов в правозащитных акциях и попытка западной прессы представить это как борьбу советской молодёжи с политическим строем привели к тому, что неформальная творческая группа была разогнана властями. Последовала серия арестов, исключений из университетов, помещений в психиатрические клиники.

  После 1965 года стихотворения Губанова появляются только в зарубежной печати и самиздате. Шумный успех.

60-х к концу 70-х сменяется почти полным забвением.

В трудовой книжке постоянно делаются новые записи: рабочий археологической экспедиции, фотолаборант, пожарный, художник-оформитель (в юности поэт учился в школе искусств), дворник, грузчик… Не складывается и семейная жизнь Губанова – рушатся браки, рвутся мимолётные привязанности. 8 сентября 1983 года Губанов умирает, умирает сидя за своим столом, как и предсказывал, в 37 лет: «...И локонов дым безысходный, и я за столом бездыханный...» Похоронен на Новом Хованском кладбище, участок 309…

  Однако выстраивая хронологическую канву жизни и творчества Губанова, думается, что нужно говорить не только о биографии: она почти традиционная для представителей нонконформистского искусства. Важно то, что Губанов уже подростком органически сумел связать достижения шестидесятников (прежде всего, в области ритма и рифмы) с поисками поэтов самых разных течений серебряного века. Он стал как бы перепутьем дорог Есенина, Маяковского, Хлебникова, Цветаевой, Пастернака… со своим единственным «выходным» путём. Уникальна природа губановской метафоры, её свежесть, самобытность. Важна также выработанная Губановым модель творческого поведения с извечно пушкинскими конфликтами: поэт и власть, поэт и толпа. Ценно подчёркнуто национальное начало поэзии Губанова, то, что провоцирует на хрестоматийное «Великий русский…».

 

Из сборника «Кольчуга»

 

 

ПЕРВАЯ ПРОСЕКА

 

С. Есенину

 

Я – Д а р Б о ж и й.

Я, дай Боже, нацарапаю.

Улыбнутся ветлы – на царя поди?

И заплещут – берег наш любимый.

И за плечи белые обнимут.

 

Скоро теплый ливень красных губ.

Подставляй лицо, гори под струями.

И твори, лепи себя, как в студии –

Скоро, скоро теплый ливень губ!

Скоро, одиночеством запятнанный,

я уйду от мерок и морок

слушать зарифмованными пятками

тихие трагедии дорог.

Замирать. И бить в ладоши с гусем.

Ждать, когда же наконец от горя

пастухи, беременные Русью,

стадо слов к моим устам погонят?!!!

 

 

 

 

 

 

 

ТЕНЬ НА ПЛЕТЕНЬ

 

Старина обеднела.

И куда облетела, не знаю.

В передрогшее тело с низовья входили слезами.

Заглушая топор, что гудел над сосёнкою звонкою.

Заартачился хор под бурлацкой рубахою тонкою.

Эй, Дубинушка, ухнем!

Не уху мешать, а угли.

Не молодок мять, а вёсны.

Не колы ломать, а вёсла.

 

Эй, Дубинушка, ухнем.

Ай, зеленая сама пойдет.

От натуги пухнем.

От холеры голова поет.

 

Дёрнем, подёрнем, да ухнем –

в угли!

 

Пой! Заря уж распоясалась.

Боль уж точит нам балясы.

Нужно, дружно, ухнем!

Полдень.

Поднят,

глух, нем.

 

Эй, Балакирев, поусерднее, ох!

Вы – во – ла – кивай

на сердце эпилог.

...Из твоих низин, парень,

Золотых дай сил в паре!

Выходил крикун – через мили.

Нарекли реку – Миром!

 

Без конца она, без начала.

Не рубить канат от печали.

Не грести весне к пьяной роще,

а грустить, как снег или площадь.

 

...Вот и солнце, ясно солнце замаячило

на руке соснувших сёл болячкою.

Не тревожь его, как будто рану, –

Бурлаки ревут, как два бурана.

 

По жаре, не ради жратвы вкусной,

вливаются в лямицу и тащат баржу Искусства.

Больно, больно... сердце перевязано.

Пой нам, пой нам про Степана Разина!

Легче, легче. Заноси пуще!

Печень певчих – Пушкин!

... Да, он.

Давай, наваливай, тащи

По валежнику поваленному

В ночи.

Эй, устали что ль, вставай, наддали!

 

37 лямок вошли в плечо,

причем

до крови, до каждой жилки сердца.

37 кричат грачом, как чёрт

вытираясь на рассвете полотенцем.

Не однажды, не однажды, погоди!

Перетерты будут лямки, перетерты.

Будет кровь, и вместо выжженной поддевки

будет бинт вторичной лямкой на груди.

 

Бурлака назвали, кажется, поэтом.

Говорили – вот не выдержал, упал.

Был январь, а он кричал, врывался в лето

и морочился с морошкой на губах.

И приснилась ему и гроза, и волны,

и соленый грот, и сладкий рот.

 

А в прихожей кучера и воры,

и никто руки не подает!

 

 

 

 

 

 

 

ИГРОВОЕ

 

Над красною Москвою белые кони звезд.

Я крался с тоскою в беглые полдни верст.

И пруд начинался запруженный в травах и птичках.

И блуд зачинался за пузом лукавых опричников.

 

И пахло телятами, Божьими фресками, жатвой.

Кабак удивлял своей прозою – трезвой и сжатой.

И пенились бабы, их били молочные слезы,

как будто и вправду кормили их грудью березы.

 

Вставайте, Слова, – золотые мои батраки.

Застыла трава и безумны молитвы реки.

Сегодня спускаюсь как в погреб, где винные бочки,

в хмельные твои, сумасшедшие, дивные очи.

 

Сегодня хочу за цыганскими песнями

на вечность забыться, и только вот разве

на клюкве губы ощущать твою Персию,

в которую верил и Дьявол и Разин!!!

 

 

 

 

 

 

 

ВОСПОМИНАНИЕ

 

Берёзы Батыя – кумыса бутыли.

Кобылица! Кабы в лицо, умылся.

Сто двадцать недель спина горела.

Сто двадцать недель пинал гарем я –

Жарой, золой, услугой.

 

Батый с одной

– «У Сука!»

Как евнух рот плеща,

поет в народ пищаль.

Стрела с лебяжьей усталью,

откуда ты – из Суздаля?!

 

Где Вареньки, вареники.

Где ялики да ельники.

Где в глине грядок вспоротых

есть имя девок всполотых,

Из страха глаз не выводить,

и, как на кладбище, уже

на белом теле попадьи

горят кресты кривых ножей.

 

Батый! Постели стелят стрелы,

а ты подушкой сделал степи.

А ты на старость лет, пройдоха,

малиновую Русь проохал.

На плечи грабленой церковки

слетают вороны всей Вологды.

А там и Август на цыновках, – голода.

А там все мысли на постой

и сердце грустью, болью полнится.

И снится бабе русский стон

и пол с горячей кровью половца.

И чьи-то ржут во ржи,

и поле копья ворошит.

И щит на теле трех берез...

Ищи, потея, гроздья слез,

гони погоню беспризорную,

где по колени горизонту

огни, да не огни, пожалуй,

а те Великие Пожары.

 

Все семь столетий прогорели,

и на обугленных коленях

деревни воят, как при Невском, –

Вернись миленок мой, Иван.

Любить мне не с кем, жить мне не с кем,

и не с кем слезы проливать.

 

Рассвет, пропойца красок неба.

И были половцы и не были.

А бабу взяли ту на мушку:

три пули в грудь, а ей все кажется –

что рубит половцев меч мужа,

и кровью на ромашки кашляет!!!

 

 

 

 

 

 

 

НА ОКЕ

 

(Поленово)

 

Бока пророчиц и паромщиц.

Малиновый закат при окнах.

Ока, белье, бабье по рощицам,

и я в траве ее притоком.

Приди и в ямбы загляни мне.

Приди по тропке, по стиху...

не угощая земляникой

поспевших для насмешек губ.

Смотри! Я продираюсь в ложненьких

размерах речек и основ.

Как промокашки, подорожники

на непросохших ранах Слов.

И в рукописи огорода

за красной, маковой строкой

опять коробится горохом

сожженный стих о нас с тобой.

 

А помнишь? Полдень дал в росточке,

и здесь же, здесь, шумя про ягоды,

жевали мы стручки, как строчки,

и зерна сладких слов проглатывали.

Лупились летом, ели ягоды

И звезды по лицу размазывали.

И мой блокнот, мой старый ябедник

бессонницы отцу рассказывал.

В Пост Слова превеликим грешником

я всасывался и вникал

в само решение орешника,

в саму наивность ивняка.

 

И почерк неказистый радовал,

душа рыдала и смеялась.

А слово словно с неба падало

и свечкой в кухне озарялось.

До одуренья, боли, вдосталь

утаптывал строфы крыльцо.

Стихотворенье было просто

как около твое лицо.

Мне детство видится, как сказка, –

в которой и Ока, и ты.

В которой мог я опускаться

до сероглазой простоты!!!

 

 

 

 

 

 

 

Из сборника «Серый конь»

 

 

ИМПРОВИЗАЦИЯ

 

В. Хлебникову

 

Перед отъездом серых глаз

Смеялись черные рубахи,

И пахло сеном и рыбалкой,

И я стихотворенье пас.

Была пора прощальных – раз

Перед отъездом серых глаз.

О лес – вечерний мой пустыш,

Я вижу твой закатный краешек,

Где зайца траурную клавишу

Охотник по миру пустил.

Прости, мой заспанный орешник,

Я ухожу туда, где грешен,

Туда, где краше всё и проще

И журавли белье полощут.

И вновь душа рисует грусть,

И мне в ладонях злых и цепких

Несут отравленную грудь

Мои страдающие церкви.

Во мне соборно, дымно, набожно,

Я – тихий зверь, я на крестах,

Я чье-то маленькое – надо же –

На неприкаянных устах!

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я хотел бы шататься по свету...

Я хотел бы шататься,

как замок – одною ногою в пруду,

Я хотел бы зазнаться,

как стекло, погубивши слюду,

И кадык свой хрустальный

подарить на хребет твоей люстры,

Освещая местами,

как гуляет фарфорово блюдце.

Я ходил бы по следу

там, где бьются коленные чашечки,

Где в обиде колокола –

разоренные гнезда молитвы,

Где мой голос хранят,

как хранят похудевшие ласточки –

Жемчуг детских речей на могильные плиты.

 

 

 

 

 

 

 

НОЧЬ

 

У меня волосы – бас

До прихода святых верст,

И за пазухой вербных глаз

Серебро, серебро слез.

По ночам, по ночам Бах

Над котомками, над кроватями

Золотым табуном пах,

Богоматерью, Богоматерью.

Бога мама привела опять –

Наш скелетик-невропатолог –

Из ненайденного портного

Вышел Бог, журавли спят.

Спрячу голову в два крыла,

Лебединую песнь докашляю,

Ты, поэзия, довела,

Донесла на руках до Кащенко!

 

Москва, май 1964

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я беру кривоногое лето коня,

Как горбушку беру, только кончится вздох.

Белый пруд твоих рук очень хочет меня,

Ну а вечер и Бог, ну а вечер и Бог?

 

Знаю я, что меня берегут на потом,

И в прихожих, где чахло целуются свечи,

Оставляют меня гениальным пальто,

Выгребая всю мелочь, которую не в чем.

 

Я стою посреди анекдотов и ласк,

Только окрик слетит, только ревность притухнет,

Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз,

Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.

 

Только ты им не верь и не трогай с крыльца

В тихий, траурный дворик «люблю»,

Ведь на медные деньги чужого лица

Даже грусть я тебе не куплю.

 

Осыпаются руки, идут по домам,

Низкорослые песни поют,

Люди сходят с ума, люди сходят с ума,

Но коней за собой не ведут.

 

Снова лес обо мне, называет купцом,

Говорит, что смешон и скуласт.

Но стоит как свеча над убитым лицом,

Серый конь, серый конь моих глаз.

 

Я беру кривоногое лето коня...

Как он плох, как он плох, как он плох,

Белый пруд твоих рук не желает понять...

Ну а Бог?

Ну а Бог?

Ну а Бог?

 

Осень 1964

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я подожду и твой октябрь, я подожду,

Когда оранжевой ладьёю лес отчаливает

И улепётывают мысли по дождю

По замкам замкнутости, к очагам отчаянья.

Я выслан в ваше тихое "люблю",

Я откомандирован к слову осени,

Где журавлями льнут к душе на юг

Слова повесы о волшебном озере.

Я был там, как соломинка в стакане.

Сентябрь тянул через меня свой лик

И баловался белыми стихами.

А я давал названья площадям,

Твоих ступенек дни рожденья праздновал,

А ты меня лупила по щекам,

В субботу белая, а в понедельник красная.

За все победы и за все грехи,

Как красный всадник, поцелуй подарен,

Я рвал над головой свои стихи,

И лишь обрывки ласточки хватали.

А ты смеялась, а потом в ладонь

Клала мне тихо медь и сигареты.

Прощались… Поцелуй, как красный конь,

Кусал мундштук и торопил поэта.

Уже воды немало утекло,

Как пишут нам старинные поэмы.

Твоё лицо я спрятал под стекло,

А ты стеклом свои открыла вены.

 

1963

 

 

 

 

 

 

Молитва

 

Моя звезда, не тай, не тай,

Моя звезда — мы веселимся,

Моя звезда, не дай, не дай

Напиться или застрелиться.

Как хорошо, что мы вдвоем,

Как хорошо, что мы горбаты

Пред Богом, а перед царем

Как хорошо, что мы крылаты.

Нас скосят, но не за царя,

За чьи-то старые молебны,

Когда, ресницы опаля,

За пазуху летит комета.

Моя звезда, не тай, не тай,

Не будь кометой той задета

Лишь потому, что сотню тайн

Хранят закаты и рассветы.

Мы под одною кофтой ждем

Нерукотворного причастья

И задыхаемся копьем,

Когда дожди идут нечасто.

Моя звезда — моя глава,

Любовница, когда на плахе,

Я знаю смертные рубахи,

Крахмаленные рукава.

И все равно, и все равно,

Ад пережив тугими нервами,

Да здравствует твое вино,

Что льется в половине первого.

Да здравствуют твои глаза,

Твои цветы полупечальные,

Да здравствует слепой азарт

Смеяться счастью за плечами.

Моя звезда, не тай, не тай,

Мы нашумели, как гостинцы,

И если не напишем — Рай,

Нам это Богом не простится.

 

1965

 

 

 

 

 

 

На повороте

 

Может, мне вниманье уделите,

Я для вас, что для Христа купель,

Сам закат багрово удивителен

На моей разодранной губе.

И, взбираясь выше новоявленным,

Где в морщинах выломали лаз,

Брови-ветви дарят вам по яблоку

Прошлогодних переспевших глаз.

Вот я весь, от корки и до корки,

Фонарём горит моя щека,

И меня читать, как чтить наколки

На спине остывшего ЧеКа.

Переплёт сей ноженьками били мне,

Я сейчас валяюсь в чайной века

Самою правдивейшую библией

С запахом и плотью человека.

А во мне, заискивая с листьями,

Чертыхаясь на балах порочных,

Первые дожди над первой истиной.

Первый всхлип берёзовых пророчеств!

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Над красной Москвою белые кони звёзд.

Я крался с тоскою в беглые полдни вёрст.

И пруд начинался запруженный, в травах и птичках,

И блуд зачинался за пузом лукавых опричников.

И пахло телятами, божьими фресками, жатвой,

Кабак удивлял своей прозою трезвой и сжатой,

И пенились бабы, их били молочные слёзы,

Как будто и вправду кормили их грудью берёзы.

Вставайте, слова — золотые мои батраки,

Застыла трава, и безумны молитвы реки.

Сегодня спускаюсь, как в погреб, где винные бочки,

В хмельные твои, сумасшедшие, дивные очи.

Сегодня хочу за цыганскими дивными песнями

На вечность забыться… и только вот разве

На клюкве губы ощущать твою Персию,

В которую верил и Дьявол, и Разин.

 

 

 

 

 

 

 

Выстрел

 

Остриженным апрельчиком не выстоял,

Поддакивая кляузам леска,

Я выслан, дорогая, словно выстрел,

В таёжную провинцию виска.

Конвойные хрустели, словно пальчики

У тихого шлагбаума — курка:

"Уходят вот… зачем уходят мальчики,

когда и так дорога коротка".

Потом хлебали чай из медных кружек,

Ругали стол и, щупая жильё,

Засовывали пулю в чью-то душу,

Как белку желтоглазую — живьём.

Я - выстрел. На меня сегодня клюнули.

Я вижу сам за мёртвою опушкою,

Как сладко зарастает чёрной клюквою

Заснеженный сюртук слепого Пушкина.

А дальше там… где мазанки и лебеди,

Где я платочком беленьким машу,

Конечно, лето, и, конечно, Лермонтова

Я навещаю под горой Машук.

Я славный парень — дымноглазый выстрел

В рубахе красной с русского плеча,

Я стольких милых по России выстриг,

Что даже стыдно новеньких встречать.

Ну, а придёт в Москву апрель пристыженный,

Рябую морду к ветру приколотит,

Я подарю себя тому остриженному,

Которого зовут — Володя.

И после всех себя немного балуя,

Вняв всем молитвам… и сестре, и брату,

Усну я тихо на плеч Губанова

И, может, пропущу его по блату.

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Украсив сто петлиц лишь кровью перепёлок,

Прелестниц пепелищ попросит мой ребёнок.

Оранжевым ножом я вырезаю жадно

Инициалы жён и профиль чёрной жабы.

Какому горлу жбан готов открыть все тайны

О слухах горожан, что я в дороге дальней.

 

Я с острова Буян, и мой эпиграф болен

Кинжалами бояр, точильным камнем горя.

Я с острова, где треть доносчики и гиды,

Где в моде наша смерть, где камень с камнем квиты,

Где на душу мою поклонницы метели,

Где я тебя молю дружить с одною тенью,

Во имя всех святых с народом знаться нищим,

Как знаются цветы с крестами на кладбищах.

 

Я голову свою устал зарёй поддерживать,

Я в барабаны бью, веду войска потешные,

В тиши кормлю набат, как сокола подстреленного,

Потом спешу на бал за подписью наследника.

Я крик свой накрошу на паперти — Евангелия,

И если дым спрошу — "Откуда кремень?" — "Ангела".

Я - тот, который был, я — тот, который будет,

Я грусть свою сложил, в ушах весёлый бубен.

Не узнают родства изрезанные земли,

Теперь у воровства совсем святые сени…

 

Я с острова Буян в кольчуге — "крови хоцца",

Где пашут по полям штрафные полководцы,

Где ждут седых вестей с земли святой и пьяной,

Где на одном кресте два века губы тянут

На уксус тех могил, которые украдкой

Так презирают мир, так освещают сладко!

 

1969

 

 

 

 

 

 

 

Стрелецкая песенка

 

На боярские перстни вышел, как на крыльцо,

С потемневшею песней узколобых стрельцов,

Нет ни хлеба, ни соли на серебряный шаг,

У беременной Софьи мы, как серьги в ушах.

Чёрной местью болеем, бьём челом кобелям,

От сивухи колеем и дрожим, как земля.

Вышел вон, коли пьяный, там, где смерть, там и мёд,

Пусть в петле конопляной покрасуется Пётр.

Сукин сын, небо босо — не своё куси,

Ты зудишь, как заноза в гордом сердце Руси.

То ли буря стращает бледнолицый Азов,

То ли Катька кончает на немецкий камзол

И брусничное имя прячет в чудный ларец,

Мы настанем, как иней, выше юбку, малец.

На телегах сдыхали, нас с разорванным ртом

Ярославские хари яро драли кнутом.

Ничего не забыли, гнев на время притих.

Только сваю забили, ну а дом впереди.

Новодевичье прахом… бабы стайкой опят,

Мы ложились на плаху, чтоб воскреснуть опять!

 

 

 

 

 

 

 

СТИХОТВОРЕНИЕ О БРОШЕННОЙ ПОЭМЕ

 

Посвящается А. Галичу

 

Эта женщина недописана,

Эта женщина недолатана.

Этой женщине не до бисера,

А до губ моих – Ада адова...

 

Этой женщине только месяцы,

Да и то совсем непорочные.

Пусть слова ее не ременятся,

Не скрипят зубами молочными.

 

Вот сидит она, непричастная,

Непричесанная, ей без надобности.

И рука ее не при часиках,

И лицо ее не при радости.

 

Как ей хмурится, как ей горбится,

Непрочитанной, обездоленной.

Вся душа ее в белой горнице,

Ну, а горница недостроена.

 

Вот и все дела, мама-вишенка!

Вот такие вот, непригожие.

Почему она – просто лишенка.

Ни гостиная, ни прохожая?

 

Что мне делать с ней, отлюбившему,

Отходившему к бабам легкого?..

Подарить на грудь бусы лишние,

Навести румян неба летного?!

 

Ничего-то в ней не раскается,

Ничего-то в ней не разбудится,

Отвернет лицо, сгонит пальцы,

Незнакомо-страшно напудрится.

 

Я приеду к ней как-то пьяненьким,

Завалюсь во двор, стану окна бить,

А в моем пальто кулек пряников,

А потом еще что жевать и пить.

 

Выходи, скажу, девка подлая,

Говорить хочу все, что на сердце...

А она в ответ: «Ты не подлинный,

А ты вали к другой, а то хватится!»

 

И опять закат свитра черного,

И опять рассвет мира нового,

Синий снег да снег, только в чем-то мы

Виноваты все невиновные.

 

Я иду домой, словно в озере

Карасем иду из мошны.

Сколько женщин мы к черту бросили –

Скольким сами мы не нужны!

 

Эта женщина с кожей тоненькой.

Этой женщине из изгнания

Будет гроб стоять в пятом томике

Неизвестного мне издания.

 

Я иду домой, не юлю,

Пять легавых я наколол.

Мир обидели – как юлу –

Завели... забыв на кого?

 

Москва, 11 ноября 1964

 

 

 

 

 

 

Из сборника «Преклонив колени»

 

 

 

* * *

 

Неужели опять опрокинет Иуда,

Как бокалы с кагором, чужие слова,

Неужели опять между светом и блудом

Забинтованных женщин пойду целовать?!

 

Неужели опять одиночества ради

На рубашки порву я свою простыню?

Обрасту, как монах, и умру в Ленинграде

И на мраморной туче всю ночь простою?!

 

Нет, нет, нет,

невдомек оловянному принцу,

Что не олово – грустную голову лью

И пою, как поют все небесные птицы,

Наизусть затвердившие Биб-ли-ю.

 

 

 

 

 

 

 

ОБЪЯСНЕНИЕ В ОБИДЕ

 

Растаяли, а может быть расстались,

Лицо – темница всех моих вопросов.

Сокровище, все острова состарились

И нерушимых клятв сожгли обозы.

Растаяли, а может быть простились,

Остыли на земле простоволосой?

Каким же мы отчаяньем мостились?

Душа – темница всех моих вопросов.

Когда я нажимаю на перо,

Как будто на курок я нажимаю –

Снегурочкино счастье намело:

Расстрелянные годы оживают.

Как много крови, а потом воды –

Все утекло, но не подайте вида,

Я весь перебинтован, ну а ты,

Моя беда,

победа

и обида?!

Я знаю, что в кольчуге старых слов

Бессмысленен наш робкий поединок –

Шрам глубже стал, он превратился в ров

И сплетнями покрыт, как паутиной.

На дне его я видел ваш портрет,

Два-три письма, забытое колечко,

И разговор, которому сто лет:

«Простимся? – Нет!

Расстанемся? – Конечно!»

Я к вам уже навеки не приду,

А если и увижу, вздрогну тихо,

Как будто на могильную плиту,

Где фото есть, знакомое до крика.

Злорадно, как подвыпивший палач,

Шепну на ушко проходящей жертве:

«Не верьте мне, моя душа из жести,

И казнь была одной из неудач!»

Я уши от допросов залепил

Лиловым воском, головою бился –

Ведь я свою же бабу зарубил,

Попутал в темноте, видать, ошибся.

Мне кажется, мне кажется, с тех пор –

Проходит где-то рядом, в шарфик кутаясь,

Забыв тот окровавленный топор,

Моя свобода, а быть может – мудрость.

Растаяли... но мы с тобой не снег,

Скорее, мы стремительно упали,

Как две звезды, целуя все и всех

Своими раскаленными губами.

А кто-нибудь на нас смотрел в тиши,

Загадывая хрупкое желанье,

Чтоб только для его слепой души

Осталась ты хоть капельку – живая!

В жестокий век убийц, а не святых

Прости мне, ангел, мой угрюмый почерк.

Но мне милей увядшие цветы,

Как звезды те, что умирают ночью!

 

 

 

 

 

 

АВГУСТОВСКАЯ ФРЕСКА

 

А. Б.

 

И грустно так, и спать пора,

Но громко ходят доктора,

Крест накрест ласточки летят,

Крест накрест мельницы глядят.

 

В тумане сизого вранья

Лишь копны трепетной груди.

Голубоглазая моя,

Ты сероглазых не буди.

 

Хладеет стыд пунцовых щек,

И жизнь, как простынь, теребя,

Я понял, как я много сжег –

Крест накрест небо без тебя!

 

 

 

 

 

 

ОТКРЫТКА АСЕ МУРАТОВОЙ

 

Я надену вечернее платье моего легкого почерка,

Посажу на голову белого голубя,

А потом отнесу на твою почту

Афоризмы своего разрезанного горла.

 

Я давно не волновался в каторжный свист,

И давно меня не мучит царская лесть.

На крапиве растянулся мой последний горнист,

И на теле у него всех царапин не счесть.

 

Не пришел еще, наверное, прелестный срок –

Взять ромашку с его губ и открыть глаза...

Будет пить он и гулять, пока хочет Бог,

Пока гонят лошадей ко мне четыре туза.

 

Застегнусь ли я опять на алмазные пуговицы,

Буду водку с кем-то пить, дерзкий и мраморный,

Ничего я не хочу в вашей жуткой путанице –

Я давно уже не ранний, но все же раненый!..

 

 

 

 

 

 

ГРАВЮРА

 

Последний галстук растаял на шее Есенина,

И апрель погиб в глазах Маяковского.

Вот уж сени Ада запахли севером,

Вот уж серенады запахли розгами.

 

Я лежу ногами вперед в сентябрь,

Там, где пурпур осин языком обжигающим,

Где за пьяными ляжками берез следят

Не желанные, нет, скорей – желающие.

 

Белые конницы моих сновидений

Выпытывают то, что вчера сказал,

Последние любовницы, как привиденья,

Борзыми бегают по моим глазам.

 

Они меня преследуют, догоревшие свечи,

Противные, холодные, холеные трупы,

Смотрите, вошла Муза, и делать нечего –

Обветренной щекою ищу ее губы.

 

Но подхалимка-ночь смазала с карты

Все-все-все... светлое-светлое,

Приходится зажечь последнего марта

Глупые милые детские сновиденья.

 

Обожди, Муза... бархатом, инеем,

Я совсем не ждал тебя, моя белая,

Ведь когда не пишу, то с распутным именем

Я по глупым бабам бегаю... бегаю...

 

Но центральной иконой в душе непослушной

Ты не запылишься и не заблудишься...

Буду спать на камне как на подушке,

Лишь бы ты рядом, зачем волнуешься?!

 

Это, Муза, не морщины, это – волны лба,

Набегают на глаза и затем откатываются...

Да, я знаю, я – погиб, и моя судьба

Целый век у ваших ног в любви раскалывается!

 

 

 

 

 

 

* * *

 

На моей голове накопились яблоки,

Вишнёвое платье не гробит старух,

И на ночь ко мне привели боярыню

И славу подали к утреннему столу.

 

Твоё письмо нужно смять и в мать…

Дождик серебряной вилкой учит —

Тело твоё проткнуть и поднять

К мокрым прославленным губам тучи.

 

Это не молния — это язык дьявола

В деревянных шкатулках русского леса,

Это не гром — это стучат небесные яблоки

По изящной спине молодого повесы.

 

Муравьи прячут лица, дети прячут сердца.

И растёт анекдот на моём огороде,

И спешит на крыльцо поцелуй подлеца,

И поэма в продрогшие двери колотит.

 

 

 

 

 

 

Ноктюрн на необъезженной лошади

 

Это приступ,

это крепость, как забытая дама на бале…

Приглашу провальсировать.

Это — приступ,

это сердце, как нищий в морозные ставни,

это при вступлении босиком по фамилиям — тайны.

Это Кристи,

это щёки её пламенеть начинают.

Это в свисте

озорных каторжан я припомнил чертоги фиалки…

Это барышня,

мы целовались когда-то, и по блату

тот серебряный пруд продавал нас морозу.

Это крестик,

что отдельно висел на берёзе,

ну а рядом Иуда… и удаль Сергея.

Это фея

кипятком обожгла себе тело —

не хотела!.. — и губы подёрнулись мелом.

Это приступ,

разметалась она, словно рыжие листья,

и, как жирная роза, осыпался выстрел.

Это приступ,

это кремень зачах, как царевна-лягушка,

и в напудренный Кремль забегают убийцы.

Это клеят

голубых потаскух на атласных подушках,

и стрельцами царица не может напиться.

Это клевер

всех ужасных икон и клиенты на склоне…

Это кони

и на масть козырную болезненный хохот погони.

Это тени,

я клянусь, это тени, спугнувшие милость.

Это малость…

это деньги, это нехристь и вырез

неверящей Господу мамы.

Это приступ,

ну и полно… и полно, для сладенькой панны.

Это кисти,

это волны, как жёны, отмывшие фавна.

Это рана

городьбы, это розовый колокол-ябедник,

Это рано

для судьбы перемятые ягоды.

Это приступ —

и в бинтах голова, и на сердце примочки.

Это лист мой…

и безумны слова в отражении точки!..

 

 

 

 

 

 

Из сборника «Иконостас»

 

 

 

* * *

 

Была б жива Цветаева,

пошел бы в ноги кланяться,

пускай она седая

и в самом старом платьице.

С собой взял водку белую

и пару вкусных шницелей,

присел бы зорким беркутом –

знакомиться?! мириться ли?!

 

Пускай была бы грустная,

а скатерть даже грязная,

но только б слышать с уст ее

то – розовое, разное.

Но только б видеть глаз ее

фиалковые тени

и чудо челки ласковой

и чокнуться в колени.

 

Жила на свете меточка

курсисточкой красивой,

в бумажном платье девочка

петлю с собой носила.

Писала свитки целые,

курила трубку черную,

любила спать за церковью,

ходить в пацанских чеботах.

 

И доигралась, алая,

и потеряла голову,

одно лишь слово балуя,

ты засыпала голая.

Один лишь стол в любовниках,

одна лишь ночь в избранницах.

Ах, от тебя садовнику

навеки не избавиться!

 

Небесному – небесное,

земному лишь земное,

и ты летишь над бездною

счастливейшей звездою.

Все поняла – отвергнула,

поцеловала – ахнула,

ну а теперь ответа жди

от золотого ангела.

 

Пусть сыну честь – гранатою,

а мужу слава – пулей,

зато тебя с солдатами

одели и обули.

Ни милости, ни благости –

божественная ягода,

ты удавилась в августе

над табуреткой Дьявола.

 

И ничего не вспомнила,

перекрестилась толечко.

Налей стаканы полные,

заешь все лунной корочкой.

Здоровье пью рабы твоей,

заложницы у вечности,

над тайнами разрытыми

страстями подвенечными.

 

Какое это яблоко

по счету, своевольное?

Промокшая Елабуга,

печаль моя запойная.

Была б жива Цветаева,

пришел бы в ноги кланяться,

за то, что не святая,

а лишь Страстная Пятница.

 

И грустная, и грешная,

и горькая, и сладкая,

сестрица моя нежная,

сестрица моя славная.

Дай Бог в аду не горбиться,

седые патлы путая,

малиновая горлица,

серебряного утра!..

 

 

 

 

 

 

 

ЭКСПРОМТ НА ПОДНОЖКЕ СОБСТВЕННОГО СПОКОЙСТВИЯ

 

Бог велел – был Верлен.

Бог болел – был Бодлер.

Бах настал – бух любой.

Я в кострах, как Рембо.

Я с тобой день и ночь.

Я с тобой ночь и день –

как синяк, как ретушь, –

получилась тень.

Прочь, прочь, прочь!

Выматывайтесь, да бодрей!

Сперва потресканный Бодлер,

В губной помаде и с колен

встает напудренный Верлен.

Пошатываясь, как прибой,

обиженно уйдет Рембо.

Все выпил, выпер и орган,

исчез, как сахар, Иоганн –

его, наверно, все простят –

иди по стенке, Себастьян!

Нет Верлена, нет Бодлера, – вздох, –

нет Рембо и нету даже Баха.

Только есть

  Бог

  Бог

  Бог.

И моя белая рубаха!

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я положу сердце под голову.

Проходимцы-татары споют об угаре.

Черноглазые тучи шатаются голыми,

женихов между прочим, темнея, угадывают.

А мосты от гулянок и весен поскрипывают,

бочки в погребе рьяно для пьянок потрескивают.

Как мечтал я украдкою быть со скрипкою,

вместе с белой ромашкой, своей невестою.

То ли ангел плачет по тонкой талии

несмышленой девочки, но порочной?

Опьянели вместе мы и так далее,

на губах был крестик мой и прочее, прочее...

Ну а ты с ума сошла, ты с ума сошла,

ты кричала в крик и тому подобное,

ну а после к озеру ты босиком пошла,

как та знаменитая Сикстинская Мадонна.

Я увидел, вздрогнул – что я увидел?!

Что же натворил я – экая бестолочь.

Мимо – табуны печальных событий,

до крови избитые все мои невесты.

Ты смущалась, плавала – шумная, шалая,

и грозила пальчиком – будешь как шелковый!

Скоро я покроюсь всемирною славою,

ты – волной покроешься, траурным шепотом.

 

Пусть обнимет меня полотенце худое.

На красивых ногтях я поставлю две даты.

До свидания, сердце мое золотое!

До свидания, ангел мой, счастьем крылатый!

 

 

 

 

 

 

 

ЧАЕВЫЕ ЧЕРНОЙ РОЗЫ

 

Прошлое!

Пусти меня, пожалуйста, на ночь.

Это я бьюсь бронзовой головой в твои морозные ставни!

И закрой меня от будущего напрочь!

Умоляй, уламывай... может, лучше станет?

Я помню себя, когда еще был жив Сталин,

пыльную Потылиху, торт Новодевичьего монастыря,

радость мою, – детство с тонкой талией,

в колокольном звоне – учителя.

 

О, я не такой уж плохой, прошлое!

Я забыл математику да Окружной мост,

а еще я забыл немного позже

пару рыжейших, прекрасных кос.

 

Я не виноват, да и ты, наверное,

стало подслеповато, как зеркало дамы пик.

За тремя картами я хочу наведаться,

неужели настоящее – дабы пить?!

 

Прошлое, отдай мне их, три шестерки!

Три дороги легли на моем пути.

Моя Муза в расстегнутой гимнастерке

и с цветами невинными на груди –

то ли пьяной солдаткою на ночь тянет,

то ли легкой принцессою в травах тонет.

Мужики избегались. Где тут тайна?!

Извелись, измаялись, будет то ли

еще!.. Нет, нет, нет, я не Васнецо-

  вский витязь – этот так и не уедет от камня.

Я знаю, прошлое, вас в лицо,

  покрытое сиренью и синяками.

 

Прошлое! Дай мне три карты, живой воды,

о четвертом тузе позаботится шулер.

Наша дама убита, но нет беды,

это ваш банкомет неудачно шутит.

 

Прошлое! У меня остался еще один туз,

и у этого туза – лицо церкви.

Ну а даме пик мы подарим как груз

золотые, звонкие, злобные цепи.

 

Ну а чтобы не всплыла старая тварь,

мы положим на грудь ей милого мальчика

из бубновой масти, где я – государь,

а она противная виновая мачеха.

 

Прошлое! Ты думаешь я жалуюсь на настоящее?

Это настоящее? Нет, хоть убей!

Пусть мы пропащие, но парящие,

как пара влюбленных тех голубей.

 

Прошлое! Я жалуюсь на тысячу истин,

мне ль их разбирать – Христос я, Будда, что ль?!

Прошлое! Мы все покроемся листьями

или обрастем великим будущим!

 

Говорят – не пей так много водки!

Говорят – не бей расхристанных девок!

Где ж ты, мое детство в розовой лодке?

Ничего не надо – ни слов, ни денег.

 

Прошлое! Я просто пришел погреться,

мы с тобой за чаем сыграем в штосс.

Затонуло в розовой лодке детство...

Что?!

 

Детство, говорю, затонуло в лодке,

помнишь, без гранита была река-то?

Прошлое! Давай с тобой хлопнем водки

и отдай, пожалуйста, три карты!

 

Бережет меня Бережковская набережная,

и царевна Софья Дьяволу молится.

А четвертый туз горько и набожно

у Москвы-реки в зеркало смотрится!..

 

 

 

 

 

 

РАСПЯТИЕ С ЭМАЛЬЮ

 

Когда-нибудь настанет время, и кисть вашего сквера

украсят мои потомки, как редкий браслет!

Они будут прекрасны, как рассыпавшиеся на бегу бусы.

 

Когда-нибудь развалины твоего дома

отнесут к моему архиву.

Когда-нибудь при одних глазах и при наличии грусти

ты выгонишь мужа, почувствовав мою усталость – там.

А румянец перечеркнет диктант и улыбнется: ведь я – тут!

 

Когда-нибудь на перекрестке трех дорог,

как подбитая ласточка, забьется автомашина,

а шофер будет браниться, как шлюха,

наехав на могилы детей наших.

 

Когда-нибудь на этой земле потеряется кладбище,

на котором я буду зарыт.

Потеряется – как единственный адрес в спокойствие.

Гвоздики будут мяться, тереть ноги и не знать –

  куда же идти?

 

Когда-нибудь набережную, на которой я родился,

будут охранять перистые облака моих насмешек

и колокольный звон пощечин.

 

Когда-нибудь с моим именем будут склеивать

международные скандалы и отменять смертные казни.

 

Когда-нибудь все мальчишки России

зарастут моими стихами так,

что махнут на них рукой все цирюльники!

 

Когда-нибудь все «погоны» будут охотиться за пацаном,

который бегает в моем музейном свитере

и уже запер мать, которая его выстирала.

 

Когда-нибудь отвезут за город

мою последнюю чернильницу и… взорвут,

чтобы никакой грач не мог макать в нее свой хвост.

 

Когда-нибудь пойдет дождь, дождь, дождь…

который смоет Москву, в которой я родился.

А все птицы будут садиться на топор,

как на Ноев Ковчег России.

 

Когда-нибудь настанет время!..

 

Когда настанет?..

 

 

 

 

 

 

Первая клятва

 

И буду я работать, пока горб

не наживу да и не почернею.

И буду я работать, пока горд,

что ничего на свете не имею.

Ни пухлой той подушки мерзкой лжи,

ни жадности плясать у вас на теле,

ни доброты похваливать режим,

где хорошо лишь одному злодею.

Ни подлости друзей оклеветать,

ни трусости лишь одному разбиться,

ни сладости по-бабьи лопотать,

когда приказ стреляться и молиться.

 

И буду я работать словно вол,

чтоб все сложить и сжечь, что не имею.

И, как сто тысяч всех Савонарол,

Кричу — Огня, огня сюда немедля!

В плаще, подбитом пылью и золой,

пойду лохматый, нищий, неумытый

по пепелищам родины чужой,

как тот счастливый одинокий мытарь.

 

И буду я работать, пока гор

не сдвину этих трупов, что зловонят.

И буду я в заботах, как собор,

пока все человечество зло водит

за ручку, как ребенка, и шутя

знакомую дает ему конфету —

ах, Бога нет, прелестное дитя,

и Бога нам придумали поэты.

 

Но есть, есть Страшный Суд, и он не ждет,

не тот, который у Буонаротти,

а тот, что и при жизни кровь с вас пьет,

по щечкам узнает вас при народе.

Ах, что вам стыд! Немного покраснел,

но кровоизлияние — не праздник.

Да, на врачей вам хватит при казне,

как вам хватило дров при нашей казни!

 

Но буду я работать, пока гол,

чтоб с царского плеча сорвать мне шубу,

когда уже зачитан приговор,

и улыбается топор не в шутку.

Но буду я работать до тех пор,

пока с сердец не сброшу зло и плесень.

Ах, скоро, скоро вас разбудит горн

моих зловещих, беспощадных песен!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Фруктовый сад моих ошибок

и липовый моих обид.

Ты в платье серое зашила

сиротство сереньких молитв.

Седым вискам везло, однако,

и пропасть ссорилась с тоской

в честь восклицательного знака

знакомых с гробовой доской.

Псы прихлебатели молчали,

сирень ломали чьи-то слуги,

и телеграммы шли ночами

с раскрашенною мордой шлюхи.

И надо всеми хохотал

племянник сахара и злости,

и ворон по костям гадал -

кто к пропасти приходит в гости?!

 

 

 

 

 

 

 

Распятие с эмалью

 

Посвящается В. Пятницкому

 

Излишки гордости, как сало прозябанья.

Малиновой зарёй я не услышал звон

всех тех, к кому спешат подснежники признаний,

признания царей, цариц лукавый сон.

Я тоже по плечу лукавому столетью,

по-ухарски светло от свечек и гробниц,

и бабочки летят на паутину смерти,

где дым от папирос и хохот от бойниц.

В простуженных коврах лежит ленивый невод

моих черновиков, который рвать пора,

и шелушится грусть, и гусь ругает небо,

и мысли смелые гуляют в топорах.

Я навещаю тех, кто носит брови северней.

И шуба не нужна блаженному от слёз,

и церковь, как горчицу на мясо ябед велено,

и, шапку заломив, юродствует погост.

И гонит туча точку, и гонит точка — тучу,

кому отдать мой всхлип за вашу благодать?

Когда хитрым-хитро я поцелую ручку,

и мне готовит взбучку императрица-блядь.

За профилем увял романчиков пяток.

Простые кандалы придумали не скоро.

И рифмы, как бабьё, топтали эпилог,

хотели в женихи иметь лихое слово.

Как я не пощадил их жалкие желанья?

Как я не посетил их медный самовар,

где пряники сладки, горьки воспоминанья

и под скамейкою ржавеет самопал,

где горбоноса жуть, всегда курноса бочка -

там наше небо жрут и брагой ляжки мочат,

лихие мужички лихие вилы точат,

когда своим отцам не отдаются дочки.

Лёд обломает лад, где православный люд?

Грудь обкорнает град, не говорят — так пьют.

Распятие — словно рукопись, рукопись — как распятие,

это гуляют русские, если и кровь спятила.

 

Господи! Сохрани мне шерсть, чтоб уйти в леса,

пальцы у Паганини, длинные, как глаза!..

 

 

 

 

 

 

 

Двустворчатый складень. ХХ век

 

Церковь не умеет лететь. Не умеет летать церковь

с целою пригоршнею музыкальных денег.

Ну а я в тебя не умею целиться,

и всему виной — ресницы девок.

 

Обо мне, наверно, сложены легенды.

Пьют и пьют насмешек горьковатый пунш.

Анекдоты в тюрьмах, проститутки — в лентах,

и шуршат за лифчиком списки мертвых душ.

 

Я перебинтован юными березами

и помазан йодом солнца заходящего.

Я — однофамилец ледяных и розовых

и, быть может, тезка ландыша пропащего.

Хорошо в телеге мне с румяной бабою,

на подол ей голову васильком забросил.

Мои губы грешные все по лицам плавают.

как челны разбойников, собирая осень.

Я не дорожу ни ремнем, ни ревностью

и в стеклянных бусах отражаюсь траурно,

и живу за именем, словно бы за крепостью,

деревянной крепостью, где врата отравлены.

 

Мы забыли проводы всех своих любимых,

ангелом хранимых и смертельно раненных.

Если даже письма — болью заминированы,

и на глупой марке штамп чужого рая.

Я надену маску пастуха и принца,

в лимузине старом буду пить какао.

Двойнику замечу — лучше удавиться,

на века остаться символом кокарды.

 

Черновик ли брезгует с бардаком знакомиться,

или все холодное в плен отдали водке?

Голова ли кружится сельскою околицей

там, где перевернуты и слова, и лодки.

Ладно, я умею в переулках теплиться,

золотою свечкой жить на подоконнике.

В шоколадном платье голубая девица

соберет свидания в молодые сборники.

Я бы дал названия каждому, каждому.

Что-нибудь придумал — легкое-легкое,

пусть свиданьеведы по подвалам кашляют —

первый сборник — "Патлы",

второй сборник — "Локоны".

 

В день рожденья совести опрокину рюмку

робкого совета, пьяного начала,

а потом родившейся на святую юбку

я пришью загадки с ржавыми ключами.

Будет пахнуть клевером, резедой, укропом

и другими разными травами, цветами,

Третий Рим в насмешках, Третий Рим в сугробах,

и с губной помадой вымерли свиданья.

Мы давным-давно сожгли шпаргалки смерти.

Строчат мемуары лживые напарники.

Бросьте мне за пазуху бронзы или меди,

я коплю на памятник у души на паперти!..

 

 

 

 

 

 

 

Из сборника «Волчьи ягоды»

 

 

 

ПАЛИТРА СКОРБИ

 

Я провел свою юность по сумасшедшим домам,

где меня не смогли удавить, разрубить пополам,

где меня не смогли удивить... ну, а значит, мадам,

я на мертвой бумаге живые слова не продам.

 

И не вылечит тень на горе, и не высветлит храм,

на пергамент старушечьих щек оплывает свеча...

Я не верю цветам, продающим себя, ни на грамм,

как не верят в пощаду холодные губы меча!

 

 

 

 

 

 

 

ЧТО ЛИ СИНЕЕ ПИСЬМО

 

Я нагадал, что ты одна,

и желтый дом уже не страшен,

и грусть приходит рельс постарше,

и грусть белее полотна...

Я нагадал, что ты одна.

Пусть спирт и зеркало негодное

валяют дурака на пару,

заутрене пробили голову,

а осень к звонарям пропала.

Мой голод – шоколадных плиток,

мой город – «шоколадных пыток»!

Мой колос сей без разрешенья,

мой голос – кораблекрушенье!

И к четкам мимо царских кресел,

и к Богу, потому что святость,

и четко, мол, медовый месяц

весь уложился на десятку.

На что мне Бах, и с дыркой судьбы?

Я – Август гордого пера,

где вниз головой розовые сосульки,

как вниз головой розовые юнкера!

 

 

 

 

 

 

 

ЗАМЕТКИ НА ПОДКЛАДКЕ ПАЛЬТО

 

Памяти Ильи Габая

 

Прибита Троицкая лавра,

прибито лобное местечко,

в места не столь, откуда лапа?

Откуда грозная уздечка?!

В места не столь –

столы накрыты,

в места не столь –

волков награда,

в места не столь –

опять копыта

и гвозди для тебя по блату.

И лишь природа не колышется,

ее не жмут за тунеядство,

салют, березки, как вам дышится?

Лишь для того, чтоб не стреляться?!

В крестах не стой, песок да це?мент,

звезда – звездой, мы камни ценим!

А там, за затылком беспечного камня,

звезда принимает цианистый калий!

 

Строится Кремль,

Динь-Бом,

строится кем?

Деньгой!

Строится храм,

Бом-Динь,

строится храм,

бандит.

Ах, это брак,

пьяными-то руками.

Что же – всех благ,

всех благ, вам, камень!..

 

Но пока горны

поют честь и хвалу трупам,

я не перережу горло

и не порву струны.

И пока гордый

в облаках вестник,

буду жить голый,

как иероглиф мести.

 

И пока нет палача моей масти,

и пока скулят в моем мясе кости,

я буду жить и жить, как тот нищий мастер,

к которому стихи приходят в гости!

И последней сволочи я брошу на карту

каких-нибудь десять–двенадцать строчек

про долгую жизнь какого-то заката,

у которого очень кровавый почерк.

Потом повернусь на своих лопатках,

напишу эпиграмму другим, могильным,

и останусь на всю жизнь непослушно лохматым

и ругающимся матом при вашем имени!

Меня не интересует мое прошлое,

меня не интересует мое будущее,

я живу в России, как все хорошее,

и счастлив тем, что обламываю удочки.

И если месяц не положат в гроб,

и если звезды не загонят в тюрьмы,

подарю России свой белый лоб –

пусть чеканит бури...

За болью ли, за драками

меня, Россия, женят.

Спасибо вам, как раковине, –

за желчь, за жемчуг!

 

 

 

 

 

 

ПЕТЕРБУРГ

 

Иосифу Бродскому

 

А если лошадь, то подковы,

что брызжат сырью и сиренью,

что рубят тишину под корень

непоправимо и серебряно.

Как будто Царское Село,

как будто снег промотан мартом,

еще лицо не рассвело,

но пахнет музыкой и матом.

Целуюсь с проходным двором,

справляю именины вора,

сшибаю мысли, как ворон

у губ с багрового забора.

Мой день страданьем убелен

и под чужую грусть разделан,

я умилен, как Гумилев

за три минуты до расстрела.

О, как напрасно я прождал

пасхальный почерк телеграммы,

мой мозг струится, как Кронштадт,

а крови мало, слышишь, мама?

Откуда начинает грусть?

Орут стихи с какого бока,

когда вовсю пылает Русь

и Бог гостит в усадьбе Блока?

Когда с дороги перед вишнями

ушедших лет, ослепших лет,

совсем сгорают передвижники,

и есть они, как будто нет!

Не попрошайка я, не нищенка,

прибитая злосчастной верой,

а Петербург, в котором сыщики

и под подушкой револьверы.

Мой первый выстрел не угадан,

и смерть напрасно ждет свиданья,

я заколдован, я укатан

санями золотой Цветаевой.

Марина! ты меня морила,

но я остался жив и цел,

а где твой белый офицер

с морошкой молодой молитвы?

Марина! Слышишь, звезды спят,

и не поцеловать досадно,

и марту храп до самых пят,

и ты, как храм, до слез до самых.

Марина! Ты опять не роздана,

ах, у эпох, как растерях, –

поэзия – всегда Морозова

до плахи и монастыря!

Ее преследует собака,

ее в тюрьме гноит тоска,

горит, как протопоп Аввакум,

бурли-бурлючая Москва.

А рядом, тихим звоном шаркая,

как будто бы из-за кулис,

снимают колокольни шапки,

приветствуя социализм!..

 

 

 

 

 

 

 

ДУЭЛЬ С РОДИНОЙ

 

Светлой памяти Юрия Галанскова

 

Дети! последнее время. И как вы слышали,

что придет антихрист, и теперь появилось

много антихристов, то мы и познаем из того, что

последнее время.

Ин. 2.18

 

В сентябре вода прибывает,

в сентябре гробы забивают,

в сентябре мой окунь спешит,

в сентябре молодкам грешить,

в сентябре шакалит рассвет,

в сентябре сдается браслет,

в серебре дверей постою,

в сентябре врагов засолю.

За унылым солнцем рыбачь,

накорми кормилиц страной,

там, где бьются рюмочки дач,

разливая август блатной.

И, наверно, сторож мой пьян

и с моею бабой хитер –

отпустил гулять по полям,

отпустил плевать на костер.

Я такие шутки трепал

в стороне от медных лопат,

я всю жизнь тоску зарывал,

да смеялся Понтий Пилат.

Упаду на мраморный стол,

упаду на Лер-мон-то-ва.

Михаил! Труба – это вздор,

в ожиданье ввергнуты.

Кто спешит – спешит по следам,

подстрекатель, голос-мороз,

ах, как жизнь и грудь разметал

секундант, к вам в гости – погост.

 

А моя дуэль – не моя

и маячит вниз головой.

Я за львиной долей ручья

притворился спящей совой.

Ах, моя дуэль – нет дурней,

семь шагов не пройдено.

Это жуть – дуэль, это гром – дуэль –

мне стреляться с родиной.

Я на пу... на пулю иду,

я ма-му... мамулю в бреду,

помолись, отшельник, и тут

преклонись, ошейник в виду

и в районе сказочной лжи

для победы скатерти сторожи.

 

Эх, Россия, кровь или дым,

пусть порвет толпа тебя на бинты,

чтоб остался я, жил и жил,

чтоб осталась ты, пуля в жир.

И во всех церквах прозвонят,

и закроют школы – молебен.

И стихи мои прозвенят,

а тебе дадут красный гребень.

Порошок ли сонный не спрошен?

Пять минут подумай о прошлом,

кандалы попробуй на зуб –

все к тебе фальшивых везут.

У твоей кровати не спят,

у твоей подушки – все служка,

и четыре века подряд

у кривой петли – мелочь в кружку,

и задушен тот, кто надушен,

пять минут! Заход! Только слушай.

 

По всем твоим каменным сводам и сваям,

по всем твоим траурным спорам и сворам

Дуэль превратилась в позорную свадьбу

Морозовой в шубе с раскольником голым.

По всем твоим гадким арестам на место,

по всем твоим шатким глазам для невесты

носили свой крест и мешали для теста

Григория голову... ангела крестным.

По всем твоим дулам и думам, и дамам,

по всем чертежам голубого удара,

по всем мостовым, где смеяться охота,

пройдет анекдотов слепая пехота,

по всем, где записки сложила не в жилу,

по всем подлецам, для которых служила,

по всем, где опять барабан и гримаса,

по всем, кто примазался или при масле.

Я кровь разотру и на белом, и черном,

я сделаю каждого вас – кумачовым.

Пусть кто-то кричит и бренчит кулачками...

Я бусы плету, я знаком с дурачками.

 

Белым мальчикам гулять, голосить,

бледным мачехам цветы выносить,

занавешивать иконы с утра,

ах, только пудра в это время мудра.

Белым мальчикам стаканы крошить,

белым мальчикам отцов прогонять,

белым мальчикам на белом не жить,

все их губы для меня, про меня.

К белым мальчикам я в черном пальто

приглашенья на дуэль разнесу,

а они потом возьмут долото –

деревянный мой конвой разнесут.

 

Молодцы, что для меня йод просили,

популярнейшие века, веки пленные,

дайте сдачи мне с убийства России,

у меня с собой одни неразменные.

 

И гудят колокола – Кар... кар,

и опричники поют – скор... скор,

и откроют вам в Москве, здесь, бар,

вы там будете хлебать кровь и кровь!..

Ну а в пятницу... и в пять, всего вернее,

я, Россия, при честном народе

грохнусь пред тобою на колени

там, где кровь и все лицо колотит.

Если есть чеснок, он есть и в ангеле.

Ангел – это ты и Модильяни...

На меня прищурится Евангелие,

там, где всех апостолов деяния.

 

Раздевайся, Вера, это – ночь,

раздевайся, это лишь начало,

ведь Россия – ни жена, ни дочь,

ты напрасно на меня кричала...

 

Когда я выбью шестерку, ты нальешь мне в стакан Бордо...

Ну а там, где бульвары сиренью махровою мокнут,

целый будущий век продают пуговицы с моего пальто,

и идут с молотка мною где-то разбитые окна!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Сиреневый кафтан моих обид...

Мой финиш сломан, мой пароль убит.

И сам я на себя немного лгу,

скрипач, транжир у поседевших губ.

 

Но буду я у родины в гостях

до гробовой, как говорится, крышки,

и самые любимые простят

мой псевдоним, который стоит вышки.

 

Я женщину любимую любил,

но ничего и небосвод не понял,

и сердца заколдованный рубин

последнюю мою молитву отнял.

 

Гори, костер, гори, моя звезда.

И пусть, как падший ангел, я расстрелян,

Но будут юность в МВД листать,

когда стихи любовницы разделят.

 

А мне не страшно, мне совсем светло,

земного шара полюбил я шутки...

В гробу увижу красное стекло

и голубую подпись незабудки!

 

 

 

 

 

 

 

Палитра скорби

 

Я провёл свою юность по сумасшедшим домам,

где меня не смогли удавить, разрубить пополам,

где меня не смогли удивить… ну, а значит, мадам,

я на мёртвой бумаге живые слова не продам.

 

И не вылечит тень на горе, и не высветлит храм,

на пергамент старушечьих щёк оплывает свеча…

Я не верю цветам, продающим себя, ни на грамм,

как не верят в пощаду холодные губы меча!

 

 

 

 

 

 

 

Благодарю

 

В. Лашковой

 

Благодарю за то, что я сидел в тюрьме,

благодарю за то, что шлялся в желтом доме,

благодарю за то, что жил среди теней,

и тени не мечтали о надгробье.

Благодарю за свет за пазухой иглы,

благодарю погост и продавщицу

за то, что я без паюсной икры

смогу еще полвека протащиться.

Благодарю за белизну костей,

благодарю за розовые снасти,

благодарю бессмертную постель,

благодарю бессмысленные страсти.

Благодарю за серые глаза,

благодарю любовницу и рюмку,

благодарю за то, что образа

баюкали твою любую юбку.

Благодарю оранжевый живот

своей судьбы и хлеб ночного бреда.

Благодарю всех тех, кто не живет,

и тех, кто под землею будет предан.

Благодарю потерянных друзей

и хруст звезды, и неповиновенье.

 

Благодарю свой будущий музей,

благодарю последнее мгновенье!

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Наталье Полторацкой

 

Моя свеча, ну как тебе горится?

Вязанья пса на исповедь костей.

Пусть кровь покажет, где моя граница.

Пусть кровь подскажет, где моя постель!

Моя свеча, ну как тебе теряется?

Не слезы это — вишни карие,

и я словоохотлив, как терраса —

в цветные стекла жду цветные камни.

В саду прохладно, как в библиотеке,

в библиотеке сладко, как в саду...

И кодеин расплачется в аптеке,

как Троцкий в восемнадцатом году.

 

 

 

 

 

 

Накануне

 

Я помолился голубейшим ликам

о том, что скоро побелеет локон,

и смерти испугается свеча,

узнав, как тают по священным книгам

ученики любимейшие Бога,

и в тюрьмах сыновья его мычат.

И в небесах непоправимо пьяных

и в небесах непоправимо пленных

я таинство последнее узнал —

о том, как люди поздно, или рано

начнут, вскрывая ангельские вены,

выпрашивать прощение у зла.

Заплачет камень, затвердеет поддень,

и шар земной, похожий на золу,

заставит повторить великий подвиг

того, кого в стихах не назову.

И род людской, себя продавший трижды,

освобожденный только в облаках

благословит виновника сей тризны

и собственную кровь нальет в бокал.

Сощурив глаз оранжевый, заря

скользнет по леденящим мёртвым спискам,

и на ремне последнего Царя

к нам приведут слепого василиска.

По всей земле предчувствую костры,

в заборах — человеческие кости,

и на церквях — не русские кресты,

а свастику отчаянья и злости.

И паюсной икрой толпа лежит,

и по сигналу можно только хлопать,

мильоны их, но ни одной души,

и проповедь свою читает робот!

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Жизнь - это наслаждение погоста,

грубый дом дыма,

где ласточка поседевшей головою бьется

в преисподней твоего мундира.

Жизнь — это потный лоб Микеланджело.

Жизнь — это перевод с немецкого…

Сколько хрусталя серебряные глаза нажили?

Сколько пощечин накопили щечки прелестные?

Я буду стреляться вторым, за наместником

сего монастыря, то есть тела,

когда твоя душа слезою занавесится,

а руки побелеют… белей мела.

Из всего прошлого века выбрали лишь меня,

из других — Разина струги, чифирь Пугачева.

Небо желает дать ремня,

небо — мой тулуп, дорожный парчовый.

Раскаленный кусок золота, молодая поэтесса - тоска,

Четыре мужика за ведром водки...

Жизнь — это красная прорубь у виска

каретою раздавленной кокотки.

Я не плачу, это наводнение в Венеции,

и на венских стульях моих ушей

лежит грандиозная библия моего величия,

и теплые карандаши.

Темные карандаши всегда Богу по душе…

Богу по душе с каким-нибудь малым

по голубым распятиям моих вен,

где, словно Пушкин, кровь ругается матом

сквозь белое мясо всех моих белых поэм!

 

 

 

 

 

 

 

Петербург

 

Иосифу Бродскому

 

А если лошадь, то подковы,

что брызжут сырью и сиренью,

что рубят тишину под корень

непоправимо и серебряно.

Как будто Царское Село,

как будто снег промотан мартом,

ещё лицо не рассвело,

но пахнет музыкой и матом.

Целуюсь с проходным двором,

справляю именины вора,

сшибаю мысли, как ворон

у губ с багрового забора.

Мой день страданьем убелен

и под чужую грусть разделан,

я умилен, как Гумилев

за три минуты до расстрела.

О, как напрасно я прождал

пасхальный почерк телеграммы,

мой мозг струится, как Кронштадт,

а крови мало, слышишь, мама?

Откуда начинает грусть?

Орут стихи с какого бока,

когда вовсю пылает Русь

и Бог гостит в усадьбе Блока?

Когда с дороги, перед вишнями

ушедших лет, ослепших лет,

совсем сгорают передвижники,

и есть они, как будто нет!

Не попрошайка я, не нищенка,

прибитая злосчастной верой,

а Петербург, в котором сыщики

и под подушкой револьверы.

Мой первый выстрел не угадан,

и смерть напрасно ждет свиданья,

я заколдован, я укатан

санями золотой Цветаевой.

Марина! ты меня морила,

но я остался жив и цел,

а где твой белый офицер

с морошкой молодой молитвы?

Марина! Слышишь звёзды спят,

и не поцеловать досадно,

и марту храп до самых пят,

и ты как храм, до слез до самых.

Марина! ты опять не роздана,

ах, у эпох, как растерях, —

поэзия — всегда Морозова

до плахи и монастыря!

Ее преследует собака,

ее в тюрьме гноит тоска,

горит как протопоп Аввакум,

бурли-бурлючая Москва.

А рядом, тихим звоном шаркая,

как будто бы из-за кулис,

снимают колокольни шапки,

приветствуя социализм!..

 

 

 

 

 

 

Вальс на собственных костях

 

И когда голова моя ляжет,

и когда моя слава закружит,

в знаменитые царские кражи,

я займу знаменитые души.

Сигареты мои не теряй,

а лови в голубые отели

золотые грехи бытия

и бумажные деньги метели.

Пусть забудется шрам на губе,

пусть зеленые девки смеются,

пусть на нашей свободной судьбе

и свободные песни ведутся.

И когда черновик у воды

не захочет признаньем напиться,

никакие на свете сады

не закажут нам свежие лица.

Я пажом опояшу печаль

и в жаргоны с народом полезу,

и за мною заходит свеча,

и за мною шныряют повесы.

В табакерке последней возьми

вензель черного дыма и дамы,

и краснеют князья, лишь коснись

их колец, улыбавшихся даром.

Этот замок за мной недалек,

прихлебатели пики поднимут,

словно гном пробежит уголек,

рассмеется усадьба под ливни.

Не попросят глоточка беды

горбуны, головастики знати,

и синяк у могильной плиты

афоризм тишины не захватит.

И когда голова моя ляжет,

и когда моя слава закружит,

лебединые мысли запляшут,

лебединые руки закружат...

 

 

 

 

 

 

 

Бандероль священно любимому

 

Александру Галичу

 

Молись, гусар, пока крылечко алое,

сверкай и пой на кляче вороной,

пока тебя седые девки балуют

и пьяный нож обходит стороной.

Молись, гусар, отныне и присно,

на табакерке сердце выводи,

и пусть тебя похлопает отчизна

святым прикладом по святой груди.

Молись, гусар, за бочками, бачками

на веер карт намечены дуэли,

да облака давно на вас начхали,

пока вы там дымили и дурели.

Молись, гусар! Я расскажу вам сказку,

когда курок на спесь не дарит спуску,

ведь ваша честь — разорванная маска,

где вместо глаз сверкает гной и мускул.

Молись, гусар! Уже кареты поданы.

Молись, гусар! Уже устали чваниться.

Гарцуют кони, и на бабах проданных

любовь твоя загубленная кается.

Молись, гусар! Во имя прошлых девок,

во имя Слова, что тобой оставлено,

и может быть твое шальное тело

в каких-нибудь губерниях состарится.

Молись, гусар, пока сады не поняли.

Молись, гусар, пока стрельцы не лаются,

ведь где-нибудь подкрасит губы молния,

чтобы тебе при случае понравиться.

И только тень, и только пепел… пепел,

палёный пень, и лишь грачи судачат…

И только вздрогнет грязно-медный гребень...

А снявши голову по волосам не плачут!..

 

 

 

 

 

 

 

Перистый перстень

 

Этой осенью голою,

где хотите, в лесу ли, в подвале,

разменяйте мне голову,

чтобы дорого не давали.

И пробейте в спине мне,

как в копилке, глухое отверстие,

чтоб туда зазвенели

ваши взгляды… и взгляды "ответственные".

За глаза покупаю

книжки самые длинные.

Баба будет любая,

пару черных подкину ей.

За таки очень ласковое

шефу с рожею каменной

я с презреньем выбрасываю

голубые да карие.

Ах, копилушка-спинушка,

самобранная скатерть,

мне с серебряной выдержкой

лет пяти еще хватит.

За глаза ли зеленые

бью зеленые рюмки,

а на сердце влюбленные

все в слезах от разлуки.

Чтоб не сдохнуть мне с голоду,

еще раз повторяю —

разменяйте мне голову,

или зря потеряю!..

 

 

 

 

 

 

 

Акварель сердцам невинным

 

Души безумной рваные коленки…

Что, Фауст, приземлиться ли слезам,

чтоб запечатать теплые конверты,

где дышит молоком моя Рязань?

Какой бы смертью нас ни занесло

в такие отдаленные селенья

мы души собираем, что шальнее,

и обучаем нашим ремеслом.

Какой испуг страною нынче правит?

Кто князь, кто оскандалил в облаках

закушенные губы наших правил,

и пьяную надменность в кабаках?

Кто там решил, что я от сладкой жизни

на ветреной петле уже женат?

Что стал я непригожим или лишним

на той земле, где видел стыд и блат?!

А на Руси такая благодать —

Царь-пушка на Царь-колокол глазеет

метель мою любимую лелеет

к Антихристу в трамвае едет блядь,

и сердце бьется глупеньким трофеем,

уставшим вопрошать и бастовать...

А на Руси такая благодать!

А мы смеемся — старые игрушки

и кружится Москва, как та пластинка,

где колокол плевать хотел на пушки,

а на царя ему и так простится.

Мы кажем зубы Рождеством с крестами,

но замечаем с болью, может юношеской

что люди и молиться перестали,

где был собор, там новые конюшни.

Да, что там говорить, и конь уж редок там,

железные животные колдуют,

и в бойню превратили лучший храм,

в бассейн там превратили лучший храм,

и дети сатаны вовсю ликуют.

За выбитые зубы просят хлеб,

уроды хлеб шакалят за уродство,

а каждый смерд и нищ и наг и слеп,

глазок тюремный превратили в солнце.

Они уже на небо не глядят,

для них и небу негде ставить пробу,

О, где же ты, который был распят?!

по-моему твой час настал и пробил.

Но шмон идет по всем твоим краям,

они еще успеют, да успеют

всех лучших потерять, как якоря —

в сырую землю, в самый час успенья.

Подпольные правительства — тоски

и основоположники — печали

откроют правду ржавыми ключами,

где гении шумят как колоски

и пожимают робкими плечами.

Вот так страна, какого ж я рожна,

чужой женою с четвертинкой водки,

спешит напиться, а когда волна —

упасть на дно моей безумной лодки.

И требовать ромашек да венков,

клятв, будто пирамид в пустыне,

но до любви, конечно, далеко,

хозяева угрюмых псов спустили.

Цветы не пляшут на моем лугу,

и, навестив потусторонни земли,

она уйдет другие трогать семьи

и черной кровью кашлять на бегу.

 

Подайте офицерского вина,

подайте виноградную обиду,

давайте выпьем за кусок отбитый

от колокола с именем - финал.

Пусть нас в лукавых землях проклянут,

испепелят, но лишь глаза проклюнут,

я в Книгу Жизни робко загляну,

им подмигнув, победоносно сплюну.

Теперь мне хоть корону, хоть колпак -

едино - что смешно, что гениально...

я лишь хотел на каждый свой кабак

обзавестись доской мемориальной!..

 

 

 

 

 

 

 

Из сборника «Всадник во мгле»

 

 

 

КАПРИЗ ПО ОСЕНИ СЧИТАЮТ

 

Иди сюда,

мой раб!

мой котенок!

Целуй мои пятки.

Целуй мои пятки,

целуй.

И если окажется, что пить нечего,

иди сюда, мой раб, мой котенок.

Вокруг тебя белые-белые мухи,

и вокруг меня белые-белые мухи.

Вот одна села на глаз, другая на бровь,

а эта – на кровь Господа.

Они кружатся, а я веду тебя дорогой

самоубийц и воров, вечерней школой

в серебряных шпорах.

А впереди меня пляшет желтая скрипка,

а позади меня – овраг сумасшедших,

и зеленый мой крест, как лавочка,

и зимой на колени ко мне садятся

красные гуси да лебеди.

Я поведу тебя золотою дорогой

к старому принцу, в розовом платье,

к дряхлой часовне.

Я поведу тебя старой дорогой,

в розовом платье, к милому принцу

к звонкой часовне.

Иди сюда, мой раб,

мой котенок,

целуй мои пятки,

целуй мои пятки,

целуй!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я каюсь худыми плечами осин,

холодного неба безумною клятвой –

подать на поминки страстей и засим...

откланяться вам окровавленной шляпой.

Я каюсь гусиным пером на грязи

всех ваших доносов с эпиграфом – сдался!

И жалобы зябки, как те караси

в холодной воде умирающих стансов.

И полную волю однажды вкусив,

я каюсь вечерней зарей перед утренней,

опять разбирают глаза на Руси,

как избы, и метят, чтоб не перепутали.

Какая печаль была прежде всего –

та в землю уйдет, на нее после ляжет

и зимнее утро, и рюмка Клико,

и девочка эта, что плачет и пляшет!

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Холодеющая крошка!

Ледяная спит страна.

Золотое пью окошко

вместо терпкого вина.

Там меня давно не помнят,

там меня давно не ждут,

но других, как раньше, гонят,

и других, как раньше, жгут.

Радость тихую обидел,

похоронный звон постиг.

Бог все слышал, Бог все видел,

Бог со мной теперь грустит!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Природа плачет по тебе,

как может плакать лишь природа.

Я потерял тебя теперь,

когда лечу по небосводу.

 

Своей поэзии, где врать

уже нельзя, как солнце выкупать,

где звезды камнем не сорвать

и почерк топором не вырубить.

 

Природа плачет по тебе,

а я-то плачу по народу,

который режет лебедей

и в казнях не находит брода.

 

Который ходит не дыша,

как бы дышать не запретили,

которым ни к чему душа,

как мне мои же запятые.

 

Природа плачет по тебе,

дай мне забыть тебя, иначе –

о, сколько б смеха ни терпел,

и я с природою заплачу!..

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Задыхаюсь рыдающим небом,

Бью поклоны на облаке лобном,

Пахнет черным с кислинкою хлебом,

Пахнет белым с искринкою гробом.

 

По садам ли гуляют по вишенным

Палачи мои с острым топориком?

По сердцам ли шныряют по выжженным

Две невесты мои, как две горлинки?!

 

Молодятся молитвы на паперти,

Согрешившей души и отверженной,

Ах, с ума вы сегодня не спятите,

Спите, будете крепко утешены.

 

Я не верю ни черту, ни дьяволу,

И в крапиве за древней избушкою,

Как невеста, зацветшая яблоня

Кое-что мне шепнула на ушко.

 

Я поднялся к ней пьяно-оборванный,

Как ромашка от ветра покачиваясь,

И как будто держали за горло,

Я прослушал все то, что назначено.

 

И сказала она удивительно

Кротко, просто, а значит, искусно:

То, что стал я писать – ослепительно,

То, что стал я так пить – это грустно.

 

То, что стал я хулой темных всадников,

То, что стал я хвалой падших ангелов,

Что пьют водку и в светле, и затемно

И шабят «Беломор» в мокрых валенках.

 

И на плечи дала мне огромного

Ослепительно-вещего ворона,

Он в глаза посмотрел мне холодные,

А потом отвернулся в ту сторону,

 

Где стояла босая и белая,

Майским градом еще не убитая,

И весна, и любовь моя первая

Со своими немыми молитвами.

 

Вся в слезах и, как будто в наручниках,

Кисти рук у нее перевязаны,

Со своими подругами лучшими,

Со своими лучистыми сказками.

 

Нет, они от меня не шарахались,

А стояли в молчании скорбном,

Как невесты царя, что с шалавами,

С шалопаями встретятся скоро.

 

На плечах моих ворон не каркнет,

На устах моих слово не вздрогнет,

И летит голова моя камнем

К их стопам, где слезами намокнет.

 

Сохрани и помилуя мя, Боже!

Сокруши сатану в моем сердце,

Неужели удел мне положен,

Там у печки с антихристом греться?

 

Сохрани и помилуя мя, Дева

И Пречистая Богоматерь,

Пока губится бренное тело,

Пусть души моей смерть не захватит.

 

Сохрани и помилуй в восторгах

Меня, грешного нынче и грязного,

Под холодной звездою востока,

И с глазами еще не завязанными.

 

Мы повержены, но не повешены,

Мы придушены, но не потушены,

И словами мы светимся теми же,

Что на белых хоругвях разбужены.

 

Помяни нас в свое воскресение,

Где разбитой звездой восклицания,

Где и пьяный-то замер Есенин,

Все свиданья со мной отрицая,

 

Пусть хоть был он и мотом, и вором,

Все равно мы покрепче той свары,

Все равно мы повыше той своры,

Все равно мы позвонче той славы.

 

Соловьев на знаменах не надо

Вышивать, выживать нам придется,

Как обрубленным яблоням сада,

Как загубленным ядом колодцам.

 

И пока не погасло светило

Наших дней, обагренных скандалом,

Ничего нас с тобой не смутило,

Ничего нас с тобой не судило,

Да и Слово сиять не устало.

 

Разлучить нас с тобою – нелепо,

Муза! Муза в малиновом платье,

Ты – Мария Стюарт, и на этом

Все же вышьем мы царскою гладью.

 

Что концы наши в наших истоках

И что нет отреченья и страха.

Каждый стих наш – преступной листовкой,

За который костер или плаха!

 

Пусть бывает нам больно и плохо,

Не впервой нам такие браслеты,

И зимой собираем по крохам

Нашей юности знойное лето.

 

Что же скажет угрюмый мой ворон?!

Ничего... просто гость и не больше,

Ничего, просто дикая фора

Слова, жившего дальше и дольше.

 

Вот и все, да и тайн больше нету,

Музы, музы, покатим на дачу.

Задыхаясь рыдающим небом,

О себе я уже не заплачу!..

 

 

 

 

 

 

Овдовевшая керамика

 

Как запонки сажи и свечи к свершенью,

и я собирал мушкетёров на мушку,

соборы звонили к моим наслажденьям,

и я по ступенькам сводил свою душку.

 

Тот день опостылел, и щёки погоста

пощёчину гроба уже принимали,

и слёзы в кустах становились по росту,

их глиной тошнило, они понимали —

 

зачем не донашивал платье обедни,

когда уговоры углы подметали.

Я — белый тюльпан, и гвоздика намедни

ко мне заходила, и кольца летали.

 

И понял я, понял я — этой весной

уже не дожить до зловещего чуда,

что каждый твой взгляд —ился Иуда.

 

И слёз серебро берегут, берегут,

чтоб пересчитать, когда буду распят я,

но я заказал вам один перекур,

и в чёрном дыму мои стражники спятили.

 

И стали молиться, чтоб выползти вон,

и всё проклинать, что задаром, задаром

услышали звон, да не знали, где он,

и передавили друг друга за даму.

 

Не шутки шутить я приехал в Москву,

а чёрные речи читать за плечами,

и мне наплевать на кабацкий разгул

стрельцов, что меня неудачно встречали.

 

Я кровью умылся, зато подобрел,

ошибки свои, как напудренных барынь,

валил на костёр в голубом сентябре;

по щёчкам трепал и пощёчиной баловал.

 

Я лавру свою на тебя променял,

ослепшая кошка, я думал иначе:

твоё молоко и моя западня —

какое же блюдо для славы богаче?

 

Но ты опустилась в халатную рвань,

антракт песнопений, в интриги холопства,

кому ты поверила, гордая дрянь,

обманам тумана в глазах полководца?

 

Размолвка! Но ты не грусти, государь.

Размывка! Опять по весне переносиц

я правду узнаю, холодная тварь, —

какие записки к тебе переносят?!

 

Но всё впереди, я за вас заплачу,

в похабной карете отправлю вас за море,

вам слава нужна как топор палачу,

на бальное платье мой траурный занавес!

 

Но были невесты других падежей, —

вот рыжая девушка — нашей же веры,

но эта же песня пешком по душе,

бегом без оглядки, не с миром, так с мелом…

 

Останься, останься, тебе говорят,

неужто не жаль изумрудного крестика,

когда на губах поцелуи горят

хорошенькой дочки другого наместника?!

 

И солнце зашло, и целуют за что-то,

мне всё безразлично, лишь грезиться чаще —

уйду навсегда, ну а после прочтёт ли

корявые буквы любви настоящей?!

 

И кланялась тень в дорогое окно,

и вдребезги пьяная мокрая туча

в любви объяснялась с моею женой,

что помнят меня, и чтоб я их не мучил!

 

 

 

 

 

 

 

Береста отречения

 

За пять минут бархата

я уже успел дойти до самоубийства.

Меня переполняла петля,

как Петра Первого переполняли шлюхи.

Он велел выполоть церкви,

он стоял как сахар в грязном стакане России

и не таял, не растаял и до сих пор.

Я кричу ему: "Пётр!.. Пётр!

Зачем лестницы сюртука

на пороховой погреб зазнайства?

Разве эпилепсия — пена преобразований?"

Кто-то поставил три свечки и тоже умер.

А я ушёл в лес и захотел таять вместо Петра Первого.

Я заплатил волку дань убежавшей монашенки.

Я выбросил обручальное кольцо,

на котором застряло тело.

Но снег был намного тяжелей подбородка —

он всё таял и таял, он всё падал и падал.

Он облепил меня с жадностью любовницы,

у которой выпали зубы мудрости.

Я шёл, как статуя, и лишь серебряный крестик,

как колокольчик на шее заблудшей овцы,

выдавал моё громкое бегство.

Звери, встречавшие меня на пути,

от страха крестились,

а потом переходили на молитвы,

как будто доставали по блату лишний гроб —

теперь на меня молятся и будут молиться до тех пор,

пока последняя поклонница не украдёт

мою медную могильную плиту,

чтобы закрыть, наконец, закрыть, наконец…

чёрную, кислую дующую щель бессмертья!

 

 

 

 

 

 

Продавец туч

 

Когда цари не поминали,

когда цветы не поливали,

пролепетала даль: "Хвали!"

Мои весёлые сандалии

в свои ладошки поплевали,

и пальцы ластились в крови.

 

Я сохранил хрустальный вызов

принцесс из дальнозорких высей

и ничего не попросил.

Но я из камня песню высек,

столкнул я лбами бесов бисер,

и прохрипели те — спаси!

 

И вот, рассеянно и нервно

перебирая тучи неба,

я захотел продать одну,

ту, что красой блистала немо,

похожая на Псковский кремль

и на погибшую жену.

 

Мне деньги отсчитали нагло,

потом её побрили наголо

и за собою увели.

Она купилась и заплакала,

вся вышла, и с кровавой дракою

во мне скончался ювелир!..

 

 

 

 

 

 

 

Белокаменное утро

 

Это не тучи — это пухлые рукописи моего отца.

Это не сердце — это наковальня старых молитв,

это деревенское кладбище розовощёких ошибок,

это виннопоклонным губам — чайника ржавая пристань.

Это серой шпаргалкой река выбегает ко мне,

а слуга подаёт мне в вишнях траурные записки.

Это не дождь — это тысяча старцев с хрустальными посохами.

Это не боль — это ходит молва в смертных рубашках колдуньи.

Это сытое великими людьми

урчит кладбище, как проститутка с похмелья,

это телеги везут ящики сигарет.

Это не колодцы — это калейдоскоп твоей красоты,

это не подушка — это сугроб бронзовой головы,

это восклицательный знак, как камыш над лягушкою-точкой.

Это не родина — это задачник разлук,

это грамматика вопля и чистописание ухаря.

В царское имя любовницы крики врастут —

хватит, проснулся, уже отгремели недели

пьяным составом надзвёздным шпионам наушничать.

В шрамах вернулся, в душе — подлецы и емели,

только берёзку сумел повидать я на ужине.

Я ли не пел по загубленным рощам и чащам,

я ли не пил монастырскую брагу зари?

Кремль поднимал за меня православную чашу

в этом тумане калек и столетних заик.

Всё перекрасить взбрело одинокому принцу.

Всё переплавить решил казначей головы.

Снег повалил, или в белых халатах на приступ

плыли медсёстры, глаза у любимых закрыв.

Плачет ли в парке моё сновидение или

тёплые вербы читают поэмы мои,

или венчаюсь на царство в зарёванном Риме,

и под ногами кашляют все словари.

 

Я просыпаюсь — колокол славою хвалится.

Девки малиновы, окна за шторой сиреневы…

Ангел летит и на солнце своё улыбается,

как на лампадку таинственной нашей вселенной!..

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

А мне и солнышко не греет,

во мне собака не бежит,

мой ландыш ни во что не верит

и головой в крови лежит.

Я заколочен, заколочен

колючим взором палача,

но есть, которые пророчат,

и есть, которые молчат.

Когда неслыханно угарно

прошёл весёлый перекур,

зловещей стала и вульгарней

тень Сатаны на берегу

моей неласковой отчизны,

где всё хорошее падёт

и, вспомнив старенькие чистки,

сам Сталин по костям пройдёт.

Он будет улыбаться криво

и, поднимаясь на мыски,

увидит родину счастливой

лишь там, у гробовой доски.

В глухой разлуке кость и камень,

не слышу ангельскую речь —

обрызганными кровью в храме,

заржавленный поднимет меч.

И здесь уже не будет казней,

а будет просто грусть одна,

похожая на страшный праздник,

где нет ни песен, ни вина.

 

А радостное так случайно,

что, право, пахнет топором,

а имя празднику — молчанье,

закуска к празднику — погром.

Ах, мне и солнышко не светит,

но ты, мой мальчик, не тужи,

вот крестиком уж двери метят,

и лихо точатся ножи!..

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Автографы мои — по вытрезвителям,

мои же интервью — по кабакам,

и как-то отрешённо выразительны

у головы моей четыре каблука.

А наверху страдающие коликами,

а наверху глотающие калики

всё разливают виски, как вам? с тоником?

А может, и допрашивают тайненько.

Я всех бы их расставил тут по стеночкам

и гладил по головке, словно мачеха,

трезвее дня запудренные девочки,

пьяней меня запутанные мальчики.

С печалью я гляжу на чьи-то там колени,

а там грядущее иль пусто, иль темно,

меж тем двадцатилетние калеки

улягутся под бело полотно.

Улягутся на чёрные полати

и отдадутся при любой погоде,

ах, сам я жил в похмельном их наряде,

ах, сам я пел в дремучем их болоте.

Ах, что же сохранит украдкой память?

Что я пришёл к вам не троить, а строить

волшебные ряды из вер и Танек,

галин, марин, регин, наташ и сонек?!

Нет-нет, и с возмущением отряхиваясь,

отругиваясь, но не отрекаясь,

я гордо ухожу от вас, расплачиваясь

на сердце роковыми синяками.

Дошёл до ручки тигр, который витязем

взял беленькую кошку за бока.

Автографы мои — по вытрезвителям,

офелии мои — по кабакам!..

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

И локонов дым безысходный,

И воздух медовый и хладный.

Ты стала свободной, свободной,

Ты стала — желанной, желанной.

 

И утро в атласных жилетах

Прелестных своих перелесков.

Ты стала — заветной, заветной

Царицей моей поднебесной.

 

Мы, правда, любили немало,

Мы, правда, забыли немного.

Как солнце, меня обнимало

Сияние тёплое Бога.

 

Душа твоя — вечное эхо,

А плоть — та и родины дальней,

Белей гималайского снега

И тайны хрустальной хрустальней.

 

Устали, а может, простили

Те ночи, где, словно играя,

Мы каждое слово крестили

И каждую мысль раздевали.

 

И было и сладко, и чудно,

И радости новой не чая,

Блаженные губы почуяв,

Мы огнь низводили очами.

 

И локонов дым безысходный,

И я за столом бездыханный,

Но рукопись стала свободной,

Ну что ж, до свиданья, Губанов!

 

1975

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Ищите самых умных по пивным,

а самых гениальных по подвалам,

и не ропщите — вся земля есть дым,

а смерть — как пропасть около обвала.

И в мире не завидуйте красе

и власти не завидуйте — что проку?

Я умер на нейтральной полосе,

где Сатана играет в карты с Богом!

 

 

 

 

 

 

Из сборника «Таверна солнца»

 

 

 

* * *

 

Мы разучились смотреть на небо,

мы научились смотреть на деньги.

Нам безразлична и корка хлеба,

да что греха таить, даже дети.

 

В сердце гордыню несем, как вазу,

тоже хрустальную, но не купленную.

Жизнь, как журнал, мы листаем сразу

и тормозим у рецептов кухонных.

 

После задерживает нас юмор,

а потом – спорт, спорт, спорт.

И забываем мы нашу юность,

как проститутки первый аборт.

 

Ходим мы медленно, медленно, медленно.

Карманные часики тикают, тикают.

Сердца наши каменные, а лбы наши медные.

Покойники! Съемка идет! Тихо!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я тебя забываю...

Забываю тебя!

Словно в гроб забиваю

желтый труп ноября.

Ничего я не знаю,

да и знать не хочу,

я тебя задуваю –

золотую свечу!

И навек ли, не знаешь?

Эта осень в красе...

Ты во мне умираешь!

Умираешь совсем.

А душа моя – бойня

злых и сочных обид,

и впервые так больно

от горячих молитв!..

 

 

 

 

 

 

 

МУЗЕ

 

В одиночной камере моего сердца

бродит, звеня цепями, седая любовница.

Губы посиневшие на полотенце,

Спас Нерукотворный в слезах горбится.

Платье на любовнице темное, длинное.

Пальцы все в перстнях, а губы в лести,

день и ночь твердит она мое имя,

теребит серебряный свой крестик.

Крылья белоснежные за спиной спрятаны,

перевиты розами ее локоны,

день и ночь бормочет она клятвы –

сердце мое, сердце с разбитыми окнами!

 

Спас Нерукотворный на полотенце,

разрешаю Музе делать прогулки.

К одиночной камере моего сердца

ей привозит слава черствые булки.

Но люблю я, Господи, сухари черные

и люблю серебряный ее крестик,

изо всех тюрем бегут заключенные,

чтоб хоть раз послушать ее песни.

И опять в малиновом бродит халате,

по ночам царапает смешные сонеты,

не пора ли, солнце, готовиться к свадьбе,

золотые цепи отдать на браслеты?!

У рассвета нашего выкупить платья,

расколоть замки, заколоть локоны

и венчаться с нею, венчаться не глядя.

Сердце мое, сердце с разбитыми окнами!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Карнавал окончен, сняты маски,

кто поет там? Соловей ли курский?!

Иль в кровавой глине, как в замазке

поувязли песни наши русские?

 

Карнавал окончен, сняты латы.

Меч заброшен, и в углу кольчуга,

и встает заря с отборным матом,

всех моих обманутых почуяв.

 

Карнавал окончен, это лето

подлецов и потаскух осенних,

если бы я не был там поэтом,

то бы удавился, как Есенин!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я родился, чтобы пропеть,

отзвенеть на ветру осиной.

Я родился, чтобы терпеть

смех твой звонкий и свет твой синий.

Я родился, чтобы понять

век погромный и миг наш краткий.

Я влюбился, чтобы обнять

мир огромный и стан твой сладкий,

виноградную гроздь сломать,

гвоздь погнуть и шагнуть в бессмертье.

Я родился, чтобы с ума

вас свести, как рисунок с меди.

И вдали черешневых глаз,

звездам преданный как собака,

я родился, чтобы хоть раз

на груди у счастья заплакать.

В этом зеркале – небеса.

В небесах – золотая тайна.

Тайна в том, что я написал,

ведь родился я не случайно!..

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Мы разучились смотреть на небо,

мы разучились смотреть на деньги.

Нам безразлична и корка хлеба,

да что греха таить, даже дети.

 

В сердце гордыню несём, как вазу,

тоже хрустальную, но не купленную.

Жизнь, как журнал, мы листаем сразу

и тормозим у рецептов кухонных.

 

После задерживает нас юмор,

а потом — спорт, спорт, спорт.

И забываем мы нашу юность,

как проститутки первый аборт.

 

Ходим мы медленно, медленно, медленно.

Карманные часики тикают, тикают.

Сердца наши каменные, а лбы наши медные.

Покойники! Съёмка идёт! Тихо!..

 

 

 

 

 

 

 

Над зарёванной сосной

 

Почему я дрожу, я тебе не скажу —

так столетья назад повелось,

так голодный, избитый, но преданный пёс

за хозяином шёл на погост.

 

Почему я — душа, что в свечах не дыша

затаилась и пьёт кровь молитв.

Помяни меня, Господи, словно пажа,

что споткнулся у мраморных плит.

 

Тот, кто голубоглазое небо подвёл,

сердце, словно каблук, не сточил,

вот и пёс я, и паж я, и траурный вол,

что поклажу везёт вам в ночи.

 

На телеге чернеет роскошнейший гроб

той царицы, что преданна вам,

у царицы белеет шикарнейший лоб —

вот и грот вам, и гром вам, и храм!

 

Почему я дрожу — я тебе не скажу,

незабудки срываются вниз.

Не кровавую розу я в гроб положу,

а тот мелко исписанный лист!..

 

 

 

 

 

 

 

Из раздела «Стихи последних лет»

 

 

 

* * *

 

Как жаль, что умер в эмиграции

большой русский писатель Бунин.

Никому не нужный, забытый нацией

в жестоких битвах и бурных буднях.

Человек без родины, как бездомная собака,

она и лает за чужой кусок.

О, родина, щеки краснее мака

от пожаров, – кровью стучит в висок:

«Ты меня забыл. Ты меня оставил.

Вот я нищая и босая.

Как в Париже громко стучат ставни,

и чужой язык тебе душу кромсает.

Вот я – раздетая и голодная,

как миллионы сынов и дочерей,

а тебе и в Ницце, сыночек, холодно,

как будто все время дует борей.

Я – мать твоя! Я – твоя родина,

кровью умытая в гражданские войны.

О, как тебе зябко под башней-уродиной –

чужие ветра, вечера – и довольно».

Рестораны, кокотки, шампанское,

но измена – как гильотина.

Не помогут вам песни цыганские,

ни бульвары, цветы и картины.

Ты не можешь согреться и душу

за столом, как дружка, уговариваешь.

А прикроешь глаза, и, все руша,

ты несешься московским трамваем.

И колотится сердце, как будто

снова мальчиком ты на подножке,

и холодное хмурое утро,

как Сикстинская Дева в окошке.

Как грустят по дорогам рябины...

Как курлычут над озером стаи...

Как куранты пробьют,

  древний Кремль зажигает рубины...

«Как в Париже

  страшно

  стучат

  ставни».

Не пройти уже тебе по снегу

своих темных аллей, где бант.

Не за родину я краснею,

а краснею я за талант.

Как жалко, что умер ты в Париже,

русский писатель Иван Бунин,

потому что, читая, тебя я вижу

лишь в России,

  и хватит об этом.

  Будет!..

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я обвит чалмой океана,

Безнадежного урагана,

Крылья сломаны за спиной,

И умру я уже в пивной.

Лоб покат, и гудит ребро,

И кудрявый ушел Рембо

В желтой Африке воровать,

Черным золотом торговать.

Не сирень во рту – только пена

Горько-сладкая, словно дочь,

Что ушла, как ушла Елена

На быке в голубую ночь.

Бахус правит, а Ромул строит,

В голове моей рифма стонет

Обезумевшей из гарема,

Помяните меня, Верлена.

Я стакан наливаю полный,

Так корабль заливают волны,

И ложатся в блокнот слова,

Как подрезанная трава.

Экипаж мой разбит, разбросан.

Что я должен своим матросам,

Что на бревнах пустились вплавь?

Одноглазое слово – славь!

Славь отчаянье и гражданство,

Воскресение славь и смерть,

И пунцовые щеки пьянства,

И трезвевшего сердца – твердь.

Лист кленовый пошел на убыль,

Как быки пошли на убой,

Ночью светятся мои губы,

Как в часовне окно с резьбой.

В голове моей, словно утром

Деревенский стоит туман,

Белокурая Муза мудро

Отливает мне свой стакан.

От губной помады и пудры

Не спасет меня – океан.

Похмеляйтесь же вы, матросы,

Похваляйтесь же, кабаки!

Там, где финки и папиросы,

Проститутки и каблуки,

Там, где танцы, как будто стансы,

А трагедия – как игра,

Где младенцы глядят как старцы,

И морщина на лбу легла,

Где на плечи, что голы вечно,

Поцелуи шуршат от встречных,

Словно мимо багряный лист

Вдруг задел – одинок и чист.

Не сирень во рту, только пена.

(Всё мантильи и кружева...)

Богоматерь, пока жива,

Помяните, меня, Верлена!

 

6 октября 1981

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Иглы дождь зашивают

В голубые стога.

Ты пришла неживая,

Тонкоока, строга.

Ты перчатки не снимешь

И не сбросишь платок.

Ты меня не покинешь,

Как предсмертный глоток.

Ты все знаешь и веришь –

Я ведь не виноват.

Ты меня не изменишь,

Потому что крылат.

И когда головою

Лягу на мостовой,

Я шепну: Бог с тобою,

Свет единственный мой!

И когда ты раздета

С моей легкой руки,

Я как поле, что ветром

Гнет к губам васильки.

 

8 ноября 1981

 

 

 

 

 

 

 

М. Ю. ЛЕРМОНТОВУ

 

Я зачитал тебя до дыр

на подлокотниках, до сажи,

когда, с тоскою сняв мундир,

стрелялся ты с собою дважды.

Дым пистолетный глаз не ест,

и не пугает гром влюбленных.

Ты в девочке увидел – крест

и ускакал, как зачумленный.

Но не в Керчи, а лишь в Тамани

с едва начатого листа

ты вдруг увидел грудь Тамары

и соблазнителя Христа!

И как любовники в гареме

твоих полуодетых дум,

глаза безумные горели

и углем прожигали ум.

Шумел источник, хрипли двери,

каменьем осыпался грот,

а девочку не звали Мэри,

а лошади не лезли вброд.

Не мучались, не целовались,

и не кружилась – голова,

лишь перечеркивались, каясь,

твои бессмертные слова.

Шумел источник, шла борьба,

обвал устраивали горцы.

И тучам в черные гроба

багрово вязла голова

отрезанного наспех солнца!

Святой воды из этих мест

на коромыслах не носили.

Дым пистолетный глаз не ест,

не в девочке увидел крест,

ты крест увидел на России!

Она была твоей Ланской,

красивой, с сердцем поседевшим.

Она была больна тоской

Души твоей, такой нездешней.

 

Ну что ж, кого полюбят Боги,

тот умирает – молодым!

Белеет парус одинокий,

как тает пистолетный дым!..

 

23-26 февраля 1982

 

 

 

 

 

 

 

ЗОЛОТАЯ БАРЖА

 

Разобрали меня пополам –

проститутки и купола.

И раздетым им догола...

я уже ничего не сыграю.

на гитаре своей – Бордо,

где натянуты волосы Музы...

И ныряют с моих бортов,

словно с баржи с тяжелым грузом,

обнаженные, без порток,

мысли – светлые карапузы.

 

Я иду поперек волны,

и от груза трещит спина,

нет ни родины, ни жены,

только тень того пацана,

что нырнул с меня глубоко

и не выплыл – совсем пропал,

а писал стихи так легко,

словно в речке коня купал.

 

И грустит по нему Рязань

и деревни, что там окрест,

но не верю я тем слезам,

как не верю в железный крест.

Говорю, будто пару рельс

и спаяли-то кое-как –

не порожний сегодня рейс

к светлой памяти тянет парк.

 

Придавили ему – главу,

чтобы больше не пел, не пил.

Светлый месяц упал в траву,

прошептал: «Ну зачем живу?!» –

 и ромашку озолотил.

 

Ветер воет, деревья валит.

Ведьма в поле похлебку варит.

А меня не страшит волна,

неуемная глубина.

Я печален, и я квадратен,

бесхарактерен мой характер.

Я не в поле, и не в лесу.

И зачем мне воров бояться,

я ведь золото вам везу,

вам, уродам, и вам, паяцам!..

 

28 октября 1982

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я – холодное сердце

В садах царскосельских неволю.

Засыпаю, как перцем,

Горячим вас словом – люблю.

Изукрашены дверцы

Кареты, что едет Невою.

Я ваш образ воздушный

Сквозь светлые слезы ловлю!..

 

 

 

 

 

 

 

САВРАСОВ

 

Кружок кровавой колбасы,

За три копейки склянка водки.

Обледенелые усы

И запоздалый взгляд кокотки.

От сумерек сошли с ума

Усталых рук твоих развалы,

И лишь картежница-зима

Сквозь снег тасует – тройки, пары.

Пургой обмятый, ты без чувств

В сугробов падаешь бумаги,

Где теплые глаза лачуг,

Как проститутки и бродяги.

От замороженной руки

Струится пар в тепле ночлежки,

И ворон делает круги,

И вечер раздает насмешки.

Ты наливаешь водки – в штоф

Потрескавшийся, как окошко.

И хорошо вам было чтоб,

Вы напиваетесь с ним в лежку.

Лишь сердца – трепетный паром

Подрагивает в сонном теле.

Не вспоминай же о былом,

Как церковь рисовал пером,

Когда грачи не прилетели!

 

15 февраля 1983

 

 

 

 

 

МУЗЕ

 

Твои локти слоновой кости

У цветущего реют куста.

Я не стою тебя, ты – прости!

Я не строю тебя. Ты проста.

 

Закусивши губу, мой мальчиш! –

Светлых слез никогда не прольешь.

На тебе нет креста, говоришь,

Ты меня постепенно убьешь.

 

От любовниц твоих, от вина,

Каждый день я горю как в Аду,

Я тебе не сестра, не жена,

Рано, поздно ли просто уйду!

 

Не хочу этих слез, этих мук.

Не хочу этот плес, этот рок,

Этих горько опущенных рук

Над запущенной рощею строк.

 

Твои локти слоновой кости

У цветущего реют куста.

В первый раз я такое постиг,

Что боятся промолвить уста.

 

Наломаю сирень – убегу...

Буду плакать дорогой, так что ж?!

Ты во мне – словно солнце в снегу,

Я в тебе – словно в сердце – нож!..

 

1 июня 1983

 

 

 

 

 

* * *

 

Сердце мое стучит, как гренадер – каблуками,

что к императору взбегает на второй этаж.

Нервы рвутся, как драгоценные ткани,

а как мне перевязать кровью истекающий карандаш?

Это не выдумка – валуна-увальня.

Это кроит черепа мой глагол-улан.

В России мои стихи не умерли,

а поднялись над горизонтом, словно скифский курган.

Столетия промяты, как диваны.

Пыль летит через лбы покойниц.

Заглавия торжественны, как кардиналы,

и та же пудра у всех моих любовниц.

Я не трону трона, не обогну храма,

зайду помолиться в тиши Господу.

И дождь не нальет мне больше ни грамма,

потому что я бел как мел и печален, как госпиталь.

 

19-20 июля 1983

 

 

 

 

 

* * *

 

Учитель рисования и пения

На мраморные руки положил

Венок неувядаемый терпения

И остро отточил карандаши.

 

Учитель рисования и пения

Гнездо нашёл, а сердце разорил.

И дождь идёт, как слёзы искупления,

И вербы набухают у могил.

 

Учитель рисования и пения,

Он всё решил и обсудил заранее.

Он будет одинок — стихотворение

Не терпит похвалы, не ждёт издания.

 

Но ветер налетел — и факел выдохся.

Обыскан жизнью, прочитаю с ленью я:

"Под камнем сим теперь лежит из Выборска

Учитель рисования и пения!.."

 

6 апреля 1979

 

 

 

 

 

* * *

 

Родина, моя родина,

Белые облака.

Пахнет чёрной смородиной

Ласковая рука.

Тишь твоя заповедная

Грозами не обкатана,

Высветлена поэтами,

Выстрадана солдатами.

Выкормила, не нянчила

И послала их в бой.

Русые твои мальчики

Спят на груди сырой.

Вишнею скороспелою

Вымазано лицо.

Мальчики сорок первого

Выковались в бойцов.

Бронзовые и мраморные

Встали по городам,

Как часовые ранние,

Как по весне - вода!

Что по лесам аукают

Бабушки из невест?

Вот запыхались с внуками,

Памятник — наперерез.

Имени и фамилии

Можете не искать,

Братски похоронили

Ягоды у виска.

Кто-то венок оставил,

Может быть, постоял.

Кто-то опять прославил

Звёзды и якоря.

Знай же, что б ты ни делала,

Если придёт беда,

Мальчики сорок первого

Бросятся в поезда.

Сколько уж ими пройдено?

Хватит и на века!

Родина, моя родина,

Чистые берега!

 

9 июля 1979

 

 

 

 

 

* * *

 

Это небо голубое

Я привёз за столько вёрст.

Расстреляли нас с тобою,

Друг мой милый, рыжий пёс.

Той тропинкою от дома

Мы бродили по холмам

И не знали, что Содома

И Гоморры тени там.

Вислоухий, кареглазый,

Ненаглядный друг-драчун,

Я теперь твои проказы,

Плача век, не оплачу.

В ледяной тоске зазноба

Тихих песен не споёт,

И теперь, теперь мы оба

Бьёмся рыбами об лёд.

Не спохватился домашний

Круг, он умер, и давно.

Разговор позавчерашний

Смотрит месяцем в окно.

Закидали снегом белым

Мне лазурные глаза.

Стал я смелым, стал я смелым,

Как огонь на небесах.

И пускай жена горбата,

Обеспечена шитьём,

За могильною лопатой

Дышит вечно житьё.

Дышит в спину и в загривок,

Побирается впотьмах,

Шепчет траурный отрывок,

Заговаривает — прах!

Бормотаньем по России,

Кукованьем по лесам

Мои музы голосили,

Причитали в чудесах.

На руках меня изнашивать

И в сердцах меня озвучивать

Не мешаю правдой страшною —

Вам желаю долю лучшую.

Ленты все в крови окрашены.

Кителя — в чулан заброшены.

Дай вам Бог свой век для каждого,

А в любви — всего хорошего.

Чернозём! Дождём упиться!

А душа? Она одна…

Что ей сделают убийцы?

Мелко плавают и дна

Не достанут, захлебнутся,

Захотят да захрипят.

Не такие петли рвутся,

Вальтеры в ломбард сдаются,

И отказывает яд.

 

Расстреляли нас с тобою,

Друг мой милый, рыжий пёс,

Только солнце золотое,

Только небо голубое,

В сердце я своём унёс!..

 

15-16 ноября 1979

 

 

 

 

 

* * *

 

Там, где кареты разбили нос,

Там, где с валетом пропили вист,

Где облака с табунами коз

Тычутся под ноги мордой вниз,

Там, где горячий источник зла,

Сорные залежи мрачных гор,

Дикой тропинкою совесть шла

И озиралась, как беглый вор.

Там, где орёл молодой непрост

И золотиться голодный клюв.

Встал я под пулю во весь свой рост,

А оказалось — что просто сплю.

 

Ноябрь 1979

 

 

 

 

 

* * *

 

Я сослан к Музе на галеры,

Прикован я к её веслу.

Я стал похож — на символ веры,

На свежий ветер и весну.

 

И загорелым телом каясь,

Я налегаю на весло —

Я вас люблю и улыбаюсь,

Что мне чертовски повезло.

 

Что в синеве такой буранной

Ей по душе мой тяжкий труд,

Где розы — алые карманы —

И наголо обритый Брут.

 

Что ни гвардейцы, ни уланы,

А только потные рабы

Сквозь непогоду и туманы

(Сквозь неохоту и обманы)

Выводят на маяк судьбы!

 

Я вырван из когтей дракона,

Как из похабных риз — икона.

Недолго был я под пятой

И я теперь гощу у трона,

У обнажённой, как Юнона,

Своей красавицы святой!..

 

27 октября 1982

 

 

 

 

* * *

 

Мы идём с тобой низами,

Дивный друг мой Низами.

Я с подбитыми глазами

Вечность взял себе взаймы.

По карманам мелочь тужит,

Как бы мне помочь в тиши,

Не спасайте наши души,

Не спасайте наши души,

Потому что нет души.

Потому что есть лишь воля,

Сердца дрогнувшая власть,

Потому что в чистом поле

Мне, как волку, не упасть

И в грязи не пачкать лапы.

Господи! Когда любил,

Никого я не царапал,

И в бессилье слёз не лил.

И своих любимых вздорных

Не валил я на кровать,

А хотел лишь как икону

Их в плечо поцеловать.

Так целует грешник в страхе

Ножки стёртые — мадонн,

Изнывая, как на плахе,

Когда совесть бьют кнутом.

Подо мной земля не гнётся,

Подо мной она - горит.

Милый друг! Я жгу, как солнце,

Плавлю мрамор и гранит.

Мы идём с тобой низами

Нашей бронзовой семьи,

И моих друзей слезами

Смоет смерть моя с земли.

Как ненужных, как недужных,

С кем я пил и глотку драл,

С кем я слов своих жемчужных

Никогда не продавал.

Кто останется в послушных,

Вспомнит про мои грехи.

Не спасайте ваши души,

Не спасайте ваши души,

А спасайте лишь стихи!

Подо мной земля не гнётся,

Подо мной она — горит.

Ухожу я, словно солнце,

Ад не принял, Рай — смеётся,

Может, Бог и сохранит!..

 

6 мая 1983

 

 

 

 

* * *

 

Сердце моё стучит, как гренадёр - каблуками,

что к императору взбегает на второй этаж.

Нервы рвутся, как драгоценные ткани,

а как мне перевязать кровью истекающий карандаш?

Это не выдумка — валуна-увальня.

Это кроит черепа мой глагол-улан.

В России мои стихи не умерли,

а поднялись над горизонтом, словно скифский курган.

Столетия промяты, как диваны.

Пыль летит через лбы покойниц.

Заглавия торжественны, как кардиналы,

и та же пудра у всех моих любовниц.

Я не трону трона, не обогну храма,

зайду помолиться в тиши Господу.

И дождь не нальёт мне больше ни грамма,

потому что я бел как мел и печален, как госпиталь.

 

19-20 июля 1983

 

 

 

 

 

* * *

 

Т. Д.

 

В твоих глазах закат последний,

Непоправимый и крылатый, –

Любви неслыханно-весенней,

Где все осенние утраты.

Твои изломанные руки,

Меня, изломанного, гладят,

И нам не избежать разлуки

И побираться Христа ради!

Я на мосту стою холодном

И думаю – куда упасть...

Да, мы расстались, мы – свободны,

И стали мы несчастны – всласть!..

 

4 сентября 1983

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

 

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь,

Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
   — Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали