КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА
Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ИРИНА ЕРМАКОВА

Ермакова Ирина Александровна родилась в 1951 году в Керченском проливе. Закончила Московский институт инженеров транспорта, 12 лет проработала инженером. Автор четырех книг стихов. Живет в Москве.

Времена у нас по-прежнему античны...

 

 

Праздник

 

На деревне нашей праздник небывалый:

каждый кустик приосанился, раскрылся,

расцвела душа-крапива на приволье,

в позаброшенных домах сияют окна.

По проселочной пыли, нарядной, звонкой,

в колеснице, запряженной воробьями,

проезжает долгожданная богиня,

заливается трепещущая стая.

Все в порядке — полюбуйся, Афродита,

ничего, хвала богам, не изменилось,

в колесе смеются солнечные спицы,

в клубе ветер пляшет, пьяный от восторга,

и поет тебя блаженная калитка,

на единственной петле своей качаясь,

и вороны греют клювы на припеке

так же праздно, так же томно, как обычно, —

времена у нас по-прежнему античны.

Если я и вправду стану глиной,

подорожной подмосковной рыжей глиной,

и меня не позабудет легкий обод,

и по мне прокатит счастье золотое.

 

 

 

* * *

 

Гармония во всем.

Цветы ее просты.

Земля сияет, прибранная чисто.

Гармонией бездонной налиты

отверстые зеницы гармониста.

Жизнь вытекает змейкой из виска

и красит им воспетую природу,

за что и был убит наверняка,

а также — чем любезен был народу.

Однако он, любовно матерясь,

не прекращает пения, играя,

затем, что не утрачивает связь

со всем живучим от земли до рая.

А в небе — полный утренний парад:

интриг высоких строгие начала,

гармони разномерные висят

и раздраженно ангелы следят,

как русский ад цветет ромашкой алой.

 

 

 

* * *

 

Я признана счастливой,

я признана живой

и призвана по ветреному миру

за сильно пьющим ангелом

с блестящей головой

нести его трагическую лиру.

С квартиры на квартиру

ходячею строкой

по залам и прокуренным кофейням

следить за разливающей

магической рукой,

чтоб инструмент вручить по мановенью.

А деи и поэты,

и прочий люд в миру,

и пастухи под райскими кустами —

ВЗЛЕТАЮТ ВСЕ, —

когда свою высокую игру

он пробует расстроенными нежными к утру,

холодными дрожащими перстами.

И небо замирает,

и звук идет в зенит,

и с ним, тысячелетним, — вечно юной —

вольно мне, безнаказанной,

пока он чутко спит,

перебирать серебряные струны.

 

 

_____________________________________________

 

 

 

Белый звук

 

 

 

Афродита

 

из тягучей сладкой пены

сонной пены сольной пены

пузырей и брызг слепящих

аккуратно посвищу

ветер простыни надует

ветер пустится по венам

и стерильная картинка

повернется на стене

корабельщик корабельщик

улети меня отсюда

говорит волна с волною

на белужьем языке

корабельщик корабельщик

солнце красит желтым йодом

солнце крутится все ниже

я готова я вполне

и на палубу выходит

безупречный корабельщик

в белом кителе крахмальном

а в руке нормальный шприц

за бортом хлопочет пена

заливается сирена

крылья хлопают и двери

коридор пошел винтом

ветер в черепе гуляет

но летит кораблик белый

мимо взмыленного света

вдоль акульих плавников

где хохочет желтый снизу

золотой и белый сверху

пеной розовою взбитый

оглашенный Божий пир

 

 

 

Гекзаметры о счастье

 

Нет никакого спасенья от счастья — догонит, достанет,

Вытолкнет в черный мороз, в звон хризантем ледяных,

Вывернет свет наизнанку, покатит в автобусе долгом,

Будет кружить и трясти, будет болтать до утра.

Холодно летним богам на московской пустой остановке,

Искры слезятся из глаз, влажно краснеют носы.

Греются счастьем бессмертные, звездный коньяк прикупают

И, ожидая меня, жаркие гимны поют.

Но мимо них пробегает блаженно урчащий автобус,

Где, ощипав лепестки, я остываю в тепле,

Где мне и так хорошо, о великие вечные боги,

Без тормозов и руля голые стебли везти.

Не улизнуть никому от повального счастия — поздно!

Счастливы боги, подруги, трескучие лживые звезды,

Счастливы все наконец,— шалый автобус гоня,

Свистнуло счастье мое и — добралось до меня.

 

 

 

* * *

 

Погоди, побудь еще со мною,

Время есть до темноты.

Наиграй мне что-нибудь родное,

Что-нибудь из вечной мерзлоты.

Ласточки, полезные друг другу,

Собирают вещи за окном.

Беспризорная зарница — к югу

В полной тишине махнет хвостом.

Божья вольница. И в нетерпеньи

Сумерки раскачивают дом.

Здесь всегда темнеет постепенно,

Здесь темнеет нехотя, с трудом.

Пальцы колют меленькие иглы,

Сметывают звука полотно.

Некому увидеть наши игры.

Посмотри, уже почти темно.

Тьма идет. Но, может быть, из тени,

Из гудящей тени шаровой

Выглянет горящее растенье —

Блеск последней вспышки.

Даровой.

 

 

 

* * *

 

Спит луна, похожая на лиса,

спит и видит в крест окна — меня,

и во сне проводит вдоль карниза

языком зеленого огня

мягко, никого не беспокоя,

чтобы мне — прозрачной и ничьей —

проскочить бегущею строкою

по карнизу — к Радости моей,

чтобы мне, как всякой райской твари,

сразу все сокровища…

— Смотри:

отчий дым,

мерцающий лунарий,

сладкий запах серы,

пузыри.

 

 

 

* * *

 

Идет огромная зима.

Овидий кутается в шкуру.

Не отрываясь от письма,

он починил стрелу Амуру,

и медной проволоки хвост

теперь свисает из колчана.

Я просыпаюсь раньше звезд,

я просыпаюсь слишком рано.

В аэропорт. Мой путь высок.

Летят посыльные от Феба,

но тонкий медный волосок

мешает мне увидеть небо.

По набережной, до метро

в одной сандалии летучей,

о пар, о Божий дар, о случай —

река баючит серебро

и разбивает о гранит —

Овидий пишет письма с понта —

и Аполлон меня хранит,

и воробьи меня поют

под куполом аэропорта.

 

 

 

* * *

 

Белый звук, слуховая накладка,

дудка стужи, невнятный толчок,

стукнет форточка, и по лопаткам

холодок побежит, холодок.

Дикий ветер, норд-ост посторонний,

мог случайно задеть в темноте

шкуркой льда остекленные кроны

в их осиновой наготе.

Или посвист невидимой плетки,

или беглой души мотылек

притянулся на сонный короткий

беспричинный полночный звонок.

И по слуху — на дудку метели —

ты разинешь оконный проем:

белый снег забивается в щели,

белый свет набивается в дом.

 

 

 

* * *

 

Шальная минутка, веселая водка,

Темнеет, поедем кататься, красотка,

Купаться поедем, накупим черешни —

Машина свободна. А время? Конечно!

Поедем. Пора возвращаться к себе —

Маяк подмигнет фонарем на столбе,

И море заплещется в памяти сводной:

Мы все неожиданно — просто свободны.

Вот счетчик ретивый взыграл и забился,

Вот бабушка Соня на керченском пирсе,

Знакомые детские звезды взошли,

Рассыпался воздух, не видно земли.

Отлив оставлял полосу на заборе.

Ты помнишь о море? Я помню о море.

Прилив растравляет — намоет и солит.

Ты помнишь о море? Я помню о нас,

Я помню блестящий лазоревый таз,

Где бабушка крупные рыжие солит

Икринки, на солнце — пролетные брызги,—

Подробности происхождения жизни.

Чабрец, подорожник, бессмертник, крапива,

Нам — глубже, южнее, до горла пролива,

Где черные воды касаются тверди,

Ты помнишь? Еще бы, я помню о море.

Я помню, мы живы, а значит — возможны,

Свободны, невидимы и бездорожны,

С пером под лопаткой, при полном разоре,

Я помню, за нами — открытое море.

 

 

___________________________________________

 

 

 

СЧАСТЛИВАЯ ОХОТА

 

 

Ночь горяча, охотницы мои,

ночь горяча, охотники, счастливцы.

Зеленых звезд, не пойманных, рои

жужжат над вами, лето длится, длится...

Ночь горяча, особенно в безлунье,

когда японцы ловят светляков

из черноты мохнатого июня

посредством междометий и силков

прозрачных,

плавных ухищрений,

влажных

пришептываний, ритуальных поз;

они летают в платьицах бумажных

среди кустов без крыльев и колес.

Прикрывшись многочудными очками,

кишат охотники за светлячками.

Сачки фосфоресцируют, манят,

зверь на ловца летит, вокруг роится,

ночь угорает, зеленеют лица,

набита клетка над калиткой

в сад,

где грудами на праздничных циновках

охотники, охотницы, сачки,

а в воздухе — о! по-японски ловко

развешаны волшебные очки.

 

 

 

HAPPY BIRTHDAY

 

Уж пора казалось бы и привыкнуть

только я как впервые опять волнуюсь

всякий раз опять смертельно волнуюсь

когда мне исполняется 22 года

Я сижу одна в темноте и страхе

на полу в белых перьях в полном порядке

в голове кузнечик в груди жаба

в батареях угри парят и струятся

я сижу как перс и точно знаю

ничего случиться уже не может

ничего и тогда они — наконец приходят

потому что люблю я их ужасно

Ах какая ты круглая говорят дата

ах какая ты дивная говорят дуся

и дымят-звенят и всё включают

и горит наш праздник праздник праздник

Дорогие мои мои золотые

Обниму их лучше и пожалею

и они ответно мне пожелают

и они охотно мне пожалеют

потому что любят меня ужасно

Обниму их так чтоб никто не заметил

что-то нету сегодня нашей дуси

лишь паленые перья вокруг лампы

впрочем здесь ведь и так всего довольно

Мы живем удельно и добровольно

мы живем без устали и печали

всякий раз в любви живем и восторге

когда мне исполняется 22 года

 

 

 

ПАСТУШКА

 

Она поет поет бездумно и всевластно

и день поет и нощь она всегда поет

и в голосе ее бесчинном и прекрасном

таится торжество и рокот донных вод

О — в голосе ее мучительная легкость

вибрирующий в такт высокомерный свод

и всех времен завод всех вариаций пропасть

тягучий ток земли и гад наземный ход

Гортань уязвлена меха могучих легких

прокачивая смог накачивают слух

на звуковой волне сшибаясь губы-лодки

то расплывутся вширь то замыкают круг

Ей ни к чему словес одические грозди

лирическая спесь эпическая взвесь

в ее крови текут расплавленные звезды

и жалят и гудят бряцая там и здесь

Она поет поет хоть ей смешно и больно

без всяких слов — в грудных раскатах хрипотцы

фаллическая песнь пастушки меланхольной

оттачивая дух летит во все концы

 

 

 

УЛИСС

 

Когда по хребту океана

где с грохотом насмерть сошлись

великие водные горы

гуляет счастливый Улисс

И за борт привычно сгибается

(его беспрестанно тошнит)

в зрачках его узких сливаются

Одесса Каир и Нанкин

Киото Самара Сардиния

цитаты минуты цвета

и всё это — пена мирская

и всё в этом мире — вода

холодная горько-зеленая

куда моя радость ни плюнь

Над мачтой висит воспаленный

безбрежный торжественный Лунь

и милая родина в небе

блестит так что больно смотреть

забита забита забита

гвоздями горящими Твердь

Болтайся себе между безднами

соленой дороги земной

а что там за Сводом железныя

под черными шляпками звезд

И что там сияет зияет

в распоротой тьме за кормой

он точно узнает

как только вернется домой

 

 

 

ЖЕЛТЫЕ БАБОЧКИ

 

...царь, царица,

красная девица,

куколка-балетница,

воображуля-сплетница,

сапожник, портной, —

а ты кто такой?

 

Считалка

 

 

Куколка-балетница

будущая бабочка

вот уже зима слиняла

тает срок

по тебе огнит-сияет вечная булавочка

шпиль улетный — пальцем в небо

заводной шесток

Жалит тебя дурочка

шарит тебя душенька

шпилька Мнемы раскаленной

в го-ло-ве

небесами облыми ямами воздушныя

над кипящими кругами

в мартовской Москве

Бабочка-балетница

воображуля-сплетница

тварь чешуекрылая

из себя не строй

за тобой валит-кишит — оглянись-ка милая

весь текущий шелестящий

шебуршащий рой

Музычкой сферической

и музычка та еще

мельтешение пыхтенье

пи-ру-эт

дух эфирный жар охряный яростно порхающий

вся трепещущая свора

весь кордебалет

 

 

 

НАПОМИНАНИЕ

 

Дорогой Апулей, у нас до света с тобою “Абсолют” непочатый и пива — без счету!

Это вечность. Круглая вечность. Ты зря смеешься,

Я ведь не прощаюсь — только напоминаю.

Слышишь? Ночь волнуется, дышит, грызет днище,

Рыба-сон черная ворочается под килем,

Ходят в сердце волны, качается наш фонарик,

И кончается все, Пуля, все, кроме жажды.

Будем славить жажду, а пересохнет горло —

Зреет в трюме бочонок, тот еще, допотопный.

Ты ведь помнишь? Я не прощаюсь, напоминаю.

Вот дойдет к мартовским идам светлое пиво —

В край, до солнечной точки, полного абсолюта,

Зацветет на дне черемуха Атлантиды,

И душа моя, как весенний снег, уйдет в воду,

И ура. Тогда и выкатишь нашу радость

На притихший свет. Я? — никогда не прощаюсь.

Волны кроют верхнюю палубу в три наката.

Снег висит над миром до самого Арарата.

И душа, кувыркаясь, плывет в пустой бутылке

Из-под легкого вчерашнего абсолюта —

Погуляй на славу, Пуля, — твоя минута!

Поминай лихо, чтоб жажда не донимала.

Пусть палят все пушки, пои там кого попало,

Чтоб трещала палуба от кутерьмы весенней,

Чтобы именно кто попало и веселился

В можжевеловой, желтой-желтой мартовской пене.

И еще, золотой, не поленись за пивом —

Никаких песен ослов, никаких трагедий,

Ведь земля была не круглее, чем эта вечность.

Ты и сам, Апулей, помнишь ее, конечно.

 

 

 

* * *

 

Бабочка моя грудная

подними меня

все темнее все труднее

встать навстречу дня

Выдох выдох запятая

не сачкуй маши

голый воздух не считая

ребер и души

Сколько можно колотиться

о грудную клеть

ты ж сама хотела смыться

взвиться — и за Твердь

Ты ж сама хотела выше

эту как бы жизнь

выдох выдох долгий лишний

взвейся покружись

Крылья ухают как весла

только дым из пор

голова твоя отмерзла

барахлит мотор

Бьется медленная жилка

страха на краю

я тебя небесной гжелкой

лучшей отпою

Звезды бешеные свищут

блещут провода

улетай меня отсюда

слышишь — хоть куда

Пустяком из самых легких

из волшебных — вдох!

бабочка сожженных легких

черный мотылек

 

 

 

* * *

 

Пустое солнце раскололось

и из него валит кишит

чешуекрылая веселость

затапливая дурь и стыд

Пересыпаясь задыхаясь

по разводящей по секущей

пульсирует охряный хаос

животрепещущею гущей

Покуда жизнь-летучка длится

пока желтеет белый свет

дай мне вглядеться в эти лица

разъятые на нет и нет

Расслышать этот шелест сущий

мелькание мгновенных душ

пока несут они на крыльцах

горячую земную чушь

 

 

 

ИВА

 

Рыбачок скукоженный поплавок-зрачок

на губе задумчивый высохший бычок

в косогор кирзовые корни проросли

бродит пиво темное соками земли

По-над липой-вязами славки-соловьи

говори-рассказывай лучшие свои

бродит пиво пенное толстый шмель жужжит

твой дружок в репейнике неживой лежит

Капли на удилище почками блестят

помнишь как по берегу проходил отряд

молча говорливая раздалась вода

гнутой веткой ивовой зацвела уда

Серебристой зеленью с пивом изнутри

засыпай рассказками не тушуйся ври:

легкость деревянная солнце в пятнах лет

над горячей ряскою неподвижный свет

Божья мелочь кроется в джунглях лопуха

жизнь твоя — малиновка щелкает пока

заливай красивая щелкай а потом

тоже станешь деревом — ивой над прудом

 

 

 

ГЕФСИМАНИЯ

 

На бледном небе плавно проступая

просвечивая каждый божий куст

растет луна и смотрит как слепая

поверх всего что знает наизусть

Лицо ее безумно и бескровно

глаза ее с обратной стороны

бессонно и бесстыдно и подробно

мы ей насквозь в конце времен слышны

Слух раздвоён и век подобен эху

В нем режет ухо звяканье мечей

луна на ощупь вспарывает реку

сверкающими пальцами лучей

и гасит свет

Ни зги в подлунном мире

кипит Кедрон

сквозь черные холмы

отряд идет колонной по четыре

хруст ветки отделяет тьму от тьмы

Нет времени

шаги в саду шаги

над лицами резвятся светляки

проснуться невозможно все устали

невидимы свободны и легки

мы спим — крестом раскинув кулаки

вповалку под горящими кустами

как первые Твои ученики

Распятый гефсиманским сном Лунарий

в Сардинии Вирджинии Самаре

в двухтысячном

на неподвижном Шаре

и больше неба полая луна

истраченный серебряный динарий

 

 

 

* * *

 

Отсутствие метафор видит Бог.

Он всякое безрыбье примечает.

Листая, Он скучает между строк,

А то и вовсе строк не различает.

 

Но если лыком шитая строка

Нечаянно прозрачно-глубока,

Ныряет Бог и говорит: “Спасибо”.

Он как Читатель ей сулит века

И понимает автора как Рыба.

 

 

 

____________________________

 

 

 

* * *

 

  И. В.

 

Проснешься от ледяного звона

              В растерянной тишине:

Волшебный алый персик Ли Бо

              Расцвел на твоем окне.

Раскрылся, вспыхнул и затаился,

              Прижался спиной к стеклу.

Линь-линь, — звенит железная стынь,

              Настраивая пилу.

Линь-линь, — захлебывается, тонет

              Поток на краю земли,

Бьет хвостом под Тяньцзиньским мостом

              За тысячу тысяч ли.

Линь-линь, — заходится желто, жадно —

              Зуб нба зуб и лед о лед.

А ночь прозрачна, как черный шелк, —

              До Поднебесной растет.

А небо — наше, и радость — наша,

              Известны наши дела:

Проснешься утром — новый цветок

              Под корень грызет пила.

 

 

 

 

* * *

 

На границе традиции и авангарда

из затоптанной почвы взошла роза

лепества дыбом винтом рожа

семь шипов веером сквозь ограду

 

Распустилась красно торчит гордо

тянет корни наглые в обе зоны

в глуховом бурьяне в репьях по горло

а кругом кустятся еще бутоны

 

Огород ушлый недоумевая

с двух сторон пялится на самозванку

на горящий стебель ее кивая

на смешно классическую осанку

 

То ли дело нарцисс увитой фасолью

да лопух окладистый с гладкой репой

а под ней земля с пересохшей солью

а над ней небо и только небо

 

 

 

 

* * *

 

Вот пуля пролетела и — ага.

  КИНО

 

Вишня в окошко — торк!

Тянется к белым губам:

вишенный вышел срок,

кисло, поди, голубкам.

 

Спелую косточку в ствол,

небо — легкая цель,

весь в лепестках стол,

вся в лепестках постель.

Вольный июль, стрелок,

шерри мой дорогой,

будто бы не присох,

будто и свет другой,

будто не вяжет плод —

мякоть, наливка, душа.

Дух выжигает плоть.

Падает пыж, кружа.

Каплет вишневый сок

в жесткий сырой песок.

 

Вот и — ага — пора

в стреляном небе жить,

молча глядеться в огонь до утра,

черную вишню варить.

 

 

 

 

Тот

               

Не надо знатного ума

чтоб начитать абзац

есть свет и свет как тьма и тьма

птицеголовый чтец

 

Над лодкой полая луна

и от нее круги

гляди — пернатые со дна

вскипают огоньки

 

Идут петляя и темня

они тебе — родня?

я здесь — на линии огня

не проворонь меня

 

Здесь в этом клюве световом

сойдется наконец

весь сущий свет в тебе одном

со всею тьмой мудрец

 

Египетский световорот

вдоль лодки за корму

и лунный луч как огнемет

распарывает тьму

 

Меня в луче почти что нет

но сорок тысяч лет

я вчитываюсь в этот свет

не видный никому

 

 

 

 

* * *

 

В самый купол вздернул солнечный перст

золотую пыльную нить

все слова сказаны — только жест

может что-нибудь изменить

 

И ворвись во храм опрокинь столы

покати горящим шарбом

распахни все настежь — забей пером

слухом духом огнем углы

 

Никаких голубей скопцов писцов

сколько можно — кончили век

пусть хоронят сами своих мертвецов

ты еще живой человек

 

Подними голову — как гремуч

расщепленный одним кивком

семихвостый острый радужный луч

в амбразуре под потолком

 

Как теснится в нем ошалелый пух

как перо в лучевой пыли

вскинув клюв спокойно обводит круг

вышибая купол земли

 

 

 

 

* * *

 

По стеклу частит, мельчит, косит обложной дождь

и берет за душу, ревниво смывая тело.

Я прошу: «Забери меня скорей. Заберешь?»

Разлетаются капли — ишь чего захотела.

 

А душа в руке его длинной скользкой дрожит,

а в размытом воздухе вязкий гул ниоткуда.

Сколько можно тянуть эту муть, эту ночь, этот стыд,

я ведь тоже вода, забери ты меня отсюда.

 

И вода заревет, взовьется, ахнет стекло,

отряхнется и медленно — разогнет выю,

и душа, вся в осколках, рванет, сверкнув зело,

в самый полный Свет, где ждут меня все живые.

 

 

 

 

* * *

 

Погадай мне цыганка погадай

на победу на имя на время

да на красную жизнь в нашем Риме

на метельный отеческий рай

Век по крыше крадется как враг

в новогоднюю вьюгу обутый

погадай мне по свисту минуты

на весну в москворецких дворах

На врага загадай на врага

было-было наври будет-будет

бес рассудит — сойдемся на чуде

рассыпается пухом пурга

пробивается солнца фольга

вся ты речь-руда и вся недолга

сколько ярости ушло в провода

сколько крови утекло навсегда

Говори заговаривай кровь

там краснеют еще под снегами

отметеленными сторожами

семь гусей семь великих холмов

Ай цыганка затяни разговор

растрави заболтай все на свете

вот закатится солнце во двор

и закончится тысячелетье

 

 

 

 

* * *

 

Летяга молится без слов

срываясь в темноту

и легионы огоньков

теряют высоту

 

Но занимается трава

пережигая страх

и все забытые слова

пылают на полях

 

И только тьму перемахни

как жалость ярость стыд

и за тобой — огни огни

вся жизнь твоя летит

 

Дрожит и светится ладонь

сшибая наугад

слепой от радости огонь

в горящий Божий сад

 

 

 

 

Евангелисты

 

Лука лукав, литературен,

Матфей мастит, суров и рьян,

Марк изначален в квадратуре,

но всех тревожней Иоанн.

 

Дух осязаем, тают швы,

сминая времени пространство —

четырехмерность христианства,

путь к сердцу мимо головы.

 

 

 

* * *

 

Мне сегодня 33 года.

Я вошла в Ершалаим.

Был скандал небольшой у входа,

И краснела верба над ним.

 

И растерянных провожатых

разомкнулся притихший круг,

золотой, липучий, кудлатый

трепыхался на солнце пух.

 

Мне в лицо уставились храмы,

и росли в толпе до угла

жаркий гул, перезвон охраны:

— Что за дура ведет осла?

 

И когда в одной из излучин

улиц я начала говорить,

стало ясно — хоть путь изучен,

все равно меня будут бить.

 

 

 

 

* * *

 

Распушилась верба холмы белеют

Слух повязан солнцем дымком и пухом

Ветер утреннее разносит ржанье

Треплет наречья

 

Вниз пылят по тропам ручьи овечьи

Колокольцы медные всласть фальшивят

Катит запах пота волненья шерсти

К Южным воротам

 

Голубь меченый взвинчивает небо

Блещут бляхи стражников шпили башен

Полон меда яда блаженной глины

Улей Господень

 

Никаких долгов никаких иллюзий

За плечами жар — позвоночник тает

И душа как есть налегке вступает

В праздничный Город

 

 

 

____________________________________

 

 

 

* * *

 

Угольный ветер, угольный ветер с Юга!

Это не мрак, Гермесом клянусь, не мрак,

что ты, мой ангел, перекосился так,

это всего лишь воздушный магический уголь.

 

Угольный Наг – нагатинский ветер местный!

Страха не бойся, просто глаза закрой,

это тебе не ад, а город-герой:

ветер муштрует над крышами полк потешный.

 

Блеск кромешный. Сиятельный антрацит.

Черная рать отточий реет во тьме.

Плюхает баржа, катер кричит, кричит,

реку волнуя – уголь везут к зиме.

 

Ушлые угли, красные изнутри.

Угольный крап в голый зрачок – мелко, колко.

Чирк! Чирк! Вспышка! Гори-гори,

полночь московская, час между волком и волком.

 

Уголь зрения – вид на жизнь из окна.

Пепел стряхни, и так прожег одеяло.

Ветер меняется. Дай-ка еще огня!

Я вообще не курю

С кем попало.

 

 

 

 

Баллада

 

На дне текучем Москва-реки

тыщу крещеных лет

раскинув белые кулаки

лежит удалой скелет

 

Певчею костью своей поправ

весь тот и весь этот свет

он знает что каждый в России – шкаф

в котором забыт поэт

 

Солнце ведет над Кремлем круги

глина горит под ним

но свет Господень со дна реки

прозрачен и неделим

 

Когда гуляет его народ

в кулачных боях на льду

он видит небо сквозь красный лед

и каждую в нем звезду

 

Когда в Москве закипает март

в горючем разливе вод

скелет встает и как автомат

делает шаг вперед

 

Шагнешь – и свет заводной поет

и божье жужжит кино

стоит лишь встать и – шаг вперед

и снова уйти на дно

 

Ломая голые позвонки

костью гремя о кость

он знает что всю долготу реки

надо пройти насквозь

 

По шагу в год и только держись

качаясь в речной петле

впадешь в океан – и там на земле

начнется другая жизнь

 

 

 

 

* * *

 

А пойдем мы на восток солнца

в желтой джонке на восток солнца

вверх по черной речке-окияну –

берега ночные в огненных кольцах

 

А споем мы – елоу сабмарина

пригибаясь в такт – сабмарина

елоу-елоу и пулями брызги

весла веером и мокрые спины

 

А возьмем мы с собой моя отрада

электрическую кисть винограда

будем косточки плевать за борт

и вода засветится как надо

 

Растекайся алый ток виноградный

как на майке на моей желтой пятна

а что с берега по нам стреляли –

мы – ни духом – мы не слышали – ладно?

 

 

 

* * *

 

  Все девять Муз и мать, Мнемозина.

  Hor

 

Розами девы розами

вымощены круги

мреют в пыли стервозные

грозные лепестки

 

Стебли сплелись шипучие

ражий бутон дрожит

свет – что стрелой тягучею

алым шипом прошит

 

Движется строй червонный

ратных кустов стена

Клио – раздай патроны!

Мнема – еще вина!

 

Браво подружки бражные

что на земле – красно?

суженый или ряженый

мир этот – всё одно

 

Самое время барышни

грянуть багряный гимн –

в масть – хороводом давешним

по завиткам тугим

 

Великолепной девяткою

врежьте: сестра! сестра!

смейтесь пляшите Музы

я умерла вчера

 

 

 

 

* * *

 

Перья чинить.

Колдовать над составом чернил,

стопкой бумаги, белеющей, точно кость.

Мало ли кто чего уже говорил –

дальше жить – все променять на кисть.

Допотопную южную влажную кисть Изабеллы:

в черной ягоде – солнечные пробелы,

клочья беличьей шерсти слиплись в горячей пене,

над косым горизонтом знойно поют сирены,

свет, как парус, набух, стопка – вдребезги, пальцы в вине.

Жить в потоп – как живут в огне,

  как живут на воле,

  как живут на уровне моря, –

пока волна

крутит лист, виноградный лист, знакомый до соли –

мелочь красной жизни в зеленые времена.

 

 

 

 

Исполнение желаний

 

Выдыхаю дым. Обращаюсь в дух.

За спиной ползет по насыпи скорый.

Сигаретка. Обзор желаний. Юг.

Темнота звенит, забиваясь в поры,

Под ногами галька бомбит слух.

 

Тормознул четырнадцатый. Прошел.

Отбежит волна и опять окатит.

Простучал кабульский, качая мол.

Я стою под небом в прилипшем платье,

Голова гудит, как медный котел.

 

Вскину руку – искры несутся в твердь,

Облепили купол, пробились в звезды

И дрожат, готовые улететь,

И шипят: никогда ничего не поздно.

Просвистел девяносто пятый грозный,

Волны рвут о сваи пустую сеть.

 

Сорок первый тянет горящий хвост,

Скрежет гальки тонет в цикадном хоре,

Вот последний лязгнул и всех увез,

Я стою одна по колено в море,

Черный свод желаний опух от звезд.

 

Оторвется мелкая – в никуда,

Крутанет восьмерку, пальнет для пробы:

Пшик! – а тоже – глядишь – звезда,

И плывет слепящее хорошо бы

В горизонт сквозь красные провода,

 

Где уже искрят, расщепляя темь,

Обгоняя ночь в небесах железных,

Эшелоны семнадцать и тридцать семь.

Загремят за край, накренится бездна,

Звезданёт – и сбудется.

Всё и всем.

 

 

 

 

* * *

 

Японский болванчик уродец пригожий

качнулся взволнованный внутренней дрожью

 

Глаза его сузились от блаженства

он чает гармонии и совершенства

 

Он чует по жилам горячку погони

качаясь в улыбке своей посторонней

 

Он взвинчен азартом угаром невольным

и гонит и гонит горячие волны

 

Прозрачно пульсирует медная кожа

он все теперь знает он все теперь может

 

Уже не уняться не остановиться

за счастье – сорваться – на счастье разбиться

 

Прокручены все невозможности жизни

до взрыва победного Божьей пружины

 

 

 

 

* * *

 

Вьюга взвинтит порошу

и заметет Москву

что ты мой нехороший

я не тебя зову

 

У – мельтешит в метели

путая верх и низ

что ты на самом деле

брось говорю брысь

 

Сгинь говорю – да что ты?

перекрещу – молчи:

Солнечные фаготы!

Медные лихачи!

 

У – неотвязный живчик

у-у – голосок смурной

ровно дурной мотивчик

жалистный заводной

 

Перекидной бессонник

ноет сверлит как флюс

бисерный дух бесенок

мелкий кустарный муз

ласковый чуткий сволочь

вяжется в каждый слог

 

Снег – проломил полночь

рухнул сквозь потолок

визгом забиты уши

знаки искрят с листа –

ухнет в строку и сотрет все тут же

кисточкою хвоста

 

 

 

_____________________________________

 

 

 

ОДА РАДОСТИ

 

И оживая опять с утреца

славлю день кофейным глотком кипящий

славлю солнце пьющее воду с лица

вслед ночным затяжным обложным косящим

в каждой Божьей капле и каждой луже

ранний свет с московским его блеском

навостренных трав зеленые уши

гром колец трамвайных на Павелецком

сладкий дым над крепостью пития

славлю радость: радуйся радость моя!

 

И взвилась радость и закрутила

поднимая листья камни слова

все на свете вещи и существа —

у меня воздушная перспектива

 

 

 

 

 

ПЯТИГОРСК

                                           

Оглянусь — оглянусь резко — как раз и в воду

там гора должна быть — Фудзи — нет Арарат

треугольная тень вильнет и воздух воздух

виноградный ранний медлителен и покат

И в толпе коровок божьих в фуникулере

с Машука разгляжу каникулы дедов дом

с головой накрытый мелким зеленым огнем

круговой лозой повязанное подворье

Во дворе воскресный "Варяг" за самогоном

кум Армен на соседском цокает языке

плюс грузинское восьмиголосье вверх по склонам

и раскрыт антикварный "Демон" в пустом гамаке

Так закручена так замучена памяти пленка

так забыть боюсь так за воздух этот держусь

этот воздух блестящий острый как сам Эльбрус

словно я — враг варяжий — какая-нибудь японка

оборванка незрелой грозди внучка-чертовка

треск лозы зеленой растет обращаясь в миф

дед вопит хор двора гогочет вслед и — обрыв

дальше шелест и тьма цвета божьей коровки

Пленка мутная как Подкумок-речка змеится

точки вспышки склейки на ней шипят горят

дед крушит кулаком этот воздух и он крошится

этот воздух воздух кислый как виноград

 

 

 

 

ПЕРВОЕ ЯНВАРЯ

 

В окне блестит фрагмент случайной ветки.

Так, попадая в крестный переплет,

качаясь и шалея от засветки,

она перерастает в Новый год.

 

Отряхивая снег над спящим Шаром,

отбеливая этим снегом свет,

в хруст выгибая ледяной хребет,

дыша в стекло отчаяньем и паром,

почти паря, светясь от фонаря,

за первые минуты января

взрывая почки, как бы перед взлетом,

развязывая новые листы,

и раскрываясь там — за переплетом

зеленым негативом и оплотом

глухой невразумительной среды, —

 

она окно прочеркивает наискось

и зацветает в полной мерзлоте

мгновенно, как прижизненная надпись,

открытая на титульном листе.

 

 

 

 

* * *

 

 

Долго-долго по Москве замерзлой

я несла тебе в подарок бусы

и кружила и в парадных грелась

и под каждым фонарем волнуясь

я в последний раз их открывала

не дыша на пальцы — чтоб запомнить

как насмешливо они блистают

Чтоб когда лихой квартальный ветер

налетит и перекусит леску

и усвищет хлопая газетой

и дома как милиционеры

будут не отличны друг от друга

и совсем совсем я потеряюсь

в белой темноте на снежном свете

Позвонить в любую дверь восьмую

и в любом подъезде ты откроешь

и на черном свитере у горла

заиграют мелким блеском бусы

те что я рассыпала в сугробе

а из-за стола рванутся гости

со стеклянным воплем Нарру Вirthday

 

 

 

 

* * *

 

в шестом вагоне холодно как в Польше

но дымно

состав запшикает и содрогнется длинно

но позже

меняя страстные согласные колеса

на водку

и окна блюзовая тьма облапит кротко

и чай — заносит

и пан кондуктор пан качельный пан коверный

округлый пар летящий накось на подносе

снег заоконный бурный черный свинг рессорный

мелькнет костер костеловидный на откосе

удар — хоп-стоп — рывок — мятель

ай пан Варшава пан Варрава пан таможный

шмональный пан оральный пан и всевозможный

и просто Пан и коридорная свирель метель

частят и в стороны шарахаются елки

и сна готического сна плывет кусок

длиной в страну — плывет себе на средней полке

домой плывет — ногами на восток

 

 

 

* * *

 

Всё как всегда — я вышла из подъезда

в живую жизнь в любое вдруг в ноябрь

в растоптанную серость сырость слякоть

в однажды-в-среду где помойный голубь

с лицом ощипанного херувима

стоял у входа

Шел четвертый час

по набережной жесткий смог стелился

и школьный двор в решетчатом бетоне

толкался голосил жужжал кружил

И розовая стайка семиклассниц

покуривая зябко у забора

чирикала привычно матерясь

И наша почтальонша тетя Таня

опухшая в малиновом берете

в оранжевом жилете на фуфайку

с визгливой толстой сумкой на колесах

везла стога бесплатные газет

(о счастье о покой о скрипка лет)

Но - левый мой сосед Наиль Гароев

примученный сосед чадобогатый

с капустной белой головой подмышкой

угрюмо семеня по тротуару

вдруг вспомнил — что забыл

и — оступился и о вдруг споткнулся

Так огненный небесный слон трубя

из тучи выскочил и в пляс пустился

в асфальт вонзая хобот свой горящий

(о солнцеслон о вдруг животворящий)

И мелкий мусор у помойных баков

зацвел мерцая и переливаясь

рой семиклассниц кинув косячок

ликуя взмыл над школою районной

и радугой построившись запел

гимн семицветный радости и солнцу

Все вспомнило на миг само себя

вот главное (во блин!) вот суть вот смысл

вот Божий мир вот я вот тетя Таня

И тетя Таня руки разжимая

уже плывет в луче вся золотая

и нимб зияет штемпелем почтовым

над съехавшей береткою ее

(о-ё!)

 

А слон трубит и топает по небу

и вышибает искры между строк

так наезжает световой каток

Так - выронив кочан - Наиль Гароев

поднялся на носки расправил плечи

почти не удивляясь сам себе

все позабыл все вспомнил забывая

и закачался в солнечном столпе

и вспыхнул вдруг исполненный любовью

великою любовью ко всему

 

И я как дура ринулась к нему

и - оступилась и о вдруг споткнулась

(о солнечных осколков легион

дымящийся бычок в померкшей луже

газетный лист планирующий вкось)

Исчезло солнце все перевернулось

и бедный мой сосед забормотал

ссутулился помедлил оглянулся

и головой потерянной тряхнул

и сердце содрогнулось в нем и снова

до спичечного сжалось коробка

(о спички лет о жалость о тоска)

И дальше затрусил по тротуару

сварливо сам с собою говоря

что можно и совсэм вот так свихнуться

от жизни этой

 

А кочан белел

на тротуаре - а дежурный голубь

шагнул к нему два раза клюнул строго

и на меня безмолвно поглядел

 

 

 

 

КЛИМОВУ-ЮЖИНУ

 

стихи на всякий случай

 

Это кто там рыщет в окрестных кустах? — Ау!

Это наш Языков прочесывает траву,

раздвигает ветки в поисках языка

и берет языка живьем и наверняка.

Желтоватым листом присыпан, болезнен, дик

под кустом рябины трепещет родной язык,

отбивается, хнычет, связки его дрожат,

а потом, расколовшись, все выдает подряд.

И Языков, брат мой, треплет его слегка

и готовит самое вкусное из языка.

Дабы стольным пиром да честь оказать нам,

дабы красной речью — наливочка по усам,

дабы всем языкам стечься опять в одно —

нам, язычникам, развяжет язык вино,

ай, рябиновка — развяжет и заплетет:

заливай, дорогой, трави, мы и есть народ.

Но пока, растекаясь, мы вдохновенно пьем,

в темный лес обратно чешет язык живьем.

Хлесткой веткой машет, ехидно каплет с листа

и язык нам кажет ядреный из-за куста.

 

 

___________________________________

 

 

 

Царское время

 

 

 

Август

 

Тяжелеет яблоко прогибает ветку

Черенок напрягается похрустывает в листве

Занимаются травы пламя бежит по ветру

И гудит гудит в зеленой твоей голове

 

В поределых кронах кричат незримые птицы

Перезрелые звезды с погон твоих осыпаются

Разбегаются тени стволов перед закатом

Твой медовый воздух отрывным напоен ядом

 

Угорелое лето взвивается дымом с плаца

В расписных подпалинах пни маршируют следом

На пунцовом солнце полки облаков толпятся

Полыхай государь гори командуй парадом

Высоко гори — охряно багряно властно

Ясно-ясно гори август чтоб не погасло

 

Это царское время — отрыва паденья раската

На плацу под яблоней — диковинные гранаты

На плацу парадном в ясно горящих травах

В груде веток павших между корней двуглавых

Так — катается так — пшикает величаво

Так волчком крутится обугленная держава

 

Словно в лето красное чает опять вернуться

Наливным яблочком по золотому блюдцу

 

 

 

 

Праздник

 

Как темно на белом свете темно

А на набережной праздник огни

Порассыпались подружки-дружки

А на набережной красный салют

Улетел в Канаду легкий Витек

А на набережной му-зыч-ка

Толик Иволгин исчез в никуда

А на набережной песни поют

Юлька скурвилась Аленка спилась

 

Стас — в бандиты Свистопляс — на иглу

А на набережной пушки палят

А над набережной в небе дыра

А Иван под Грозным голову сложил

Кругло стриженную голову

А на набережной крики ура

Веселится и гуляет весь народ

 

Веселится и гуляет весь народ

Хочешь вой Царевна хочешь — пляши

Ни души на свете нет ни души

 

 

 

 

Дождь

 

Памяти Чедо Якимовского

 

Дождь снова идет долговязой походкою цапли

Вдоль сна с черно-белою сетью — проснешься во сне —

Над морем капелла — стеклянные полые капли

Клекочущей стаей слетают на веки ко мне

 

Бредут рыбари и дрожащее облако пены

По сонному берегу тянут в соленых сетях

Чернеют ручьи от дождя набухая как вены

И белая пальма качает твой сон на руках

 

Проснешься — над морем двуцветное небо а снизу

Промокшее солнце попалось в блестящую сеть

На тонких ногах дождь идет в тишине по карнизу

Как старый художник с холодной оглядкой на смерть

 

Проснуться заснуть и проснуться — а в комнате осень

Размытые звезды в окне сквозь решетку дождя

И женщина медленно волны волос перебросит

За влажную спину в предутренний сон твой входя

 

 

 

 

* * *

 

Ангелина Филипповна

самая культурна жилица

нашего подъезда

отслужила ровно 52 года в Большом

билетершей

Теперь у нее коллекция арий

и коллекция кошек

Пластиночные дивы

постоянно поют

Собрание кошек

постоянно растет

Все бывшие беспризорные

кошачьи души микрорайона

обретают себя здесь — в ее безразмерной

однокомнатной

Все они именованы

Имена их ангельские:

Аглая Аделаида Агафон…

 

Когда Ангелина Филипповна заводит

какую-нибудь арию — например Мефистофеля: ха-ха блоха

кажется что поет одна из кошек

и жестокий кошачий дух

лестничной клетки — сгущается

перекрывая оперную мощь

и это — самое общее место

нашего подъезда

Молчаливое общее место

По безмолвному уговору

никто из соседей никогда

не пеняет кошколюбице

на эту вонь ибо

Ангелина Филипповна

всегда в белом

и подопечных своих экс-билетерша

обряжает в белые одежды

И когда она выводит их

на демонстрацию

натянутые поводки звенят

накрахмаленные крылышки трепещут

лавочный хор приподъездных гурий

уважительно шелестит:

Ангелина и ее ангелята

 

 

 

Кофейная церемония

 

Если сила есть — все остается в силе

Остается все именно там где было

Можно забыть как я тебя любила

Или забыть как я тебя забыла

Или распить на двоих чашечку кофе

До растворимой гущи — как бы гадаешь

Или еще проще еще пуще

Как бы толкуешь — мы же с тобою профи —

 

Страсть выпадает в осадок внутри текста

Жжет кофеин в жилах кипят чернила

В узком земном кругу душно тесно

Я же японским тебе языком говорила

Все остается и ничего не даром

И ничего не зря кофейный мастер

Свет за кругом чернильной червонной масти

Миф накрывается черным сухим паром

В полную силу

 

В реберных кущах обугленная прореха

Миф или блеф — ты в просторечье чудо

Тень слинявшая чудовищное мое эхо

Бедный бедный — слышишь меня оттуда?

 

 

 

Памяти памяти

 

— ...пил как сапожник, сгорел, как звезда.

Вот ведь мужик был... в прошлом столетии:

Гром среди ночи, огонь и вода!

Помнишь? — когда погорел дядя Петя.

— Да уж — пожарников, гари — звезда —

выпимши был и курил перед сном.

— Это когда? В девяносто каком?

— ..?

— Не остается от нас ни черта.

— Ладно. Не чокаясь.

— Стопку, и хватит.

— Помнишь — потом сиганула с моста

Машка Хролова в свадебном платье?

— Только весной и достали со дна.

— Значит — за Марью-царевну?

— До дна.

— Там теперь “новые”, в этой двухклетке

с евроремонтом, волчая сыть.

— Ну! А напротив — твой бывший, соседка.

— Тоже помянем, соседка, — подлить?

— Думаешь… бывшему, мертвому — лучше?

— Думаю — жальче, а так — все одно.

— Поздно… пойду. Сотню дашь до получки?

 

Темная ночь, но почти не темно.

Светится лифт — позвоночник подъезда,

ползает, старый скрыпач, и фонит.

Взвод фонарей вдоль Москва-реки вместо

светится звезд. Телевизор горит.

Светятся окна — как в прошлом столетии,

в синей конфорке светится газ,

и, как еще не рожденные дети,

мертвые, бывшие, — светятся в нас.

 

 

___________________________________

 

 

 

Языком огня

 

 

Гоголевский бульвар

 

В солнцевороте в гуще выхода

там где всего краснее ягода

под жаркой аркою кропоткинской

стояла кроткая малинница

              Мы были молча умолимы

              купили у нее малины

              и сок малиновый закапал

              по потрясенной мостовой

И вскачь пустился срок отпущенный

забликовал бульвар запущенный

и пыльный Гоголь гомерически

крутнул чугунной головой

              И двинул длинной длинной длинной

              рукой — и полилась малина

              и мы раззявив рты ловили

              текущий в воздухе момент

И за протянутой десницей

со всей земли слетелись птицы

и день блестящий расклевали

и освистали постамент

              И поперечные прохожие

              во все концы земли расхожие

              несли малиною червленные

              кульки из завтрашних газет

А между Гоголем сидящим

и Гоголем уже стоящим

сквозь строй зеленый лавок ломаных

взвивалась красная черта

туда — где Гоголь настоящий

и залила бульвар бурлящий

малиновая темнота

              Когда она меня утопит

              когда она к тебе приступит

              когда-нибудь давным-давно

              июльским днем бульварным гоголем

              всплывет подробностями многими

              по красному лучу отвесному

              одно мгновенное кино:

Заляпанная мостовая

и зелень лавки ломовая —

и вот тогда мой друг железный

я — ничего не забывая

я — та еще — еще живая

слечу малиновкой и свистну

в твое немытое окно

 

 

 

 

* * *

 

Мне снилась смерть блестящая как свет

взлетающий над льдами перевала

и грановитой радостью играло

изогнутое лезвие-хребет

 

И воздух тяжелея от воды

гудел и взвинчивал меня все круче

и были так смиренны с высоты

неоспоримым солнцем налиты

к сырой земле оттянутые тучи

 

Там рос туман и полз ветвями рек

и накрывал легко и беспристрастно

земную жизнь мою и всё и всех

а верхний мир сиял как человек

вернувшийся домой из вечных странствий

 

Но мелочи горючие земли

тягучим списком — точно корабли

уже взвились за солнечною спицей

и вспыхнули в луче — когда взошли

навстречу мне растерянные лица

 

И взвинченное небо занесло

и словно сквозь горящее стекло

я вижу звука золотой орех:

плывет в дыму искрящий круглый смех

трещит фольга оплавленной полоской

а там в ядре в скорлупке заводной

ржет огненный пегаска — коренной

так раскалившись в оболочке плотской

душа моя смеется надо мной

 

И обжигает продираясь за

и видимо-невидимая рать

дудит: не спи не спи раскрой глаза!

 

И я проснулась чтобы жить опять

 

 

 

 

* * *

 

К тебе, любимчик муз, потасканный пиит,

лавровый инвалид, мой вербный пух стремит.

 

Из всех твоих плодов мила мне зелень слив

и корень лопуха, и круговой разлив —

 

что с кем попало пьешь ты царское вино

и что попало врешь, и всё тебе равно,

 

и все тебе равны, и жизнь твоя — вода,

и нет в тебе войны-вины-стыда-суда.

 

Но в утреннюю дрожь идешь ты по нулю

и куришь трын-траву, а я тебя люблю

 

за вечный свист и звон, и страсти широту,

и золотой лимон на гамбургском счету.

 

 

 

 

* * *

 

А давай не пойдем никуда в Новый год —

только ты, только я, только я, только ты,

будем слушать, как медленно время идет

по снежку, по ледку из густой темноты,

отряхает в прихожей сырое пальто,

ищет спички на ощупь, вздыхает, скрипит

и, на стул натыкаясь в потемках, ворчит,

и заводит пластинку — «мотивчик простой».

 

Ту пластинку, где — помнишь? — невесту везут,

а она еще, дура, ревет в три ручья,

где «метель, бубенцы, звонко щелкает кнут»,

белый пар, за санями поземки шлея —

елка вспыхнула, полночь копытом стучит,

каплет воск на пластинку, стекает хвоя,

мир в начале — ни ужаса, ни обид —

только я, только ты, только ты, только я.

 

 

 

* * *

 

Тишь да блажь в Нагатинском затоне

дом плывет по кромке мутных вод

домовой живущий в домофоне

песню хулиганскую поет

 

Рядом ходят рыбы-негритянки

с толстыми мазутными губами

плещутся пакеты перья банки

катера с трехцветными гудками

 

Дом белье выносит на балкон

ужинает любится скандалит

прошибает стен желе-бетон

чижика лабает на рояле

охает вздыхает в телефон

 

Слышит мокрый крик детей и чаек

видит в телевизоре кино

и никто из нас не замечает

что плывет — давно

 

А на крыше Коля участковый

радостно читает «Отче наш»

дом плывет и слово точит слово

с этажа стекая на этаж

 

 

 

 

* * *

 

Живот луны растет, в нем свет плывет

вниз головой, прижав ко лбу коленки;

вот локоть-луч прокалывает стенки

фольклорные — и вылупился Тот.

 

Тот видит свысока наоборот

подлунный мир, готовый к пересменке;

тараща в тьму египетские зенки

зеленые, Тот сочиняет счет,

и письменность, и память. С этой ночи

луннозаконной — все пойдет иначе.

 

Тот морщится, разглядывая впредь

все извороты мировой культуры,

времен и человеческой натуры,

но — письменами вспыхивает Твердь.

 

 

 

 

* * *

 

Вот гляжу на тебя и таю, как баба, — смешно? —

как опять гулять по воде, где опять видна,

утолщенная линзой вод, вся моя вина.

(Ничего, что эта вода промерзла до дна?)

 

Ай, горяч ты больно, больно, таю — допек.

Как пригретая, оттаявшая змея,

я теку снежком сквозь тебя да промежду строк,

и кипит в груди алая полынья.

 

Превращаюсь в воду, возвращаюсь в воду — домой.

Не дразни меня языком огня, не гони волну,

не шипи так нежно, я — пар уже, нет — песок по дну,

я гляжу на тебя отсюда, жуткий ты мой.

 

 

 

 

* * *

 

А еще наш сосед Гога из 102-й,

Гога-йога-бум, как дразнятся злые дети.

В год уронен был, бубумкнулся головой,

и теперь он — Йога, хоть больше похож на йети.

 

Абсолютно счастливый, как на работу с утра,

принимая парад подъезда в любую погоду,

он стоит в самом центре света, земли, двора

и глядит на дверь, привинченный взглядом к коду.

 

Генерал кнопок, полный крыза, дебил —

если код заклинит — всем отворяет двери,

потому что с года-урона всех полюбил,

улыбается всем вот так и, как дурик, верит.

 

И свободен в свои за сорок гонять с детьми,

и не терпит только, в спину когда камнями,

и рычит, аки дрель, тогда и стучит дверьми:

бум — и тут же хохочет, как сумасшедший, — с нами.

 

Бум — и мать Наталья тянет Йогу одна,

моет, поит в праздник, выводит в сорочке белой

и, жалея чадо, жалеет его, как жена,

а куда ж деваться ночью — ясное дело.

 

А когда из окна обварили его кипятком,

стало видно во все концы света — в любые дали,

в ожидании «скорой» весь дом сбежался, весь дом,

битый час, кружа, жужжа и держа Наталью.

 

И когда, Господь, Ты опять соберешь всех нас,

а потом разберешь по винтику, мигу, слогу,

нам зачтется, может, юродивый этот час,

этот час избитый, пока мы любили Гогу.

 

 

____________________________________________

 

 

Зерна гранита и зерна граната

 

2004

 

 

 

* * *

 

Трубадура, проснись! Труба зовет,

стадо гудков бежит по квартире.

Полная ночь, без пяти четыре.

Телефон заходится. Снег идет.

 

Снег идет. Идет с потолка.

Стадо трубит: ду-у! ду-у!

Я сейчас, сейчас, я почти иду.

Я охотно – на все 33 звонка.

 

В сон иду, на зверя иду.

Снег разлохматился на лету,

тени махровые хлопьев горластых,

как привидения воющих гласных,

тянутся,

тянутся

белыми,

острыми,

долгими мордами сквозь пустоту.

 

И накрывается стихшее стадо,

в сонном сугробе слипается свет,

словно срастается все, что разъято,

кружится рой безголовых побед,

стертые трубы, медные даты,

неназываемые имена,

зерна гранита, и зерна граната

и беспробудное голое надо,

и тишина, где звонят про меня.

 

 

 

 

Гранат

 

начальница смерти матрона теней

супруга подземки царица Аида

за гранью сугроба под негой гранита

зима истекает и что тебе в ней

горит нетерпеньем Москва грановита

взойди к нам богиня

гранатовым соком упит краснозем

размякла набухла зернистая суша

в разрывах проталин скукожилась стужа

ты срок ледяной отмотала живьем

у гостеприимного щедрого мужа

пора б и на волю

 

на свет отверзая земное нутро

мы ждем тебя здесь в боевом беспорядке

мы зерна граната – ты помнишь касатка?

у выхода в город под буквой метро

Коломенская – где пивная палатка

иди же скорее

 

полгода полжизни сморожена речь

кончай ночевать – андеграунд стеречь

звереют от солнца худые вороны

во встречных карманах зудят телефоны

а пива-то сколько успело утечь

от первого снега

до явки повинной до страсти зеленой

за телом души твоей не закрепленной

ты нас узнаешь Персефона?

 

 

 

 

* * *

 

Здесь, за смутными нежными сопками, где земля

закругляется бережно ржавой пляжной щебенкой,

неназойливо близкий мерещится профиль Кремля,

и вольно на неделю себя ощутить японкой.

 

Океана смиренней, хлада и жара его,

погружая солнце в залив Золотого Рога,

понимая жизни серое вещество

как длину страны в ее пестроте широкой,

 

я стою на краю географии, мира, дня,

и Москва не зла, не суетна, не жестока,

это просто город, построенный для меня,

если смотреть на него из Владивостока.

 

 

 

 

Свет

 

Каждое утро сосед Еврипид

дома напротив – на набережной

с банкой литровой и снастью налаженной

на парапете чугунном сидит.

 

Летом сидит и зимою сидит,

лед пробуровит и дальше глядит,

волны грызут краснозёрный гранит,

в лысине голое солнце горит.

 

– Что там ловить, многославный сосед,

вечною удочкой, пробочкой винною?

– Свет, – отвечает, – рассеянный свет,

рыбицу мелкую, донную, глинную.

 

– Этих мальков, достомудрый сосед, –

тьма в нашей мутной шибающей тали,

что их ловить третью тысячу лет?

– Чтоб не дремали, чтоб не дремали.

 

– Но для чего, всевеликий сосед,

ты выпускаешь их банками полными,

животрепещущих за парапет?

– Чтобы гуляли да помнили, помнили.

 

О Еврипид мой, Господний и.о.,

что же не помнит никто ничего?

 

 

 

 

* * *

 

Дерево – ап! – и расцвело под балконом,

словно зажглись разовые соцветья.

Тьма шебуршит зеленым, липко-зеленым,

пальцем шершавым шарит по листьям ветер,

и, пробегая – шасть! – по диагонали, –

шорх! – лепествы ерошит петит молочный,

длинно шипит, округляя воздух блочный,

свет надувая, шашни теней гоняя,

ветки ширяя, ночь до корней пробирая.

Брось, – гудит, – переживешь и это,

слышишь? – смерти не будет, а будет лето,

коли уж – расцвело.

И шелестит, листая наоборот

книгу крови, клейкую память рода.

В кроне – ш-ш – невидимая свобода.

Дерево прижизненное цветет.

 

 

 

 

Петр

 

На седьмом небе (читай – этаже)

где безногий сапожник живет Дядьпеть

битый день стук-тук тридцать лет уже

да таков стук-тук что легко сдуреть

он стучит-чит-чит словно все сошлось

звук горячий гнется в его руках

перекрытий ребра стекая сквозь

и растет сталактитами на потолках

 

А увидь его – это ж чистый смех

желто-вострых гвоздиков полон рот

отхохмит – ну просто – держи живот

ни одной ноги – а весёлей всех

подбивая стертые каблуки

прошивая жизни чужой стежки

все Дядьпеть порвалось вот тут – внутри

все зачиним – ягодка – говори

 

А как зимние сумерки – он кричит

так орет под ночь что легко сдуреть –

ить одна нога на мороз боолит

а друга нога – ничево – молчит

мне б каку бобылку дык я б затих

я б налил снотворный себе стакан

ан карман с дырою холодной лих –

подносили мертвую – пей горлопан!

 

Наливали до смерти а потом

на поминках – рев и гармошка рекой

утиши нас Господи успокой

мира зданье блочно-панельный дом

 

Он теперь там – Петр а не наш Дядьпеть

иногда за день-другой до весны

он стучит беззвучно в железную Твердь

он почти достучался до тишины

забивая блеск перемерзлых звезд

так стучит как будто мы все – должны

и тогда в Нагатино – ой мороз

мировой мороз и смешные сны

 

 

 

 

Метель

 

Гудит ли слишком всеподъездное застолье

гребет ли дворничиха слишком бурно снег

немедленно – средь нас возникнет Коля

не мент не мусор не лягавый – просто Коля

душевный участковый человек

 

И ярость тает и пурга взлетает

обратно ввысь туда где всё – вода

и Коля тут же возглавляет запевает

и разливается и разливает

как горний лейтенант и тамада

 

По строгим стрункам дна пандури-мандолине

он строит мир он лепит дольний свет с нуля

и руки Колины по локоть в красной глине

и музы строятся из воздуха и линий

невидимых всего участка для

 

Они танцуют как грузинки – как сирены

звенят в ушах и убыстряют шаг

вот музыка вот смысл ее мгновенный

вот вольный звук идет как маг сквозь стены

и тут же увязает в этажах

 

Вот мы – Ты ж слышал как мы пели

душа вибрирует еще струна горит

сдержи нас от гордыни и обид

и глухоты и круговой метели

пока темно пока Николо Руставели

что ангел форменный чистосердечно спит

 

 

 

__________________________________________

 

 

 

Дурочка-жизнь

 

 

 

* * *

 

на болоте на гати

на авось на рожон

на благом сопромате

разведенный затон

арматурой наружу

и спустя рукава

здесь текучую сушу

огибает Москва

свет звенит и лучится

в длинный дом налитой

по воздушной границе

меж водой и водой

и по бедам по дырам

по лакунам квартир

так с невидимым миром

сжился видимый мир

как служебное чудо

и неслышимый звук

что горит отовсюду

и прозрачен на слух

что из всех космогоний

в перегудах времен

так свободен в законе

лишь нагатинский звон

 

 

 

СКАМЕЙКА

 

— И-и-и!

Людина Оля,

Олька-дьяволенок

визжит,

визжит,

визжит,

нарезая квадратные круги по двору:

— И-и-и! —

и железная скамейка у подъезда

взрывается,

сокрушенно причитая:

— Люд, чёй-то она?

Ой, люди! Ишь, монстра какая! Дитё,

все-таки... Людмила, ты б ее в садик сдала!

— Не берут — Оля! Оля! Оля!

Горе мое, до-омой!

И по-зимнему грузная скамейка,

простеленная ватным одеялом,

выдыхает пар,

подпевая вразнобой:

— Оля! Оля! Оля!

Девочка прибавляет скорость,

берет нотой выше

и точно попадает

в резонанс

с нетрезвой Людиной скороговоркой:

— Не берут,

она ж — не говорит,

шестой годик пошел — не говорит,

все понимает, сучка, — и не говорит.

— И-и-и! — визжит всё —

дерево, тротуар, сугробы, голуби, стекла дома,

напряженно-багровые

от солнца.

— Сладу, сладу с ней нет,

спать без пива - не уложишь,

высосет свою чашку - и отрубается.

— И-и-и! —

и пожилая наша скамейка

поеживается и поджимает ноги,

жалобно кивая головами:

— И-и-и, бедная Люда, на пиво-то-кажен-день — поди заработай.

— Оля! Оля! О-ля-ля!

Оля внезапно тормозит у скамейки,

выключает визг,

пристально вглядывается в лица застывшей публики,

зажимает в мокрой варежке протянутую ей

конфету

и молчит.

Молчит.

 

 

 

* * *

 

Иван Трубецкой

по школьной фене Ванька-труба

лучше всех

рисовал тушью бизонов

в изостудии

басил на тромбоне в детской

джазовой банде ДК "Москворечье"

носился по набережной

на самопальном скейте

страдал по Марье-царевне

до самого выпускного

сражался с классной ру

за долгие свои патлы

стянутые в воинственный

хвост на затылке

и впервые напился на прoводах

уже остриженный под ноль

и взорвался

вместе с грузовиком

на въезде в Грозный

приближаясь к месту своего назначения

Голова его

в черной вязаной шапочке adidas

описала красную дугу

в чистом небе над проезжей частью

и закатилась в кювет

А дурочка-жизнь

с лицом классной нашей руководительницы

все раздувала щеки

и щелкала щелкала

в дымном воздухе

блестящими своими ножницами

И невидимый тромбон

все трубил и трубил

"Блюз московских бизонов"

с прикольными школьными

проигрышами

 

 

 

 

* * *

 

Вот и прозвонился друг пропащий,

эй, кричит-трещит, а знаешь, где я?

Ну — умора, просто — не поверишь —

у самого синего моря.

Волны — слышишь? Трепет крыл — слышишь?

Никакой травы, трезвый, как тыква,

а, поди ж ты — трепет крыл, чайки, что ли...

Ты чего, говорю, ты же умер,

я и оду про это написала,

обессмертив тебя, дурило,

что ж звонить тут в три часа ночи,

что тут чаять, что тут морочить.

Умер-умер, отвечает, а толку?

И стихи червовые читает,

и слова козырные спрягает,

и бормочет имя, и плачет

так, что катятся прямо из трубки,

так, что капают на красный мой свитер,

на ключицу, на грудь, на колено —

ледяные огненные злые,

как сухие свидетели бессмертья,

прожигая бедные ребра.

Что ты, милый, слышу, конечно.

Это чайки, а смерти не бывает.

 

 

 

ВЕСНА

 

Это она. Это она.

Колется льдины вертлявые на

с треском и ревом возбухшая речка.

Блеск и текучка, толкучка и течка.

На Нагатинской набережной весна.

В гуще зевак и собак, и ворон

краснопожарной машины клаксон,

дети, вопящие: тятя! тятя!

Вышел из бурных подледных объятий

первый утопленник.

Это она.

В радужной мути, с самого дна,

куртка джинсовая заголена,

мертвой водою обглодана куртка,

тина в прическе, мусор, окурки.

На Нагатинской набережной весна.

И ни ботинок на ней, ни лица.

Тянется, тянется лестница

вод поперек, на середку реки

лезут и лезут пожарники.

Детская радость, сияющий визг,

солнцем на шлемах зажженный ужастик —

о, увернись, уплыви, растворись —

шарит багром возбужденным пожарник, лестница

— Ух! — изгибается вниз.

Выше! За куртку! Это она!

Это весны ликованье и стоны,

над головою толпы восхищенной,

крючьями в небо вознесена,

проплывает она.

 

 

 

___________

 

 

 

ПЕРЕВОДЧИК

 

 

 

ПЕРЕВОДЧИК

 

Il pleur sans raisone

Paul Verlaine

Ранний Верлен барабанит в стекло

буйствует в каплях секущих

как же размыло тебя развезло

сентиментальный прогульщик

как же ты за ночь пожух посерел –

дождь тарахтит без акцента

автор скандалит – на опохмел

клянчит хоть каплю абсента

Переводчик не пьет и не спит

свет слипается и болит

Беспереводная жажда и дрожь –

барменша проклятой славы

это в Париже – абсентовый дождь

розовый клейкий картавый

булькает жизнь твою переводя

мертвому – вольная воля,

что же ты травишь под скрежет дождя

мне с Елисейского поля

А каретка застряла на врешь

а над городом дождь дождь

Капель косматых нездешняя рать

ливень на фавна похожий

воет болезный и лезет опять

из ледериновой кожи

череп культею винтом борода

в буркалах мутная Сена:

в небе вода причитает вода –

ах господа все на свете вода

нет никакого абсента

Над Коломенским дождь дождь

запрокинешь лицо и пьешь

 

 

 

 

 

МОСКВА

 

По улочкам красавца-Вавилона,

По огненной полуденной брусчатке,

Рассеянно, в прекрасном беспорядке

Идет мой круг,

мой слух,

моя колонна.

 

И солнце, как горящий танк, наводит

Ствол золотой под яблочко – меж ребер –

Что с червоточинкой, что наливное, –

Слух обо мне пройдет, как все проходит.

 

Благоухают розы Вавилона,

Да яблочко, обугленное в клетке

Катается по розовому маслу –

Проходит навсегда моя колонна.

 

Мы вечными проходим пустяками,

И мусор на брусчатке под ногами

Дымится розовыми лепестками, –

Так происходит жизнь на самом деле.

 

 

 

 

АЛАТЫРЬ

 

Укачала город речная зыбка,

спит гранит по краям ледяной простыни,

но глядит на меня государыня рыбка

волчьим оком из ломаной полыньи.

 

Раздувает жабры и –

 наплывает

в фонарях перебитых Нагатинский мост,

поздний поезд едва проскочить успевает

в черных водах осколки толченых звезд.

 

Все ей мало – грянет об лед волчицей,

перекинется, ринется в полную прыть,

и пошла белокаменную столицу

красноснежною кашей в асфальт месить.

 

Сколько можно выть, моя золотая,

по ночам, залетая из полыньи,

это мертвая зона, здесь лед не тает,

я исполнила все желанья твои.

 

Голый город. Белый горючий камень.

А на дне Москва-реки в мутной войне

водит рыбка царственными плавниками –

спокойной ночи желает мне.

 

 

 

 

* * *

 

Прошел сентябрь! (Не бойся, это тост

и тест на все, что требует проверки).

Октябрь уж наступил — ему на хвост,

в пернатом небе реют недомерки.

 

А на земле такая тишина,

что лист пролетный, к рукаву прилипший,

встревает в речь твою, как третий лишний,

как в проводе возникшая жена.

 

Она шуршит, молчит и дышит в трубку,

накручивая разное свое,

напоминает черную голубку

безмолвная истерика ее

(которую озвучиваешь ты же,

как только возвращаешься домой).

 

А лист летит всё тише, тише, тише —

короткий лист, бумажный голубь мой.

 

 

 

* * *

 

Рубежный омут:

беженка-река

среди чужих чужая

выпрыгивает из себя и обдирая

холодные прозрачные бока

об острия осоки и песка

бурлит захлебывается в испуге

в сухие рукава заламывает руки

и мелочь мусорную на крутом хребте

подбрасывая тормозит в излуке –

и радужная взвесь над ней клубится

 

И вновь бежит к большой чужой воде

впасть раствориться заглушая рев

машины детский плач тюки вокзалы

смывая двустороннее кино

где свет шипит на языках костров

разнобережных и слезится

и равнодушные береговые лица

ракит нависших отражая

но

все время чувствует – как черно-алы

пульсируют и на живое дно

в ней опускаются тяжелые металлы

 

 

 

 

* * *

 

У Марсия крепкая кость, а копытца медны,

а долгие острые уши не всем заметны,

и сам он почти не заметен в толкучке воскресной,

в январском гремучем Коломенском в музычке местной.

Лишь встречный флейтист, припадая к волшебному пиву,

пригубив прилично – увидит прозрачную спину,

прикрытую буро-кудрявой щетиной когда-то.

А Марсий идет вдоль ларьков заводных до заката,

и чутко вибрируют уши его ножевые,

фильтруя ударные, струнные и духовые.

А Феб замечает врага и краснеет от гнева,

и жизнь, обнажаясь от скользких асфальтов до неба,

краснеет, краснеет и длится, и длится, краснея,

и Феб шаролицый ревниво клонится над нею.

В аллеях цепных карусели визжат, улетая;

смеются, разводят руками, разит шашлыками;

на лавочках парочки смерзлись, в кустах перепалка;

о, жизнь моя красная, что тебе – музыки жалко?

Да сам он не знает – любовью горит или злобой,

вон луч снегирем забарахтался в лоне сугроба,

вон смотрит на солнце закатное красный прохожий

свободно – как всякий счастливец без кожи.

 

 

 

 

* * *

 

Гостья чутьсветная, огненная мандаринка,

спинка блестящая больно под солнцем холодным,

плотные лапы на узких балконных перилах,

милая, что разоряешься так голосисто,

чисто – сирена-манок, самолетная тушка?

 

Пушки палят в голове моей бедной все утро,

рвутся в затылке петарды – не чиркай, крылатка,

сладко ли свет наш так басом пожарным дырявить,

славить огонь в этом воздухе, где – только спичку?

 

Спичку бы серную! ...гул за прозрачною дверью,

серый коробится воздух, трещит как бумага,

тяга искрит, звуковая дуга зацветает,

тает под лапами лед, – не ори, моя радость,

 

ради огня потерпи, говорю я жар-птице,

длится разряд, замыканье, все лишнее тонет

в звоне глухом, нарастающем яростном шуме, –

вот допишу, и закурим с тобой на балконе.

 

 

 

 

* * *

 

Кто с кем, а ласточка – с весною.

Светлеет воздух. На просвет – просвет.

Иду.

И все мои – со мною

по снегу, втоптанному в нет,

след в след.

 

Все точно сходится в сегодня,

и ласточка, влетевшая в него,

все в том же черном фраке прошлогоднем

озвучивает торжество.

 

А день то лает, то кричит трамваем,

парные колеи развезены,

а мир блестит, почти не узнаваем,

как будто не было зимы –

лишь талый прочерк в птичьей речи.

И серомертвый снег читай – не снег.

И ласточка: пи-ить! – как первая щебечет

своё – внутри помех.

 

 

 

 

* * *

 

Время длинное, длинное, как вода.

Вот бы сидеть над этой водой всегда.

Вот бы под этим деревом и сидеть.

Просто сидеть и в воду эту глядеть:

 

как горит песок невидимый на дне,

как звенит серебро-золото в волне,

как меняет цвет разносторонний свет,

и со всех сторон птицы летят ко мне.

 

Облепили так трепетно, ровно я —

голова-руки-ноги – гармония.

Словно сейчас возьмутся на мне сыграть.

Словно им нет во мне никаких преград.

 

Хорошо сижу. Нет у меня врагов.

А проплывет что-нибудь вдоль берегов –

птиц разногласных крепко собой держу –

только пернатый шорох по камышу.

 

Стукну затылком по дереву: уф, уф.

Все мы смешны, когда разеваем клюв.

Уф – как трещат перышки. Уф – тишина

перистая. И времени – дополна.

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

 

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь,

Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
   — Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали