КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
КСЕНИЯ НЕКРАСОВА

Ксения Некрасова (1912-1958).

Родители Ксении неизвестны, она воспитывалась вначале в приюте, потом в семье сельского учителя. Первая подборка ее стихов была опубликована в 1937 году в журнале "Октябрь". Своеобразие ее дарования, четкость и ясность ее строк, при сохранении почти детской их простоты — все это было замечено сразу.

Закончить Литинститут, куда она была направлена Свердловским обкомом комсомола, ей не пришлось —

началась война. Первая книга Некрасовой "Ночь на баштане" вышла в издательстве "Советский писатель" в 1955 году. Второй сборник — "А земля наша прекрасна"— вышел в свет через месяц после ее смерти в 1958 году.
Рукописи свои она не берегла, они рассеяны по разным местам. Последний и наиболее полный сборник ( 156 страниц) был издан в 1973 году тиражом 17000 экземпляров. Сейчас это библиографическая редкость.

Эти стихи взяты из него. На первой странице был помещен портрет Ксении Некрасовой работы художника

Р. Фалька.

CКАЗКА О КОТЕ И О ЕЖЕ

 

И жил на свете

дымный кот.

Он мог бы быть красив и толст.

Но гребни крыш

и взлеты труб под звезды сочные влекут,—

и ожиревшему уюту

кот предпочел

ночную мглу.

Гулял

по острию карнизов,

вздымая гордо

пышный хвост.

Пушистый встретив силуэт,

бросал воинственный привет.

Потом садился на трубу

и молча созерцал луну.

 

А рядом с печкой —

на полу —

был пойман в ящик

серый еж...

И ящик он копал вначале,

как почву прошлогодних хвой.

Не пахли доски корневищем сосен

и влажность не сочил

фанерный дерн.

Ведь землю еж,

в которой рос,

всю по крупинке перебрал,

всю по травинке перемял,

он лист к листу перелистал

и полон был своих забот,

своих тревог,

своих работ.

И, чуя под когтями сухость,

еж и земле затосковал.

 

Стояла осень на дворе,

и не было луны.

Тоскливо кот

под креслами сидел.

Мурлыкать он уже не мог —

все тот же ритм и тот же слог.

И был печально одинок

в дождливый вечер

серый кот.

 

А кто-то в ящике шуршал,

а кто-то в ящике вздыхал,

потом тихонечко сопел,

и звук нечаянный смолкал,

и пахло в ящике жильем.

 

И вот в коте

очнулся кот

лесных взъерошенных времен.

Обнюхал ящик он кругом

и лапу в ящик протянул...

 

...........................

 

Но ощущения кота

и отношение ежа

не в силах здесь я перевесть

на человеческую речь.

 

А после встречи

день за днем,

из странствий ночи возвратясь,

взбирался кот

на дружеский настил

и тут лежал

или дремал.

А кто-то в ящике шуршал,

а кто-то в ящике вздыхал,

потом тихонечко сопел,

и звук нечаянный смолкал.

 

И понимал, наверно, кот,—

что на земле не одинок.

 

 

 

 

РУССКАЯ ОСЕНЬ

 

За картошкой к бабушке

ходили мы.

Вышли, а на улице теплынь...

День, роняя лист осенний,

обнажая линии растений,

чистый и высокий,

встал перед людьми.

Всякий раз

я вижу эти травы,

ели эти

и стволы берез.

Почему смотреть не устаешь

миг,

и час,

и жизнь

одно и то же?...

О! Какие тайны исцеленья

в себе скрывают русские поляны,

что, прикоснувшись к ним однажды,

ты примешь меч за них,

и примешь смерть,

и вновь восстанешь,

чтоб запечатлеть

тропинки эти, и леса,

и наше небо.

 

 

 

 

ИСТОК

 

Когда неверие ко мне приходит,

стихи мои

мне кажутся плохими,

тускнеет зоркость глаза моего,—

тогда с колен

я сбрасываю доску,

что заменяет письменный мне стол,

и собирать поэзию иду

вдоль улиц громких.

 

Я не касаюсь проходящих,

что ходят в обтекаемых пальто

походкой чванной,—

лица у них надменны,

разрезы рта на лезвие похожи

и в глазах бесчувственность лежит.

Не интересней ли

с метельщицей заговорить?...

 

Как мне писать мои стихи?

Бумаги лист так мал.

А судьбы разрослись

в надширие небес.

Как уместить на четвертушке небо?

 

А я недавно молоко пила —

козье —

под сочно-рыжей липой

в осенний полдень.

Огромный синий воздух

гудел под ударами солнца,

а под ногами шуршала трава,

а между землею

и небом — я,

и кружка моя молока,

да еще березовый стол —

стоит для моих стихов.

 

И стоит под кленами скамейка,

на скамье небес не замечая,

юноша, как тонкий дождик,

пальцы милой женщины руками,

словно струны, тихо задевает.

А в ладонях у нее сирени,

у плеча кружевная пена,

и средь тишайших ресниц

обетованная земля, —

на прозрачных лугах

ни забот, ни тревог,—

одно сердце поет

в берестяной рожок

о свершенной любви.

 

 

 

 

УРАЛ

 

Лежало озеро с отбитыми краями...

Вокруг него березы трепетали,

и ели, как железные, стояли,

и хмель сучки переплетал.

Шел человек по берегу — из леса,

в больших болотных сапогах,

в дубленом буром кожухе,

и за плечами, на спине,

как лоскут осени —

лиса

висит на кожаном ремне...

 

Я друга из окошка увидала,

простоволосая,

с крыльца к нему сбежала,

он целовал мне шею,

плечи,

руки,

и мне казалося, что клен могучий

касается меня листами.

Мы долго на крыльце стояли.

Колебля хвойными крылами,

лежал Урал на лапах золотых.

Электростанции,

как гнезда хрусталей,

сияли гранями в долинах.

И птицами избы

на склонах сидят

и желтыми окнами

в воду глядят.

 

 

 

 

УТРЕННИЙ ЭТЮД

 

Каждое утро

к земле приближается солнце

и, привстав на цыпочки,

кладет лобастую обветренную

голову на горизонт

и смотрит на нас —

или печально,

или восхищенно,

или торжественно.

И от его близости земля обретает слово.

И всякая тварь начинает слагать в звуки

восхищение души своей.

А неумеющие звучать

дымятся синими туманами.

А солнечные лучи

начинаются с солнца

и на лугах оканчиваются травой.

Но счастливейшие из лучей,

коснувшись озер,

принимают образ болотных лягушек,

животных нежных и хрупких

и до того безобразных видом своим,

что вызывают в мыслях живущих

ломкое благоговение.

А лягушки и не догадываются,

что они родня солнцу,

и только глубоко веруют зорям,

зорям утренним и вечерним.

А еще бродят между трав, и осок,

и болотных лягушек

человеческие мальчишки.

И, как всякая поросль людская,

отличны они от зверей и птиц

воображением сердца.

И оттого-то и возникает в пространстве

между живущим и говорящим

и безначальная боль,

и бесконечное восхищение жизнью.

 

 

 

 

РИСУНОК

 

Лежали пашни под снегами...

Казалось: детская рука

нарисовала избы углем

на гребне белого холма,

полоску узкую зари

от клюквы соком провела,

снега мерцаньем оживила

и тени синькой положила.

 

 

 

 

ИЗ ДЕТСТВА

 

Я полоскала небо в речке

и на новой лыковой веревке

развесила небо сушиться.

А потом мы овечьи шубы

с отцовской спины надели

и сели

в телегу

и с плугом

поехали в поле сеять.

Один ноги свесил с телеги

и взбалтывал воздух, как сливки,

а глаза другого глазели

в тележьи щели,

а колеса на оси,

как петушьи очи, вертелись.

Ну, а я посреди телеги,

как в деревянной сказке сидела.

 

 

 

 

ВЕСНА

 

Босоногая роща

всплеснула руками

и разогнала грачей из гнезд.

И природа,

по последнему слову техники,

тонколиственные приборы

расставила у берез,

а прохожий сказал о них,

низко склоняясь:

"Тише, пожалуйста, —

это подснежники..."

 

В авоське лук торчит

зелеными стрелами,

волшебное творенье

дождей,

лучей

и почв, теплынью напоенных.

Приятен лук весной

земными новостями.

 

Вернуться к оглавлению

 

Отходит равнодушие от сердца,

когда посмотришь на березовые

листья,

что почку открывают

в середине мая.

К младенчеству весны

с любовью припадая,

ты голову к ветвям склоняешь,

и в этот миг

походит на рассвет —

бурею битое,

грозою мытое,

жаждой опаленное

твое лицо,

мой современник нежный.

 

 

 

 

МОЙ ИНСТИТУТ

 

Тверской бульвар...

Оленьими рогами

растут заснеженные тополя,

сад Герцена, засыпанный снегами;

за легкими пуховыми ветвями

желтеет старый дом,

и греют тлеющим огнем

зажженные большие стекла.

И я сама —

торжественность и тишина—

перед засвеченным стою окном:

в окне прошел седеющий Асеев,

на нервном, как ковыль, лице

морские гавани

нестылых глаз

теплом нахлынули

на снежные покои.

Мы знаем вас,

друг молодости нашей,

чистосердечность вашего стиха

и бескорыстность светлую в поэзии.

Вот юноша поэт,

и, словно раненая птица,

косой пробор

распахнутым крчлом

на лоб задумчивый ложится,

трагедию войны сокрыв.

По лестнице идет другой,

рассеянный и молчаливый,

он знает финские заливы,

мечтательный и верный воин

и грустный, как заря, певец.

 

Пуховый ветер над Москвой...

Но лебеди покинут белый дом,

последний крик

с плывущих облаков

прощальной песней

ляжет на крыльцо.

 

(Январь 1941 г.)

 

 

 

 

* * *

 

Дела наши, что сделаны нами, —

огромного роста.

Липа и кедр городам по колено,

а ладони у нас, как кленовые листья,

тонки и малы, —

на ладонь не уместишь кирпич.

И вот у таких-то

слабых и хрупких,

не вырастающих и до половины дерева,

из-под рук поднимаются многоэтажные

здания,

протягиваются километровые мосты.

И пальцы, умеющие отделять лепестки цветов,

рассекают каменные горы.

 

 

 

 

УТРЕННИЙ АВТОБУС

 

Люблю я утренние лица

людей, идущих на работу,—

черты их вычерчены резко,

холодной вымыты водою.

 

Садятся рабочие люди в автобус.

Еще не бранятся

на мягких сиденьях

гражданки в шляпах модных и перьях,

и потому в автобусе нашем

доверчиво тихо.

Почти все пассажиры

читают газеты.

Проходит автобус

вдоль Красной Пресни...

Уборщица входит

с лицом сухощавым,

в синем халате

и красном платочке.

Парень в спецовке учтиво встает,

место свое уступая женщине.

А рядом сидят два маляра.

А старший маляр — спокоен и важен.

Глаза у него как сталь строги.

С ним сидит ученик молодей,

Навсегда удивленный Москвой.

А раннее утро уходит вдаль...

Автобус полон народу.

Моя остановка.

И я схожу.

Идет Москва на работу.

 

Утром рабочие ходят по улицам,

а ленивые телом

спят в четырех стенах.

и, конечно,

великолепие зорь

достается рабочим.

 

 

 

 

СТИХИ О ЛЮБВИ

 

Твоей руки

коснулась я,

и зацвела сирень...

Боярышник в сквере

Большого театра

цветами покрыл шипы.

Кратчайший миг,

а весна на весь мир.

И люди прекрасней ветвей

идут, идут,

излучая любовь,

что в сердце зажглась в моем...

 

 

 

 

УЛИЦА

 

Волнует улица меня

неуловимою идеей,

которую назвать я не умею,

лишь стать частицей улицы могу.

Пойдем вдвоем,

читатель милый,

по вечереющей Москве

и с улицей смешаем цвет

одежд своих,

восторженность весны

с толпою разделив...

Давай присядем здесь —

в тени листвы —

и будем лица проходящих

читать, как лучшие стихи.

 

И город встал,

касаясь облаков,

одетый в камень

и украшен медью.

И в окнах зори отражались.

И вальсы, как грядущие, звучали,

и синими огнями загорались

вечерние рекламы на фасадах.

И на безлиственных сучках

цвел чашечками розовый миндаль...

И множество детей,

как первые цветы,

лежали на простынках белых

и в первый раз глядели в небеса.

 

Вон

детский врач идет

с улыбкой Джиоконды,

дано ей травами младенцев мыть,

и солнцем вытирать,

и воздухом лечить.

 

Еще вон женщина прошла,

шелками стянута она,

как гусеница майского жука,

и серьги с красными камнями

висят, как люстры, под ушами,

и от безделья кисти рук

черты разумные теряют.

 

Две ножки в пестрых босоножках

девчонку дерзкую несли

с глазами яркими, как всплески,

на платье — яблоня в цвету.

 

Навстречу ей

студенты шли,

веселья звучного полны,

с умом колючим за очками

и просто с синими глазами...

 

Взволнованных мечтаний

город полн...

Он вечно улицами молод

и переулками бессмертно стар.

 

Здоровенные парни

мостят мостовую.

Солнце их палит лучами,

шей медью покрывает,

ветер пылью овевает

четь насмешливые лица.

 

А девчонки у машин,

вея желтые пески,

словно камешки роняют

проголосные стихи:

 

"Мастер наш, Иван Петрович,

носит давнюю мечту:

голубыми тротуарами

асфальтировать Москву".

 

А старый мастер,

могуч да широк,

грудь как колокол,

в белой рубахе,

сидит на коленях посреди

мостовой,

камень к камню в ряды кладет,

как ткач шелка , мостовую ткет.

 

Долго я стою перед ними, —

вижу в них я корни всходов

будущих культур и музык.

 

 

 

 

СЛЕПОЙ

 

По тротуару идет слепой,

а кругом деревья в цвету.

Рукой ощущает он

форму резных ветвей.

Вот акации мелкий лист,

у каштана литая зыбь.

И цветы, как иголки звезд,

касаются рук его.

Тише, строчки мои,

не шумите в стихах:

человек постигает лицо вещей.

Если очи взяла война —

ладони глядят его,

десять зрачков на пальцах его,

и огромный мир впереди.

 

 

 

 

ЧАША В СКВЕРЕ

 

Меж стволов березовых у сквера

возвышалась мраморная чаша;

листья виноградные из камня

чаши основанье обвивали.

И девчонка в ватной душегрейке,

в яркой, как зарницы, юбке,

протирала тряпкою холщовой

каменные гроздья по бокам.

Мрамор для нее —

не камень бессердечный.

Девушка фасады лицевала

мрамором на Ленинских горах.

И еще в свои семнадцать весен

наблюдала изморозь на окнах

и рисунки трав на огородах,

острых елей тонкие черты.

И сейчас, рассматривая чашу,

вдруг вплетенный в мраморные стебли

Цвет укропа каменный находит,

высеченный четко и красиво.

Рос укроп на огородах буйно;

раньше ей и в мысль не приходило,

чтобы будничный укроп на грубом камне

восхищал людей

тончайшею резьбою.

Так, смывая пыль на высечках и гранях

и разглядывая каменные травы,

для себя она негаданно постигла

единенье жизни и искусства.

Прошлогодний лист из чаши выметает

и водою наливает чашу,

и от влаги оживает мрамор

и сквозит прожилками из недр.

 

И с обветренными девушка руками,

в ссадинах от ветра и воды,

в алой юбке,

пред зарей вечерней,

с легкими, как пламень, волосами

и с глазами, полными раздумья,

тихо перед вазою стоит,

вытирая пальцы о холстину.

 

И в такой вот час и возникает

светлое желанье стать ученым

или зодчим, мудрым и суровым,

чтобы все, что видишь, все, что понял,

от себя народу передать.

 

 

 

 

МЫСЛИ

 

Шла по Пушкинскому скверу,—

вокруг каждая травинка цвела.

Увидала юношу и девушку —

в юности лица у людей бывают

как цветы,

и каждое поколение

ощущает юность свою

как новость...

 

 

 

 

ДНЕВНОЕ КИНО В БУДНИ

 

Перед началом сеанса —

играли скрипки.

И абажуры на блестящих ножках

алели изнутри,

как горные тюльпаны.

Старушки чопорно под абажурами сидели

и кушали халву по дедовской старинке —

чуть отодвинув пальчик от руки.

И на груди у них желтели кружева

и бантики из лент,

что отмерцали на земле.

А девушки без рюшей и без кружев,

лишь с ободками нежных крепдешинов

вкруг смуглых шей,

чуть набок голову склонив

и глаз кокетливо скосив,

мороженое

в вафельных стаканах

откусывали крупными кусками

и, не жуя, глотали льдистые куски.

А скрипки все тихонечко играли,

и люди молча отдыхали,

и красные тюльпаны зажигали

по залу

венчики огней.

И толстый кот

ходил между рядами,

поставив знаком восклицанья

пышный хвост.

 

 

 

 

ПОД МОСКВОЙ

 

Сердитоглазые официантки,

роняя колкие слова,

подавали кушанья

на красно-желтых подносах

желающим пить и есть.

Ощущались медвежьи аппетиты

у сезонников за столом,

большеруких

и груболицых.

Много ездили,

много видели,

города построили для людей,—

барахла не нажили,

да ума

прибавили.

Идут по жизни мужики,

одаряя встречных-поперечных

жемчугами русской речи

от щедрот немереной души.

 

Пил высокий, чернобровый,

плечи как сажень,

галстук новый,

пиджак новый,

при часах ремень.

А другой был ростом ниже,

но в кости широк

и,как всякий лесоруб,

красен на лицо.

На щеках — ветров ожог,

на висках — зимы налет.

А старушка-выпивушка

у стола сидит

и умильно и сердечно

на друзей глядит.

В кружке с пивом у нее

огоньки горят,

а на беленьком платочке

пятаки лежат.

 

И на окнах занавески

вышиты руками —

белой ниткой по батисту

льдистыми цветами...

 

А кругом народ ядреный

утверждает жизнь —

щи с бараниной хлебает,

смачно пивом запивает,

белым хлебом заедает.

 

Как мне писать мои стихи?

бумаги лист так мал.

А судьбы разрослись

в надширие небес.

Как уместить на четвертушке небо?

 

 

 

 

КОНЕЦ ДНЯ

 

Между двух гор

ставили дом машины.

Стояли женщины

на строящихся стенах,

и клали кирпичи,

и возвышали цех

 

Склонялся час к шести,

и медленно кирпичный брус

сошел с ладони,

движеньем затихающим

оканчивая день.

 

И ослабели сухожилья,

натянутые в локтевых изгибах,

звенящие от подниманья бревен,

от напряженья сдвинутых вещей,

 

И отделились руки от труда,

и матерьялы встали по местам,

и принял звук работ

обличие предметов.

 

 

 

 

ЛОПАТА

 

Лопата я

и тем горда,

и мной хозяин горд.

Я полпланеты на зубок

в труде перебрала.

 

Меня венцами не прельстишь-

венцы у королей,

а я копаю у корней,

что кормят всяких королей...

 

А я копала в старину,

копаю и сейчас.

И буду почву рассекать,

куда народ свергает знать,

когда наступит на мозоль

неповоротливый король.

 

Лопата я

и тем горда,

и мной хозяин горд.

Я полпланеты на зубок

в труде перебрала.

О! Знаю я и что и как,

на чем лежит земля.

Но лучше всех

идти домой

с хозяином вдвоем:

я на плече его лежу.

 

 

 

 

АРХЕОЛОГ

 

Подошвы гор погружены

втенисто-пышные сады.

В спотивной клетчатой рубахе

на камне юноша сидит.

Лежат лопаты перед ним

и черепки

от выветренных царств.

А он на камне все сидит

и все забытые стихи

на древнеалом языке

задумчиво поет.

 

Слова мои —

как корневища.

А мысль —

как почвы перегной.

Как сделать мне,

чтоб корневище ствол дало

и кончиками веток зацвело?..

 

 

 

 

РАЗДУМЬЕ

 

На столе открытый лист бумаги,

чистый, как нетронутая совесть.

Что-то запишу я

в памяти моей?..

Почему-то первыми на ум

идут печали,

но проходят и уходят беды,

а в конечном счете остается

солнце, утверждающее жизнь.

 

 

 

 

ДЕНЬ

 

С утра я целый день стирала,

а в полдень вышла за порог

к колодцу за водой.

От долгого стояния в наклон

чуть-чуть покалывало поясницу

и руки от движенья вдоль

ломило от ладоней до плеча.

 

А в улице лежала тишина,

такая тишина,

что звук слетающих снежинок

был слышен гаммой,

как будто неумелою рукою

проигрывает малое дитя:

слетают до и ля

и звездочками покрывают землю.

 

Напротив домики

в снегурочных снегах стояли,

и опадающие листья

казалися

как полушубки в заячьих мехах.

И ягоды краснеющей рябины

одел в чепцы холстиновые

иней.

 

В середине улицы

косматая собака

валялась на снегу

уставив в небо нос.

 

Я цепь к ведру веревкой привязала

и стала медленно

спускать валек.

 

И надо всем стояла тишина.

 

1946

 

 

 

* * *

 

Лежат намятыми плодами

снега февральские у ног.

Колоть дрова

привыкла я:

топор блестящий занесешь

над гулким белым чурбаком,

На пень поставленным ребром.

Удар! —

И звук как от струны.

Звенит топор о чурбаки,

и, как литые чугуны,

звенят поенья, и мороз,

и мой топор,

и взмах,

и вздох.

 

Лежат намятыми плодами

снега февральские у ног,

и утро с синими следами

по небу облаком плывет.

 

1946

 

 

 

* * *

 

Стояла белая зима,

дыхание снегов

весну напоминая.

Игольчатый снежок

роняли облака.

И белые поляны разделяя,

река, как нефть,

не замерзая,

текла в пологих берегах.

 

 

 

 

РУССКИЙ ДЕНЬ

 

И густо снег летел из туч...

И вдруг зари багровый луч

поверхность мглистую задел —

сугроб в тиши зарозовел,

старинным серебром отяжелели

на бурых бревнах

шапки крыш,

и небеса, как васильки,

вдруг синим цветом зацвели,

и мощные стволы

вздымались из снегов,

пронзая прутьями сучков

оплыв сияющих сосулек.

И восхищенный взор мой ликовал,

и удивлений дивный трепет

чуть-чуть покалывал виски,-

и плакать можжно,

и писать стихи.

 

Вон крестики сорочьих лап,

как вышивки девичьи на холстах...

 

И предо мной предстал народ,

рожденный в ярости метелей

и от младенческих мгновений

и до белеющих седин

живущий чуткой красотою.

 

Храните родину мою!

Ее берез не забывайте,

ее снегов не покидайте.

 

Из года в год

хожу я по земле.

И за зимой зима

проходит под ногами.

И день за днем гляжу на снег

и наглядеться не могу снегами...

Вот и сейчас

на черностволье лиц

снег синий молнией возник.

 

О, сердце у людей, живущих здесь,

должно она любезным быть

от этих зим.

Прозрачным быть оно должно

и совесть белую, как снег,

нести в себе.

 

Шел белый снег

на белые поляны.

И молнии мерцали на ветвях...

 

 

 

 

АНКА

 

От весны до осени

выгоняла Анка

птиц на просеки —

возле речки голубой.

 

А лицо у Аннушки в веснушках.

И косица как фасолевый ус.

И глаза у ней, как синие синицы,

округлясь, разглядывают мир.

 

А вожак гусиной стаи,

белый, чинный,

глюв горбом,

шею вытянет копьем,

глаз на солнышко скосит

и гусям, стоящим чинно,

что-то с гоготом и длинно

в упоенье говорит.

 

И девчонка с хворостинкой,

в серой кофте, босиком,

на гусиное семейство

с восхищением глядит.

 

Пух над речкою летит.

На осоке пух сидит.

 

 

 

 

МУЗЫКА

 

Было скрипачу семнадцать весен.

И, касаясь воздуха смычком,

юноша дорогой струн

выводил весну

навстречу людям.

И была весна изумлена,

что пред нею —

тоненькой и ломкой —

люди, умудренные делами,

затаив дыхание, сидят,

что глаза у них

от звуков потеплели,

губы стали ярче и добрей

и большие руки на коленях,

словно думы,

в тишине лежат.

 

Девчонки деревенские

мне рисунок

послали на оберточной бумаге,—

и утверждался на листе,

как солнце палевое, Пушкин.

Из глин цветных

так вылепляет русский

своих славян-богатырей.

Их красит огненною охрой

и золотит одежды их,

потом внутри жилищ своих

их на комод старинный ставит.

И Пушкин в пестряди цветной

жил как герой старинной сказки...

 

И когда я от долгой дороги

присела на камень,

положив на пенек

карандаш и бумагу,

я увидела город фиалок.

 

Вздымали стебли, словно сваи,

над мхом резные терема

с одним окошком посредине,

и ярко-жедтая кайма

легла лучом вокруг окна

на фиолетовых стенах,

стелясь округлыми коврами...

 

Когда стоишь ты рядом,

я богатею сердцем,

я делаюсь добрей

для всех людей на свете,

я вижу днем —

на небе синем — звезды,

мне жаль ногой

коснуться листьев желтых,

я становлюсь, как воздух,

светлее и нарядней.

А ты стоишь и смотришь,

и я совсем не знаю:

ты любишь или нет.

 

 

 

 

КОЛЬЦО

 

Я очень хотела

иметь кольцо,

но мало на перстень металла,

тогда я бураны,

снега и метель

решила расплавить

в весенний ручей

и выковать обруч кольца из ручья,—

кусок бирюзовой

московской весны

я вставила камнем в кольцо.

В нем синее небо

и дно голубое,

от мраморных зданий

туманы скользят.

Огни светофора

цветными лучами

прорезали площадь

в глубинные грани,

и ветви деревьев

от множества галок,

как пальмы резные,

средь сквера стоят.

Спаяла кольцо я,

надела я перстень,

надела, а снять не хочу.

 

Вернуться к оглавлению

 

Утверждаются на земле

любовь и камень.

Люди делают из мрамора

вещи,

изображая в камне себя,

сохраняя в форме

движения сердца.

Камень — это стоящее время,

а любовь — мгновение сердца,

время в камне.

 

Вернуться к оглавлению

 

Берестяные поля —

белые березы.

Мглисто в серых небесах.

На березовых сучках

птички красные сидят.

 

 

 

 

ПЕСНЯ

 

Люди,

а люди!

Знаете ли вы

русскую песню,

когда сердце ее

облегла тоска

и бытья бесконечная степь

изрезана дорогами неудач?

И в грусти несказанной,

неизмеренной,

неисхоженной,

сидит русский

и поет свою песню...

 

Но если душа твоя

с птичий носок,

а мысли твои

с вершок,

если жизнь

как нора ужа —

не видать тебе

песни лица.

 

А видели ли вы,

когда гневы идут

по сердцу ее?

В шлемах свинцовых,

в сапогах, в подковах,

на железных конях,

в ременных крестах

несут гневы

русские кары

в стальном штыке,

в большом кулаке,

в меткой пуле,

в заряженном дуле.

Идут гневы русские

без дорог проторенных,

без тропинок сеченых

по степям душ наших.

 

Но если душа твоя

с птичий носок,

а мысли твои с вершок,

если жизнь как нора ужа —

не видать тебе

песни лица.

 

А восхищались ли вы,

когда русской песне

море по колено?

 

...запоет гармонь,

я взмахну платком,

небеса в глазах

голубым мотком.

А народ кругом

на меня глядит.

Голова моя

серебром блестит.

 

Вернуться к оглавлению

Да присохнет язык к гортани

у отрицающих восточное

гостеприимство!

И жило много нас

в тылу,

в огромной Азии,

в горах.

 

Как и все,

мы пошли в кишлак —

обменятьостатки вещей

на пищу.

И лежала пыль

на одеждах наших...

Но ничего не сумели сменять мы.

 

Хозяин-старик пригласил нас

пройти и сесть.

Мы пыль отряхнули

и вымыли руки —

и сели за яства.

И глыбой мрамора лежало

в пиале солнечной

овечье молоко,

урюк и яблоки дышали,

орехи грецкие трещали

лепешки пресные

разламывал хозяин в угощение,

и пряно пахло

фруктами из сада

и медной утварью

осыпанной листвы.

 

Да присохнет язык к гортани

у отрицающих восточное гостеприимство!

 

 

 

 

 

ВДАЛИ ОТ РОДИНЫ

 

Сидела я на каменных ступенях —

и олеандра

дугою изогнула стебель

на фоне грецкого ореха,

лист у которого

так пряно-вкусно пахнет.

Кругом цвели обильные цветы.

Полутеней, оттенков и теней

здесь не имеют яркие венцы,

и день кончается без тени,

и не суметничают здесь.

 

Тверской бульвар

в день зимний, снежный

стоит перело мной

у раскаленных гор,

средь выжженных песков

и глиняных ущелий,—

все белый снег

да искристый мороз...

Мне травы тонкие на стеклах,

взращенные морозом изо льда,

приятнее для глаз

и сердцу ближе,

чем настоящие цветы

в тропических жарах.

Ах! Север, север.

Здесь пряно,

пыльно,

душно,

от пестроты и яркости

болят глаза.

И так тоскливо —

по большим снегам,—

хоть горсточку бы

русского снежку

с московских улиц

вьюга принесла.

 

 

Что ты ищешь, мой стих,

преклоняя колени

у холмов погребальных?

Для чего эти листья осины

у тебя в домотканом

подоле лежат?

 

О поэт!

Это ж слезы,

и плачи,

и вопли

я собрал на могиле

у наших солдат.

 

Ты возьми их —

и сделай весну.

Слышишь, аисты

крыльями бьют

на семи голубых холмах?

 

На синем, синем краю —

гарбузовым цветком земли

раскрываются солнца лучи,

как орандевый шар,

как тычина в лучах,

в желтых,тыквенных лепестках.

 

Вскинешь к солнцу ладонь,

а в ладони — душа.

Нет.

Не душа,

не весна,

а любовь!

 

 

 

 

 

ГОРНЫЙ ФЕВРАЛЬ

 

Ах! Какие здесь луны

стоят в вечерах

и в ночах

в конце февраля,

когда на склонах снега,

когда воздух, как раздавленный

плод,

по рукам,

по щекам по ресницам течет

ароматом весны,

прилипая к устам.

Ах!

какие

голубые

огни

от луны

освещают холм

и котловину, грязную днем;

при луне она — голубой цветок

с лепестками зубчатых гор.

В сердцевине цветка — дома,

золотые тычинки

огней-фонарей,

и над всем тишина, небеса,

голубые снега на горах.

 

 

 

 

ВЕСНА В ТАШКЕНТЕ

 

Вся неделя моя —

одержимое беспокойство.

Шебаршат на душе сверчки

и смычками цепляют

нервы мои.

И от их

сучковатой игры

нет покоя в моей груди,

и хожу,

и хожу,

и хожу

по Ташкенту

в деревьях я...

 

 

 

 

АННЕ АХМАТОВОЙ

 

А я встала нынче

на рассвете...

Глянула —

а дом попался в сети

из зеленых черенков и почек

и из тонких,

словно тина, веток.

Обошла я все дома в квартале —

город весь в тенетах трепетал.

Спрашивала я прохожих —

где же пряхи,

что сплетали сети?

На меня глядели с удивленьем

и в ответ таращили глаза.

 

Вы скворцов

доверчивей все, люди!—

думаете, это листья?

Просто яблони

и просто груши?...

 

Вот проходит мимо

женщина

под рябью...

Голова седая,

а лицо как стебель,

а глаза как серый

тучегонный ветер...

— Здравствуйте, поэт, —

сказала я учтиво.

 

Жаловалась Анна:

— А я встала рано

и в окно увидела цветы...

А в моем стакане

розы с прошлых весен —

все не сохли розы.

Из друзей никто мне нынче

не принес весны.

Я сейчас с мальчишкой

здесь, на тротуаре,

из-за ветки вишни

чуть не подралась.

Все равно всю ветку

оборвет мальчишка...

 

И проходит дальше.

Голова седая,

а лицо как стебель,

а глаза как серый

тучегонный ветер.

И ложатся под ноги ей тени

облачками...

львами...

с гривами цветов...

 

 

 

 

В КОТЛОВИНЕ ХРЕБТА АЛАТАУ

 

Стихотворение, возникшее от роз, неба и весны

 

Жил-был Саваоф на свете.

Люди его называют — бог,

а по-моему, он —

прадед поэтов.

Был огромен, как небо, бог,

и седина покрывала

виски и затылок его.

Реки соков

текли по мускулам рук и ног

и впадали голубыми руслами

в стволовидную шею его,

поднимая лицо,

как прозрачную гроздь.

В обширном молчании

шел по светилам поэт,

а сбоку земля моя —

над сугробами белого камня

тихо несла голубеющий свет,

лезвием горных вершин

отсекая утро и ночь.

Желтые ветви зорь

падали, золотом расписав

камни в дымчатых вечерах.

И ошеломленный поэт,

брови вверх приподняв углом,

встал поперек пути

и, планету схватив за хребет,

положил ее между ног

и сел.

И камень,

что может другие камни строгать,

нашел среди гор поэт

и, отломив от хребта кусок,

сделал крупный резец себе.

И землю вертел вруках,

от видения нем

и богатством матери горд.

И долго сидел

над землей Саваоф,

высекая замысел свой.

А когда он руки свои

отделил от работ,

положив у ступни отупелый резец,

и встал —

тончайшей розой

из мраморных гор

лежала земля...

 

Так вот — без тревог и сомнений —

идет по земле

человеческий гений...

 

1944

 

 

 

 

ЧЕСНОК

 

Очень вкусен

горный чеснок

в мае.

И я пошла за ним

в горы.

На склонах лежали

знаменами маки.

Навстречу бежали

широколунные киргизята

с охапками красных тюльпанов.

Шли чинно,

рукой подперев на плечах

горизонты

за водой к роднику

молодые киргизки.

Из-под шелковых шалей

на длинные косы

сыпали блики

пунцовые маки.

А на самой высокой вершине,

над смертью и жизнью,

стоял длинноухий,

стоял черноокий

осел,

упираясь

копытцами в камни.

И мне стало забавно.

Обычно душа моя

в тяжелое время

старалась забраться

поглубже в путь сердца

и тихо сидеть там.

Но животное было

так тонко

очерчено умной природой,

так мудро

водило ушами

на фоне огромного

синего неба,

а чеснок

так едуч

и так сладок,

что миг этот чудный

осветил мои мысли

и мозг мой,

и все стало просто...

 

1944

 

 

 

 

ОСЕНЬ У СНЕГОВЫХ ВЕРШИН

 

Каждый день,

возвращаясь с обедом,

я мимо горы прохожу.

Удивляет она меня.

На вершине её кишлак —

и ни заборов,

ни стен,

ни оград

вокруг его жилищ не стоит-

ни единого дерева нет,

ни куста.

И со всех горизонтов

дуют ветры,—

дрогнут на небе

серые тучи

и, лапы раскинув,

и пасти разинув,

и выгнув пластами

звериную спину,

рушатся с неба

на склоны горы,

кибитки киргизов

сглотнув на пути.

И когда

на вершине хмарь —

в котловине у нас

дождь

или гроза,

или слякотно сеет крупа...

И думаю я:

как же выдержала высь?

К моим дверям

спускался склон горы,

весь бурый и колючий.

И тонкая ослиная дорога

на белой пыли

устремилась ввысь,—

то пряталась в тени,

то поднималась вновь,

лиловая от сени облаков...

Два башмака

стоят у нашего порога —

прекраснейшие из башмаков людских,—

пожалуй, больше б им пристало

названье: корабли,

так велики обширные носки,

и задники прочны,

и расстоянье меж бортами

просторно и удобно для ноги,

и шерсть козлиная легла на стельки.

И я сама в нехоженых краях

шла, не боясь,

за кожаными башмаками:

великолепно в них шагал тогда

мой милый друг.

О, мой возлюбленный

из молодости нашей!

И множество земель мы вместе исходили,

и разные мы слышали языки,

и горе видели,

и победили горе,

и утренние радостные страны

ложились в красках на мои листы.

Стоит на печи горшок.

Пчелиный тает воск в горшке

для смазывания воском ран

на грушевых стволах,

и яблонях,

и вишнях.

А у печи сидит солдат...

еще пыль не сошла с сапог,

еще пот не обсох с дорог,

и шинель от спины до полы

пахнет порохом от войны,

и глядит из его зрачков

боль разбомбленных городов.

Лежит лучина на столе ,

пучки кудельки — на ведре.

Он на лучину вьет пучки,

приготовляя помазки.

 

Он мог бы молотами бить,

железо сверлами сверлить,

но две ноги,

одна рука —

и опечалена судьба.

И отворачивает взгляд

от бабьей утвари солдат.

Солдат встает

и, дверь раскрыв,

садится на порог.

 

Лежат колхозные поля

в прозрачности пространств

весенних —

и величавы и спокойны,

как мысль огромного народа

в очарованье мастерства.

Еще поля не засевали,

еще сады не зацветали,

еще на вспаханой земле,

как струны, борозды лежали,

и ветер пашни задевал,

и звук от пашни отлетал.

 

Солдат в безмолвии сидел,

на Родину свою глядел.

Глядел на Родину солдат —

и от огромной красоты

солдат душою потеплел.

Трава шуршала у сапог:

"Солдат с войны вернулся жив!"

И ветки вторили берез:

"Пришел здоров!

Пришел здоров!"

Сучок сучку передавал:

"Врага изгнал!

Врага изгнал!"

И шелестел поток вершин:

"Он мир принес!

Он мир принес!"

И с воском взяв горшок, пошел

залечивать он раны на стволах-

на грушевых стволах

и на вишневых тоже.

Глядите, люди, —

девка пред солдатом

средь бела дня, насмешек не стыдясь,

стоит в тени розовых акаций

и стриженную голову его

все гладит, гладит

легкою рукою...

 

 

 

 

ВОКЗАЛ

 

Мешки, отсвечивая ткацкою основой,

наполненные девичьим приданным,

накопленным на торфоразработках,

лежат как идолы

у мраморных скамеек.

Чуть приоткрыв оранжевые рты,

на скамьях тихо, рядом,

одетые в стеженые пальтушки,

мордовки юные сидят...

И солдат

в ожидании своего эшелона,

какую-то до слез знакомую мелодию,

прижав баян к груди,

выводит медленно в тиши.

И сидит, как каменная баба

посреди заката на холме,

бjльшелицая,

прямоспинная,

с балалайкой в каменной руке

средних лет мордовка на мешке.

И, следя глазами за баяном,

шевелит губами в такт она.

Под рукою тоненькие струны

вторят

вдохновению солдата...

 

 

 

 

ДЖАМБУЛ

 

Ночь над Москвой

прозрачной вышиной

легла на белые столбы

прожекторов...

Звенит булыжник под подковой.

Наездник древний и суровый

из-за высокого угла

на площадь выезжает шагом,

и у седла висит домбра.

Косясь черничными зрачками

на незнакомые места,

конь, звонко по камням ступая,

несет по площади певца.

Синеют ели у кремля,

и тень с квадратными зубцами

откинула кремлевская стена.

Углами рассекая ночь,

навстречу путнику встает

багряный мавзолей.

И сходит Джамбул с коня,

и зеленой степью халат

спадает с сутулой спины

и свисает узорной полой

с плеч до каменных плит.

Тиха на площади земля,

и звезды на небе молчат,

и только шепотом шуршат шаги...

 

Старик вздохнул и сел

ссутулясь, на уступ...

 

"Ну, вот и я пришел к тебе.

Как я спешил увидеться с тобой!

Но разве смерть опередишь?

Был молод я,

когда седлал коня

и о пути расспрашивал людей.

Но по дороге отняла

судьба

и силу плеч

и черноту бровей.

И вот перед тобой стоит

поэт седой,

как вечные снега...

Еще вчера я вечером

был раб,

был гол и нищ Джамбул,

и старость кралась по пятам.

Но светлый день

передо мной предстал,

и снова сердце и глаза мои

вечерней юности полны,

и в предвечерний нежный час

с высот на землю

приплывает солнце,

я старческой рукой его, пожалуй,

могу еще, как внука приласкать..."

 

 

 

 

ЗАКОНЧЕН ДЕНЬ РАБОТ

 

Мой умный друг —

железный экскаватор —

чуть-чуть устал,

для моря расчищая дно, —

он шею вытянул

к багряному закату

и, челюсти раскрыв, зевнул...

И паклей вытер кулаки

и зашагал домой

через пески.

И словно ломоть сочной дыни,

повисла желтая луна

над экскаватором в пустыне.

 

 

 

 

* * *

 

Это не небо,

а ткань,

привязанная к стволам,—

голубая парча

с золотыми пчелами

и россыпью звезд

на древесных сучках...

 

 

 

 

МАЛЬЧИК

 

Сандал — это так просто:

посередине кибитки яма,

а над ямою низенький столик,

он покрыт одеялом,

похожим на тюльпанное поле.

В яму углей горячих насыпают,

под одеялом протянут ноги

и сидят вокруг теплыни люди,

от работы дневной отдыхая.

А на стенах висят тарелки.

Ярче неба в тарелках звезды,

и красивей луны

пиалы

на уступчивых нишах стоят.

И синее морей одеяла

друг на друге лежат.

Но чудесней всего на свете

в глинобитной кибитке киргиза

баранчук —

годовалый мальчик;

он в пухлом халате на вате,

азиатским платком подпоясан.

Перламутровых пуговок ряд

на спине у халата звездится,

и ястреба легкие перья

в тюбитейке пучком стоят.

Как огонь,

он древнее древних,

он киргизов гордых наследник,

он родитель людей нерожденных,

годовалый сидит у бабая,

и глазищи в косых разрезах

обливают потоком счастья

мир и солнце,

себя и свет.

 

 

 

* * *

 

О лес!

Опять я у твоих корней,

склонясь,

разглядываю травы.

И без раздумья —

все оставив —

иду по тропам

средь весны,

и ощущения мои

повисли надо мной шатрами

зелено-пепельной листвы...

 

Под вечер солнце соками земными

из рек дымящихся

и радужных озер

досыта напилось,

и, бражности не выдержав земной,

оно шатнулось раз, другой

и село,

вытянув лучи,

на край прятнейшей земли.

 

Сгущались сумерки в садах,

и небо

синее, как папиросная бумага,

натянутое на обруч горизонта,

на яблоневый снежный цвет

бросало тень.

 

Ах, эти яблони в цвету

у белых хат...

Их ветви в лепестках

напоминают мне Урал,

засыпанный сугробами,

увязнувший в снегах.

 

Да, был вечер.

Без слов, без звуков.

Лежала дума на челе

успокоенной тишины.

О чем?

 

Не надо слов.

Имей большое сердце,

и ты поймешь величие полей,

величие земли.

 

Косились в сторону

из окон огоньки.

И в их лучах,

как слезы ребятишек,

роняли ветки наземь

свои вишневые цветы.

 

 

 

 

СИРЕНЬ

 

Встретила я

куст сирени в саду.

Он упруго

и густо

рос из земли,

и, как голых детей,

поднимал он цветы

в честь здоровья людей,

в честь дождей

и любви.

Луна,

как маятника диск,

чуть колебалась над землей,

и степь лежала, как ладонь

натруженной земли.

Посредине степи — костер,

во все стороны — тишина,

и, спиной прислонясь

к небесам,

сидят парни вокруг огня...

 

 

 

 

НА ЗАКАТЕ

 

Я сидела ниже травы,

тише листвы.

А выше моей головы

цвели на грядах цветы.

И лиловые залы видела я

и оранжевое убранство их.

 

Цветочный паломник —

косматый шмель —

и дом голубой

на зеленом стебле.

Не стуча, не спрося, влетел,

а в зале чаши

нет никого,

и тычинки стволов пусты,

и лапы шмелю ни к чему

без желтых следов пыльцы.

И незваный гость

зажужжал в усы

и вылетел вон, сердясь.

 

А в синем небе гасла заря,

и в цветах закрывался вход...

 

 

 

 

УТРО

 

Я завершила мысль,

вместив ее в три слова.

Слова, как лепестки

ощипанных ромашек,

трепещут на столе.

Довольная

я вытерла перо

и голову от строк приподняла.

В подвал упали из окна

концы лучей

от утреннего солнца...

 

 

 

 

НОЧНОЕ

 

На земле,

как на старенькой крыше,

сложив темные крылья,

стояла лунная ночь.

 

Где-то скрипка тонко,

как биение крови,

без слов улетала с земли.

И падали в траву

со стуком яблоки.

И резко вскрикивали

птицы в полусне.

 

Мятежность дум

проходит от березовых листьев,

что потеряли почку к середине мая.

От очертания ветвей,

струящихся с коричневых сучков,

как тонкие дожди.

И с мысли пыль стирают

хрупкие цветы,

что вновь из трубочек

выходят в прошлогодних хвоях.

 

1947

 

 

 

* * *

 

Сидят вороны на пеньке:

коробочками мака

на дымчатых зобах

две серых головы

таинственно шуршат,

таращится в оранжевых кругах

вороний глаз —

вороньи тайны в нем лежат.

И заглянула я в зрачки

и вдруг — очки

взглянули на меня,

седые волосы в кружок

и отложной воротничок.

 

 

 

 

МОИ СТИХИ

 

Мои стихи...

Они добры и к травам.

Они хотят хорошего домам.

И кланяются первыми при встрече

с людьми рабочими.

 

Мои стихи...

Они стоят учениками

перед поэзией полей,

когда сограждане мои

идут в поля

ведут машины.

 

И слышит стих мой,

как корни в почве

собирают влагу

и как восходят над землею

от корневищ могучие стволы.

 

 

 

 

КРУГ

 

Ставили новый дом:

рыл экскаватор землю;

что в ней —

в машине ,

ясно все:

по миллиметрам собраны детали,

и пониманья нет —

бесчувственность одна.

Но почему толпа,

забыв летящие дела,

стоит, очарованием томима?

И отчего?

Он кажется животным чудным

со множеством частей

от множества собратов —

бока и брюхо от слона,

жирафья с перекрестом шея,

с зубастой пастью бегемота

ковшеобразная глава.

А может, нет машины перед нами?

А может, это кровь,

что движет и людьми

и сотворенью разума

очеловеченье дает?

 

 

 

 

ХЛЕБ

 

Не бросай на пол

хлебные крошки,

не топчи ногами,

пищу людскую,—

уважай ломоть

всякого хлеба,—

хлебом жив человек.

И не надо нам, людям, к хлебу

относиться презрительно, чванно:

ни к простому, ни к просяному,

ни к пшеничному, ни к ржаному.

 

 

 

 

ИЗБА

 

В доме бабушки моей

печка русская медведицей,

с ярко-красной душой —

помогает людям жить:

хлебы печь,

да щи варить,

да за печкой

и на печке

сказки милые таить.

 

 

 

 

ОГНИ

 

Горностаевый вечер —

он накинул на серые плечи

снежную шкуру

с хвостами снежинок...

Все как в детстве,

но я уже не буду

от стен отцарапывать льдинок

и, калачиком ноги, сидеть на окне,

нос расплюснув в стекло.

За окном в темноте

тени виснут в углах,

и, как Баба-Яга,

надо мною топорщится страх.

из сугробов ползет тишина,

заползает в трубу ,

и из печки глядит в темноту на меня

слепая ее башка.

 

Ровно в девять с шахт гудели гудки,

из-за белых готических елей

появлялися черные тени

и в сугробах играли вдогонки

золотые от ламп огоньки.

Да, огни...

Вот уже мне двадцать три!

И девчонка, и мысли ее

убежали назад...

А огни, как и прежде,

каждый вечер горят и горят...

 

 

 

 

РАЗГОВОР СО СТОЛОМ

 

Мой стол

мой нежный,

деревянный друг,

все ты молчишь,

из года в год стоишь

в таинственном углу.

О чем молчишь?

Чьих рук тепло ты бережешь?

Раскрой дарохраненье лет!

 

Молчание плывет в ответ.

Лишь черь резной

на выгнутой ноге стола

скрипит:

— Ах, сердце человечье

так беспечно.

Вещь не доверит

таинства ему.

Предмета суть

есть совершенство мозга.

А сердце —

сердце что ж — цветок,

само взойдет,

само цветет,

само завянет и уйдет.

А вещь без старости жива

и без младенчества ясна.

И не расспрашивай стола .

коль ты поэт...

 

Белые розы

увяли в стаканах,

лунные блики

лежат на столе

И я, рукою касаясь резьбы,

говорю:

мой стол,

мой мудрый друг,

прости, пожалуйста, меня!