КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ЛЕОНИД АРОНЗОН

Леонид Львович Аронзон (24 марта 1939, Ленинград — 13 октября 1970, под Ташкентом) — русский поэт. Годы войны провел в эвакуации на Урале. Окончил Ленинградский педагогический институт.

Преподавал в вечерней школе, для заработка писал сценарии научно-популярных фильмов. В начале 1960-х общался с И.Бродским, в 1965 году сблизился с Владимиром Эрлем и другими поэтами Малой Садовой, дружил с Е.Михновым-Войтенко.

По официальной версии, застрелился из охотничьего ружья во время поездки по Средней Азии. Однако характер ранения, по результатам патологоанатомической экспертизы, свидетельствует о несчастном случае при неосторожном обращении с ружьём.

Как многие его сверстники, вобрал элементы поэтики Пастернака, Ахматовой, Мандельштама, но с особенным вниманием развивал традиции Хлебникова, Заболоцкого (творчеству последнего Аронзон посвятил свой институтский диплом), других обериутов. В центре поэзии Аронзона — мотив Рая, при этом его лирика, в особенности последних лет, глубоко трагична, в ней все настойчивее появляются темы смерти и пустоты. В середине 1960-х начал писать прозу.

При жизни практически не публиковался в открытой печати. Воспринимался одним из лидеров ленинградской неподцензурной словесности, некоторые видели в нём альтернативу Бродскому. Оказал заметное воздействие на современников и младшее поколение русских поэтов. В 1979 году сборник его стихов, составленный Е. Шварц, был издан приложением к самиздатовскому журналу «Часы», позднее с дополнениями перепечатан в Иерусалиме (издательство «Малер», подготовка текста — Ирэна Орлов,1985) и Санкт-Петербурге (Камера хранения, 1994).

В 1990 вышла книга «Стихотворения», составленная Вл. Эрлем. В 1998 году издана двуязычная книга стихотворений Леонида Аронзона «Смерть бабочки»: параллельный перевод на английский язык Ричарда Маккейна, предисловие Виктории Андреевой, составители Виктория Андреева и Аркадий Ровнер (М: Изд-ва Gnosis Press & Diamond Press). Наиболее полно творчество Аронзона представлено сегодня в комментированном двухтомном «Собрании произведений» (СПб: Издательство Ивана Лимбаха, 2006).

В 2009 году вышло первое книжное издание стихов Аронзона на немецком языке: Leonid Aronson. Innenflache der Hand. Aus d. Russ. v. Gisela Schulte u. Marina Bordne. Edition ERATA | Leipziger Literaturverlag: Leipzig 2009 (двуязычное издание). Книга вызвала большой интерес и была отрецензирована большинством важнейших газет немецкоязычного пространства. В этом же году появился том Венского Славистического альманаха, целиком посвященный творчеству и личности Леонида Аронзона: Йоханна Рената Дёринг, Илья Кукуй (сост.). Леонид Аронзон: Возвращение в рай. <Исследования, публикации, переводы>. Wiener Slawistischer Almanach. Том 62. Мюнхен, 2008. Можно сказать, что в 2009 году Леонид Аронзон, прежде практически неизвестный в странах немецкого языка, был признан здесь одним из выдающихся поэтов ХХ века.

3 июля 2011 года Гессенским радио (Франкфурт-на-Майне) была передана постановка по радиопьесе Ольги Мартыновой и Олега Юрьева «Petersburger Zwillinge» («Петербургские близнецы», на немецком языке), посвященной Леониду Аронзону и Иосифу Бродскому.

Псковское шоссе

 

Белые церкви над родиной там, где один я.

Где-то река, где тоска, затянув перешеек...

Чёрные птицы снуют надо мной, как мишени,

кони плывут и плывут, огибая селенья.

Вот и шоссе. Резкий запах осеннего дыма.

Листья слетели, остались последние гнёзда,

Рваный октябрь, и рощи проносятся мимо.

Вот и река, где тоска, что осталось за ними?

 

Я проживу, прокричу, словно осени птица,

низко кружась, все на веру приму, кроме смерти,

около смерти, как где-то река возле листьев,

возле любви и не так далеко от столицы.

Вот и деревья. В лесу им не страшно ли ночью?

Длинные фары пугают столбы, и за ними

ветки стучат и кидаются тени на рощи.

Mокрый асфальт отражается в коже любимой.

 

Всё остаётся. Так здравствуй, моя запоздалость!

Я не найду, потеряю, но что-то случится.

Возле меня, да и после кому-то осталась

рваная осень, как сбитая осенью птица.

Белые церкви и бедные наши забавы!

Всё остаётся, осталось и, вытянув шеи,

кони плывут и плывут, окунаются в травы,

черные птицы снуют надо мной, как мишени.

 

1961

 

 

 

* * *

 

Деревни деревянные, как шаток

настил мостков, где лёгкая стопа,

в пыли оставив слабый отпечаток,

ведёт меня, как смертника, к столбам.

И кажется: вот родина – ладонь,

собрание растительного царства,

где сходятся деревья, словно старцы,

на пиршество, на жертвенный огонь.

 

И медленен, как колокол, покой,

распластанный по выгнутым озёрам,

но, не достав до родины рукой,

я прижимаюсь к мёртвому простору

ночных полей. Как брошенный сосуд,

гудят поля далекими пирами,

и нища речь, и бык, застывший в камень,

лежит в траве, уставившись в росу.

 

Густою пеной застлан небосклон,

дрожат мостки, и воздух этот древний

с открытых настежь четырёх сторон

срывает шум с качнувшихся деревьев.

Скрипят, скрипят полночные стволы,

и крики птиц медлительней и реже,

всё исчезает в запахе смолы,

и чудится мне близость побережья.

 

1962

 

 

 

Лесничество

 

Не вожделяясь расстояньем

с холма, подъемлющего бор,

как бы в беспамятстве стоял я

один в лесничестве озёр.

 

Июль. Воздухоплаванье. Объём

обугленного бора. Редколесье.

Его просветы, как пролёты лестниц.

Олений мох и стебли надо лбом.

Кусты малины. Папоротник, змей

пристанище. Синюшные стрекозы.

Колодезная тишь. Свернувшиеся розы.

Сырые пни. И разъярённый шмель.

 

Таков надел, сторожка лесника.

Я в ней пишу, я под двумя свечами

мараю, чиркаю, к предутрию сличаю

с недвижным лесом, чтоб любовь снискать

у можжевельника, у мелкого ручья,

у бабочек, малинника, у ягод,

у гусениц, валежника, оврага,

безумных птиц, что крыльями стучат.

 

В сырой избе меж столбиками свеч,

прислушиваясь к треску стеарина,

я вспоминаю стрёкот стрекозиный

и вой жука, и ящерицы речь.

В углу икона Троицы, и стол

углами почерневшими натянут,

на нём кухонный нож, бутыль, стаканы,

пузатый чайник, пепельница, соль.

 

Кружат у свеч два пухлых мотылька.

Подсвечник, как фонтан оледенелый.

Хозяин спит, мне нужно что-то сделать,

подняться, опрокинуть, растолкать

хозяина, всю утварь, полумрак,

там, за спиной скрипящие деревья,

по пояс в землю врытые деревни,

сырой малинник, изгородь, овраг,

безумных птиц, всё скопище озёр,

сгоревший лес, шеренги километров...

 

Так вот вся жизнь, её итог засмертный:

два мотылька, малинник, свечи, бор.

 

19 августа 1963

 

 

 

* * *

 

Вроде игры на арфе чистое утро апреля.

Солнце плечо припекает, и словно старцы?евреи,

синебородые, в первые числа Пасхи,

в каждом сквере деревья, должно быть, теперь прекрасны.

Свет освещает стены, стол и на нём бумаги,

свет – это тень, которой нас одаряет ангел.

Всё остальное после: сада стрекозы, слава,

как, должно быть, спокойны шлемы церквей, оплывая

в это чистое утро, переходящее в полдень,

подобное арфе и кроме – тому, о чём я не помню.

 

5 апреля 1964

 

 

 

Послание в лечебницу

 

В пасмурном парке рисуй на песке моё имя, как при свече,

и доживи до лета, чтобы сплетать венки, которые унесёт ручей.

Вот он петляет вдоль мелколесья, рисуя имя моё на песке,

словно высохшей веткой, которую ты держишь сейчас в руке.

Высока здесь трава, и лежат зеркалами спокойных небыстрых небес

голубые озёра, качая удвоенный лес,

и вибрируют сонно папиросные крылья стрекоз голубых,

ты идешь вдоль ручья и роняешь цветы, смотришь радужных рыб.

Медоносны цветы, и ручей пишет имя моё,

образуя ландшафты: то мелкую заводь, то плёс.

Да, мы здесь пролежим, сквозь меня прорастает, ты слышишь, трава,

я, пришитый к земле, вижу сонных стрекоз, слышу только слова:

может быть, что лесничество тусклых озёр нашей жизни итог:

стрекотанье стрекоз, самолёт, тихий плёс и сплетенье цветов,

то пространство души, на котором холмы и озёра, вот кони бегут,

и кончается лес, и, роняя цветы, ты идёшь вдоль ручья по сырому песку,

вслед тебе дуют флейты, рой бабочек, жизнь тебе вслед,

провожая тебя, все зовут, ты идешь вдоль ручья, никого с тобой нет,

ровный свет надо всем, молодой от соседних озёр,

будто там, вдалеке, из осеннего неба построен высокий и светлый собор,

если нет его там, то скажи ради Бога, зачем

моё имя, как ты, мелколесьем петляя, рисует случайный,

небыстрый и мутный ручей,

и читает его пролетающий мимо озёр в знойный день самолёт,

может быть, что ручей – не ручей,

только имя моё.

Так смотри на траву, по утрам, когда тянется медленный пар,

рядом свет фонарей, зданий свет, и вокруг твой

безлиственный парк,

где ты высохшей веткой рисуешь случайный, небыстрый

и мутный ручей,

что уносит венки медоносных цветов, и сидят на плече

мотыльки камыша, и полно здесь стрекоз голубых,

ты идешь вдоль воды и роняешь цветы, смотришь радужных рыб,

и срывается с нотных листов от руки мной набросанный дождь,

ты рисуешь ручей, вдоль которого после идёшь и идёшь.

 

Апрель 1964

 

 

 

Валаам

 

I

Где лодка врезана в песок,

кормой об озеро стуча,

где мог бы чащи этой лось

стоять, любя свою печаль,

там я, надев очки слепца,

смотрю на синие картины,

по отпечаткам стоп в песках

хочу узнать лицо мужчины.

И потому как тот ушедший

был ликом мрачен и безумен,

вокруг меня сновали шершни,

как будто я вчера здесь умер.

 

II

Где бледный швед, устав от качки,

хватался за уступы камня,

где гладкий ветер пас волну,

прибив два тела к валуну,

где шерстяной перчаткой брал я

бока ярящихся шмелей,

и чешуя ночных рыбалок

сребрила с волн ползущий шлейф,

и там я, расправляя лик твой,

смотрел на сны озёр и видел,

как меж камней стоял великий,

чело украсивший гордыней.

 

(Весна)1965

 

 

 

Бабочки

 

Над приусадебною веткой,

к жаре полуденной воскреснув,

девичьей ленты разноцветной

порхали тысячи обрезков,

и куст сирени на песке

был трепыханьем их озвучен,

когда из всех, виясь, два лучших

у вас забились на виске!

 

(Лето)1965

 

 

 

Мадригал

 

Глаза твои, красавица, являли

не церкви осени, не церкви, но печаль их.

Какие-то старинные деревья

мне были креслом, ты – моей свирелью.

Я птиц кормил, я видел каждый волос

тех длинных лилий, что сплетал твой голос.

Я рисовал его на вязкой глине полдня,

потом стирал, чтоб завтра утром вспомнить.

 

(Осень) 1965

 

 

 

Лебедь

 

Вокруг меня сидела дева,

и к ней лицом, и к ней спиной

стоял я, опершись о древо,

и плыл карась на водопой.

 

Плыл карась, макет заката,

майский жук болотных вод,

и зелёною заплатой

лист кувшинки запер вход.

 

Лебедь был сосудом утра,

родич белым был цветам,

он качался тут и там.

 

Будто тетивою, круто

изгибалась грудь на нём:

он был не трелей соловьём!

 

(Март) 1966

 

 

 

Мадригал

 

Рите

 

Как летом хорошо – кругом весна!

То в головах поставлена сосна,

то до конца не прочитать никак

китайский текст ночного тростника,

то яростней горошины свистка

шмель виснет над пионами цветка,

то, делая мой слог велеречив,

гудит над вами, тонко вас сравнив.

 

(Лето) 1966

 

 

 

Утро

 

Каждый лёгок и мал, кто взошёл на вершину холма.

Как и лёгок и мал он, венчая вершину лесного холма!

Чей там взмах, чья душа или это молитва сама?

Нас в детей обращает вершина лесного холма!

Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,

и вершину холма украшает нагое дитя!

Если это дитя, кто вознёс его так высоко?

Детской кровью испачканы стебли песчаных осок.

Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!

Это память о рае венчает вершину холма!

Не младенец, но ангел венчает вершину холма,

то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак!

Кто бы ни был, дитя или ангел, холмов этих пленник,

нас вершина холма заставляет упасть на колени,

на вершине холма опускаешься вдруг на колени!

Не дитя там – душа, заключённая в детскую плоть,

не младенец, но знак, знак о том, что здесь рядом Господь!

Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,

посмотри на вершины: на каждой играет дитя!

Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!

это память о Боге венчает вершину холма!

 

1966

 

 

 

* * *

 

Где листья мертвенны и, тихо шевелясь,

колеблют надо мной подъятый воздух,

жеманны бабочки, стрекозы грациозны,

заполнен день гудением шмеля,

и ящерка, припавшая к песку,

ещё на миг нацелена в пространство,

тяжёлый жук, раздвоивший свой панцирь,

воспламенясь, озвучивает куст.

 

В объёме осени парадный сей костёл,

сей ровный свет, сей отражённый морем

огромный свет, и мысль моя растёт,

и рядом жизнь, и нет её со мною.

Здесь светлый день, шоссе, сгоревший лес,

меж листьев – лес, куда ни глянешь – листья,

лежи в траве, пока избыток мыслей

сведёт с ума иль просто надоест.

 

О, как просторна осень в светлый день

в осиннике, в высоком листопаде,

так вот итог! так что же ты утратил

и что обрёл, кусты рукой задев?

Какой-то день, какой-то тихий час,

ручей меж листьев и меж листьев небо,

лежи в траве и ничего не требуй,

к иной душе, к покою причастясь.

 

Вот светлый холм, подъемлющий тебя,

вот облака, спешащие так быстро,

что тени нет. Но всё-таки ты выслан,

но всё-таки, как осенью объят

весь этот лес, так ты объят иным

не этих мест привычным запустеньем,

не здесь твой сад, не здесь твои ступени

и весь твой путь, чтоб возвратиться к ним.

 

(1966)

 

 

 

* * *

 

1.

День с короткими дождями.

Мокрый сад под фонарями.

За его прямой оградой

в жёлтых листьях беспорядок.

Возвращённой тишины

окна вечера полны.

Поздно. Августа конец.

Ветви сада на стене.

Только ты светла, как будто

за окном июль и утро,

что увидел я, проснувшись

от громов, дождя и моря...

 

2.

Наш сад от ветра пострадал.

Ещё дождей ночных вода

с листа на лист, с листа на землю

спадает и поит песок,

но уже подняли лицо

цветов разогнутые стебли,

и утра влажного туман

уже поднялся над ветвями.

Как хорошо, любуясь Вами,

смотреть на мир, доступный нам!

 

3.

В нашей быстрой разговорной речи

трудно процитировать стихи.

Для стихов – условленные встречи,

свечи, сцены, тишина – для них.

Но в любой беседе, речь стреножа,

не пуская прочие слова,

на моих губах одно и то же:

полстроки – «Печаль моя светла!»

 

(1966)

 

 

 

* * *

 

Несу иную тишину,

как конь, подпрыгивая к Богу,

хочу во всю её длину

озвучить думами и слогом,

хочу я рано умереть

в надежде: может быть, воскресну,

не целиком, хотя б на треть,

хотя б на день, о день чудесный:

лесбийская струя воды

вращает мельницы пропеллер,

и деве чьи-то сны видны,

когда их медленно пропели,

о тело: солнце, сон, ручей!

соборы осени высоки,

когда я <в> трёх озёр осоке

лежу я Бога и ничей.

 

(1966)

 

 

 

* * *

 

В пустых домах, в которых всё тревожно,

в которых из-за страха невозможно –

я именно в таких живу домах,

где что ни дверь, то новая фобия,

я в них любил и в них меня любили

и потерять любовь был тоже страх.

 

Любое из чудовищ Нотр-Дама

пустяк в сравненье, ну хотя бы с дамой,

что кем-то из времён средневековья

написана была на полотне,

затем сфотографирована мне,

как знак того, что мир живёт любовью.

 

Не говорю уже об утвари другой,

но каждая могла бы быть тоской,

которой нет соперниц на примете:

любая вещь имеет столько лиц,

что перед каждой об пол надо, ниц;

ни в чём нет меры, всё вокруг в секрете.

 

Не смею доверяться пустоте,

её исконной, лживой простоте,

в ней столько душ, не видимых для глаза,

но стоит только в сторону взглянуть,

как несколько из них или одну

увидишь через время или сразу.

 

И если даже глаз не различит

(увы, плохое зрение – не щит),

то явный страх на души те укажет.

И нету сил перешагнуть черту,

что делит мир на свет и темноту,

и даже свет, и тот плохая стража.

 

Не смерть страшна: я жить бы не хотел –

так что меня пугает в темноте?

Ужели инфантильную тревогу

мой возраст до сих пор не победил

и страшно мне и то, что впереди,

и то, что сзади вышло на дорогу?

 

(1966 или 1967)

 

 

 

Листание календаря

 

I

Как если б я таился мёртв

и в листопаде тело прятал,

совы и мыши разговор

петлял в природе небогатой,

и жук, виляя шлейфом гуда,

летел туда широкой грудью,

где над водою стрёкот спиц

на крыльях трепеща повис,

где голубой пилою гор

был окровавлен лик озёр,

красивых севером и ракой,

и кто-то, их узрев, заплакал

и, может, плачет до сих пор.

 

II

Гадюки быстрое плетенье

я созерцал как песнопенье

и видел в сумраке лесов

меж всем какое-то лицо.

Гудя вкруг собственного у,

кружил в траве тяжёлый жук,

и осы, жаля глубь цветка,

шуршали им издалека.

Стояла дева у воды,

что перелистывала лица,

и от сетей просохших дым

темнел, над берегом повиснув.

 

III

Зимы глубокие следы

свежи, как мокрые цветы,

и непонятно почему

на них не вижу я пчелу:

она, по-зимнему одета,

могла бы здесь остаться с лета,

тогда бы я сплетал венок

из отпечатков лап и ног,

где приближеньем высоки

ворота северной тоски

и снег в больших рогах лосей

не тронут лентами саней.

 

IV

И здесь красива ты была,

как стих «печаль моя светла».

 

1966

 

 

 

* * *

В поле полем я дышу.

Вдруг тоскливо. Речка. Берег.

Не своей тоски ли шум

я услышал в крыльях зверя?

Пролетел... Стою один.

Ничего уже не вижу.

 

Только небо впереди.

Воздух чёрен и недвижим.

Там, где девочкой нагой

я стоял в каком-то детстве,

что там, дерево ли, конь

или вовсе неизвестный?

 

(1967)

 

 

 

Сонет в Игарку

 

Ал. Ал.

 

У вас белее наши ночи,

а значит, белый свет белей:

белей породы лебедей

и облака, и шеи дочек.

 

Природа, что она? подстрочник

с языков неба? и Орфей

не сочинитель, не Орфей,

а Гнедич, Кашкин, переводчик?

 

И право, где же в ней сонет?

Увы, его в природе нет.

В ней есть леса, но нету древа:

 

оно – в садах небытия:

Орфей тот, Эвридике льстя,

не Эвридику пел, но Еву!

 

(Июнь) 1967

 

 

 

* * *

 

I

На небе молодые небеса,

и небом полон пруд, и куст склонился к небу,

как счастливо опять спуститься в сад,

доселе никогда в котором не был.

Напротив звёзд, лицом к небытию,

обняв себя, я медленно стою...

 

II

И снова я взглянул на небеса.

Печальные мои глаза лица

увидели безоблачное небо

и в небе молодые небеса.

От тех небес не отрывая глаз,

любуясь ими, я смотрел на вас...

 

Лето 1967

 

 

 

* * *

 

Напротив низкого заката,

дубовым деревом запрятан,

глаза ладонями закрыв,

нарушил я покой совы,

что, эту тьму приняв за ночь,

пугая мышь, метнулась прочь.

 

Тогда, открыв глаза лица,

я вновь увидел небеса:

клубясь, клубились облака,

светлела звёздная река,

и, не петляя между звёзд,

чью душу ангел этот нёс,

младенца, девы ли, отца?

Глазами я догнал гонца,

но, чрез крыло кивнув мне ликом,

он скрылся в тёмном и великом.

 

(Сентябрь) 1967

 

 

 

Видение Аронзона

 

На небесах безлюдье и мороз.

На глубину ушло число бессмертных.

Но караульный ангел стужу терпит,

невысоко петляя между звёзд.

 

А в комнате в роскошных волосах

лицо жены моей белеет на постели,

лицо жены, а в нём её глаза,

и чудных две груди растут на теле.

 

Лицо целую в темя головы.

Мороз такой, что слёзы не удержишь.

Всё меньше мне друзей среди живых.

Всё более друзей среди умерших.

 

Снег освещает лиц твоих красу,

твоей души пространство освещает,

и каждым поцелуем я прощаюсь...

Горит свеча, которую несу

 

на верх холма. Заснеженный бугор.

Взгляд в небеса. Луна ещё желтела,

холм разделив на тёмный склон и белый.

По левой стороне тянулся бор.

 

На чёрствый наст ложился новый снег.

То тут, то там топорщилась осока.

Неразличим, на тёмной стороне

был тот же бор. Луна светила сбоку.

 

Пример сомнамбулических причуд,

я поднимался, поднимая тени.

Поставленный вершиной на колени,

я в пышный снег легко воткнул свечу.

 

(Январь) 1968

 

 

 

* * *

 

Что явит лот, который брошен в небо?

Я плачу, думая об этом.

Произведением хвалебным

в природе возникает лето.

Поток свирепый водопада

висит, висит в сияньи радуг.

Повсюду расцвели ромашки.

Я их срываю проходя.

Там девочки в ночных рубашках

резвятся около дождя.

Себя в траве лежать оставив,

смотрю, как падает вода:

я у цветов и речек в славе,

я им читаю иногда.

Река, приподнята плотиной,

красиво в воздухе висит,

где я, стреноженный картиной,

смотреньем на неё красив.

На холм воды почти садится

из ночи вырванная птица,

и пахнет небом и вином

моя беседа с тростником.

 

(Март) 1968

 

 

 

* * *

 

Хорошо гулять по небу,

что за небо! что за ним?

Никогда я прежде не был

так красив и так маним!

 

Тело ходит без опоры,

всюду голая Юнона,

и музыка, нет которой,

и сонет несочинённый!

 

Хорошо гулять по небу.

Босиком. Для моциона.

Хорошо гулять по небу,

вслух читая Аронзона!

 

Весна, утро (1968)

 

 

 

* * *

 

Как стихотворец я неплох

всё оттого, что, слава Богу,

хоть мало я пишу стихов,

но среди них прекрасных много!

 

1968

 

 

 

Забытый сонет

 

Весь день бессонница. Бессонница с утра.

До вечера бессонница. Гуляю

по кругу комнат. Все они, как спальни,

везде бессонница, а мне уснуть пора.

 

Когда бы умер я ещё вчера,

сегодня был бы счастлив и печален,

но не жалел бы, что я жил вначале.

Однако жив я: плоть не умерла.

 

Ещё шесть строк, ещё которых нет,

я из добытия перетащу в сонет,

не ведая, увы, зачем нам эта мука,

 

зачем из трупов душ букетами цветут

такие мысли и такие буквы?

Но я извлёк их – так пускай живут!

 

Май, день (1968)

 

 

 

* * *

 

Сонет душе и трупу Н. Заболоцкого

Есть лёгкий дар, как будто во второй

счастливый раз он повторяет опыт.

(Легки и гибки образные тропы

высоких рек, что подняты горой!)

 

Однако мне отпущен дар другой:

подчас стихи – изнеможенья шёпот,

и нету сил зарифмовать Европу,

не говоря уже, чтоб справиться с игрой.

 

Увы, всегда постыден будет труд,

где, хорошея, розаны цветут,

где, озвучив дыханием свирели

 

своих кларнетов, барабанов, труб,

все музицируют – растения и звери,

корнями душ разваливая труп!

 

Май, вечер (1968)

 

 

 

* * *

 

Вторая, третия печаль...

Благоуханный дождь с громами

прошёл, по-древнему звуча –

деревья сделались садами!

 

Какою флейтою зачат

твой голос, дева молодая?

Внутри тебя, моя Даная,

как весело горит свеча!

 

Люблю тебя, мою жену,

Лауру, Хлою, Маргариту,

вмещённых в женщину одну.

 

Поедем, женщина, в Тавриду:

хоть я люблю Зеленогорск,

но ты к лицу пейзажу гор.

 

(Июнь 1968)

 

 

 

* * *

 

Рите

 

Хандра ли, радость – всё одно:

кругом красивая погода!

Пейзаж ли, улица, окно,

младенчество ли, зрелость года, –

мой дом не пуст, когда ты в нём

была хоть час, хоть мимоходом:

благословляю всю природу

за то, что ты вошла в мой дом!

 

(Сентябрь) 1968

 

 

 

* * *

 

Приближаются ночью друг к другу мосты,

И садов и церквей блекнет лучшее золото.

Сквозь пейзажи в постель ты идешь, это ты

к моей жизни, как бабочка, насмерть приколота.

 

(1968)

 

 

 

* * *

 

Есть между всем молчание. Одно.

Молчание одно, другое, третье.

Полно молчаний, каждое оно –

есть матерьял для стихотворной сети.

 

А слово – нить. Его в иглу проденьте

и словонитью сделайте окно –

молчание теперь обрамлено,

оно – ячейка невода в сонете.

 

Чем более ячейка, тем крупней

размер души, запутавшейся в ней.

Любой улов обильный будет мельче,

 

чем у ловца, посмеющего сметь

гигантскую связать такую сеть,

в которой бы была одна ячейка!

 

(1968)

 

 

 

Два одинаковых сонета

 

1

Любовь моя, спи, золотко моё,

вся кожею атласною одета.

Мне кажется, что мы встречались где-то:

мне так знаком сосок твой и бельё.

 

О, как к лицу! о, как тебе! о, как идёт!

весь этот день, весь этот Бах, всё тело это!

и этот день, и этот Бах, и самолёт,

летящий там, летящий здесь, летящий где-то!

 

И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг

усни, любовь моя, усни, не укрываясь:

и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик –

пусть всё уснет, пусть всё уснет, моя живая!

 

Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,

отдайся мне во всех садах и падежах!

 

2

Любовь моя, спи золотко моё,

вся кожею атласною одета.

Мне кажется, что мы встречались где-то:

мне так знаком сосок твой и бельё.

 

О, как к лицу! о, как тебе! о, как идёт!

весь этот день, весь этот Бах, всё тело это!

и этот день, и этот Бах, и самолёт,

летящий там, летящий здесь, летящий где-то!

 

И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг

усни, любовь моя, усни, не укрываясь:

и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик –

пусть всё уснет, пусть всё уснет, моя живая!

 

Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,

отдайся мне во всех садах и падежах!

 

(1969)

 

 

 

Пустой сонет

 

Кто вас любил восторженней, чем я?

Храни вас Бог, храни вас Бог, храни вас Боже.

Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах,

и вы в садах, и вы в садах стоите тоже.

 

Хотел бы я, хотел бы я свою печаль

вам так внушить, вам так внушить, не потревожив

ваш вид травы ночной, ваш вид её ручья,

чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.

 

Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в вас,

поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами

сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,

что полон вашими ночными голосами.

 

Иду на них. Лицо полно глазами…

Чтоб вы стояли в них, сады стоят.

 

1969

 

 

 

* * *

 

Неушто кто-то смеет вас обнять? –

Ночь и река в ночи не столь красивы!

О, как прекрасной столь решиться быть смогли вы,

что, жизнь прожив, я жить хочу опять!

 

Я цезарь сам. Но вы такая знать,

что я в толпе, глазеющей учтиво:

вон ваша грудь! вон ноги ей под стать!

и если лик таков, так что же пах за диво!

 

Когда б вы были бабочкой ночной,

я б стал свечой, летающей пред вами!

Блистает ночь рекой и небесами.

 

Смотрю на вас – так тихо предо мной!

Хотел бы я коснуться вас рукой,

чтоб долгое иметь воспоминанье.

 

(Май–июль 1969)

 

 

 

* * *

 

Нас всех по пальцам перечесть,

но по перстам! Друзья, откуда

мне выпала такая честь

быть среди вас? Но долго ль буду?

 

На всякий случай: будь здоров

любой из вас! На всякий случай,

из перепавших мне даров,

друзья мои, вы – наилучший!

 

Прощайте, милые. Своя

на всё печаль во мне. Вечерний

сижу один. Не с вами я.

Дай Бог вам длинных виночерпий!

 

(Лето) 1969

 

 

 

* * *

 

Мой мир такой же, что и ваш, не знавших анаши:

тоска – тоска, любовь – любовь, и так же снег пушист,

окно – в окне, в окне – ландшафт,

но только мир души.

 

(1969)

 

 

 

* * *

 

На стене полно теней

от деревьев. (Многоточье)

Я проснулся среди ночи:

жизнь дана, что делать с ней?

 

В рай допущенный заочно,

я летал в него во сне,

но проснулся среди ночи:

жизнь дана, что делать с ней?

 

Хоть и ночи всё длинней,

сутки те же, не короче.

Я проснулся среди ночи:

жизнь дана, что делать с ней?

 

Жизнь дана, что делать с ней?

Я проснулся среди ночи.

О, жена моя, воочию

ты прекрасна, как во сне!

 

(1969)

 

 

 

* * *

 

Увы, живу. Мертвецки мёртв.

Слова заполнились молчаньем.

Природы дарственный ковёр

в рулон скатал я изначальный.

 

Пред всеми, что ни есть, ночами

лежу, смотря на них в упор.

Глен Гульд – судьбы моей тапёр

играет с нотными значками.

 

Вот утешение в печали,

но от него еще страшней.

Роятся мысли, не встречаясь.

 

Цветок воздушный, без корней,

вот бабочка моя ручная.

Вот жизнь дана, что делать с ней

 

Ноябрь 1969

 

 

 

* * *

 

Несчастно как-то в Петербурге.

Посмотришь в небо – где оно?

Лишь лета нежилой каркас

гостит в пустом моём лорнете.

Полулежу. Полулечу.

Кто там полулетит навстречу?

Друг другу в приоткрытый рот,

кивком раскланявшись, влетаем.

Нет, даже ангела пером

нельзя писать в такую пору:

«Деревья заперты на ключ,

но листьев, листьев шум откуда?»

 

(Ноябрь–декабрь) 1969

 

 

 

* * *

 

Всё лицо: лицо – лицо,

пыль – лицо, слова – лицо,

всё – лицо. Его. Творца.

Только сам Он без лица.

 

1969

 

 

 

* * *

 

Благодарю Тебя за снег,

за солнце на Твоём снегу,

за то, что весь мне данный век

благодарить Тебя могу.

 

Передо мной не куст, а храм,

храм Твоего куста в снегу,

и в нём, припав к Твоим ногам,

я быть счастливей не могу.

 

(1969)

 

 

 

* * *

 

Не ты ли, спятивший на нежном,

с неутомимостью верблюжьей

прошел всё море побережьем,

ночными мыслями навьюжен?

 

И не к тебе ли без одежды

спускался ангел безоружный

и с утопической надеждой

на упоительную дружбу?

 

Так неужели моря ум

был только ветер, только шум?

Я видел: ангел твой не прячась

 

в раздумье медленном летел

в свою пустыню, в свой надел,

твоим отступничеством мрачный.

 

(1969 или 1970)

 

 

 

* * *

 

Сквозь форточку – мороз и ночь.

Смотрю туда, в нору.

А ты, моя жена и дочь,

сидишь, не пряча грудь.

 

Сидишь в счастливой красоте,

сидишь, как в те века,

когда свободная от тел

была твоя тоска.

 

Вне всякой плоти, без оков

была твоя печаль,

и ей не надо было слов –

была сплошная даль.

 

И в этой утренней дали,

как некий чудный сад,

уже маячили земли

хребты и небеса.

 

И ты была растворена

в пространстве мировом,

ещё не пенилась волна,

и ты была кругом.

 

Крылатый зверь тобой дышал

и пил тебя в реке,

и ты была так хороша,

когда была никем!

 

И, видно, с тех ещё времён,

ещё с печали той,

в тебе остался некий стон

и тело с красотой.

 

И потому закрыв нору,

иду на свой диван,

где ты сидишь, не пряча грудь

и весь другой дурман.

 

(1969 или 1970)

 

 

 

* * *

 

Ещё в утренних туманах

твои губы молодые.

Твоя плоть богоуханна,

как сады и как плоды их.

 

Я стою перед тобою,

как лежал бы на вершине

той горы, где голубое

долго делается синим.

 

Что счастливее, чем садом

быть в саду? И утром – утром?

И какая это радость

день и вечность перепутать!

 

 

 

* * *

 

Красавица, богиня, ангел мой,

исток и устье всех моих раздумий,

ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой,

я счастлив оттого, что я не умер

до той весны, когда моим глазам

предстала ты внезапной красотою.

Я знал тебя блудницей и святою,

любя всё то, что я в тебе узнал.

Я б жить хотел не завтра, а вчера,

чтоб время то, что нам с тобой осталось,

жизнь пятилась до нашего начала,

а хватит лет, ещё б свернула раз.

Но раз мы дальше будем жить вперёд,

а будущее – дикая пустыня,

ты в ней оазис, что меня спасёт,

красавица моя, моя богиня.

 

(Начало 1970)

 

 

 

* * *

Боже мой, как всё красиво!

Всякий раз, как никогда.

Нет в прекрасном перерыва.

Отвернуться б, но куда?

 

Оттого, что он речной,

ветер трепетный прохладен.

Никакого мира сзади:

что ни есть – передо мной.

 

(Весна 1970)

 

 

 

* * *

 

В двух шагах за тобою рассвет.

Ты стоишь вдоль прекрасного сада.

Я смотрю – но прекрасного нет,

только тихо и радостно рядом.

 

Только осень разбросила сеть,

ловит души для райской альковни.

Дай нам Бог в этот миг умереть

и, дай Бог, ничего не запомнив.

 

(Лето 1970)

 

 

 

* * *

Как хорошо в покинутых местах!

Покинутых людьми, но не богами.

И дождь идёт, и мокнет красота

старинной рощи, поднятой холмами.

 

И дождь идёт, и мокнет красота

старинной рощи, поднятой холмами.

Мы тут одни, нам люди нечета.

О, что за благо выпивать в тумане!

 

Мы тут одни, нам люди нечета.

О, что за благо выпивать в тумане!

Запомни путь слетевшего листа

и мысль о том, что мы идём за нами.

 

Запомни путь слетевшего листа

и мысль о том, что мы идём за нами.

Кто наградил нас, друг, такими снами?

Или себя мы наградили сами?

 

Кто наградил нас, друг, такими снами?

Или себя мы наградили сами?

Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:

ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.

 

Ни самого нагана. Видит Бог,

чтоб застрелиться тут, не надо ничего.

 

(Сентябрь 1970)