КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон

ИОСИФ БРОДСКИЙ

Иосиф Бродский родился в Ленинграде в 1940 году. Спустя 42 года в интервью голландскому журналисту он так вспоминал о родном городе: «Ленинград формирует твою жизнь, твое сознание в той степени, в какой визуальные аспекты жизни могут иметь на нас влияние <…> Это огромный культурный конгломерат, но без безвкусицы, без мешанины. Удивительное чувство пропорции, классические фасады дышат покоем. И все это влияет на тебя, заставляет и тебя стремиться к порядку в жизни, хотя ты и сознаешь, что обречен. Такое благородное отношение к хаосу, выливающееся либо в стоицизм, либо в снобизм».

 

 

Ленинградская юность

 

​В первый год войны после блокадной зимы 1941–1942 годов мать Иосифа Мария Вольперт вывезла его в эвакуацию в Череповец, где они жили до 1944 года. Вольперт служила переводчиком в лагере для военнопленных, а отец Бродского, морской офицер и фотокорреспондент Александр Бродский, участвовал в обороне Малой земли и прорыве блокады Ленинграда. К семье он вернулся лишь в 1948 году и продолжил службу начальником фотолаборатории Центрального Военно-морского музея. Иосиф Бродский всю жизнь вспоминал прогулки по музею в детстве: «Вообще у меня по отношению к морскому флоту довольно замечательные чувства. Уж не знаю, откуда они взялись, но тут и детство, и отец, и родной город… Как вспомню Военно-морской музей, Андреевский флаг — голубой крест на белом полотнище… Лучшего флага на свете вообще нет!»

 

Иосиф часто менял школы; не увенчалась успехом и его попытка поступить после седьмого класса в морское училище. В 1955 году он ушел из восьмого класса и устроился на завод «Арсенал» фрезеровщиком. Затем работал помощником прозектора в морге, кочегаром, фотографом. Наконец, он присоединился к группе геологов и несколько лет участвовал в экспедициях, в ходе одной из которых открыл небольшое месторождение урана на Дальнем Востоке. В это же время будущий поэт активно занимался самообразованием, увлекся литературой. Сильнейшее впечатление на него произвели стихи Евгения Баратынского и Бориса Слуцкого.

 

В Ленинграде о Бродском заговорили в начале 1960-х годов, когда он выступил на поэтическом турнире в ДК имени Горького. Поэт Николай Рубцов рассказывал об этом выступлении в письме:

 

«Конечно же, были поэты и с декадентским душком. Например, Бродский. <…> Взявшись за ножку микрофона обеими руками и поднеся его вплотную к самому рту, он громко и картаво, покачивая головой в такт ритму стихов, читал:

У каждого свой хрлам!

У каждого свой грлоб!

Шуму было! Одни кричат:

— При чем тут поэзия?!

— Долой его!

Другие вопят:

— Бродский, еще!»

Тогда же Бродский начал общаться с поэтом Евгением Рейном. В 1961 году Рейн представил Иосифа Анне Ахматовой. Хотя в стихах Бродского обычно замечают влияние Марины Цветаевой, с творчеством которой он впервые познакомился в начале 1960-х, именно Ахматова стала его очным критиком и учителем. Поэт Лев Лосев писал: «Фраза Ахматовой «Вы сами не понимаете, что вы написали!» после чтения «Большой элегии Джону Донну» вошла в персональный миф Бродского как момент инициации».

 

 

Суд и мировая слава

 

​В 1963 году после выступления на пленуме ЦК КПСС первого секретаря ЦК Никиты Хрущева среди молодежи начали искоренять «лежебок, нравственных калек и нытиков», пишущих на «птичьем жаргоне бездельников и недоучек». Мишенью стал и Иосиф Бродский, которого к этому времени дважды задерживали правоохранительные органы: в первый раз за публикацию в рукописном журнале «Синтаксис», во второй — по доносу знакомого. Сам он не любил вспоминать о тех событиях, потому что считал: биография поэта — лишь «в его гласных и шипящих, в его метрах, рифмах и метафорах».

 

В газете «Вечерний Ленинград» от 29 ноября 1963 года появилась статья «Окололитературный трутень», авторы которой клеймили Бродского, цитируя не его стихи и жонглируя выдуманными фактами о нем. 13 февраля 1964 года Бродского снова арестовали. Его обвинили в тунеядстве, хотя к этому времени его стихи регулярно печатались в детских журналах, издательства заказывали ему переводы. О подробностях процесса весь мир узнал благодаря московской журналистке Фриде Вигдоровой, которая присутствовала в зале суда. Записи Вигдоровой были переправлены на Запад и попали в прессу.

 

Судья: Чем вы занимаетесь?

Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…

Судья: Никаких «я полагаю». Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! <...> У вас есть постоянная работа?

Бродский: Я думал, что это постоянная работа.

Судья: Отвечайте точно!

Бродский: Я писал стихи! Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю…

Судья: Нас не интересует «я полагаю». Отвечайте, почему вы не работали?

Бродский: Я работал. Я писал стихи.

Судья: Нас это не интересует...

Свидетелями защиты выступили поэт Наталья Грудинина и видные ленинградские профессора-филологи и переводчики Ефим Эткинд и Владимир Адмони. Они пытались убедить суд, что литературный труд нельзя приравнять к тунеядству, а опубликованные Бродским переводы выполнены на высоком профессиональном уровне. Свидетели обвинения не были знакомы с Бродским и его творчеством: среди них оказались завхоз, военный, рабочий-трубоукладчик, пенсионер и преподавательница марксизма-ленинизма. Представитель Союза писателей также выступил на стороне обвинения. Приговор был вынесен суровый: высылка из Ленинграда на пять лет с обязательным привлечением к труду.

 

Бродский поселился в деревне Норенской Архангельской области. Работал в совхозе, а в свободное время много читал, увлекся английской поэзией и стал учить английский язык. О досрочном возвращении поэта из ссылки хлопотали Фрида Вигдорова и писательница Лидия Чуковская. Письмо в его защиту подписали Дмитрий Шостакович, Самуил Маршак, Корней Чуковский, Константин Паустовский, Александр Твардовский, Юрий Герман и многие другие. За Бродского вступился и «друг Советского Союза» французский философ Жан-Поль Сартр. В сентябре 1965 года Иосиф Бродский был официально освобожден.

 

 

 

Русский поэт и американский гражданин

 

​В том же году в США вышел первый сборник стихов Бродского, подготовленный без ведома автора на основе переправленных на Запад материалов самиздата. Следующая книга, «Остановка в пустыне», вышла в Нью-Йорке в 1970 году — она считается первым авторизованным изданием Бродского. После ссылки поэта зачислили в некую «профессиональную группу» при Союзе писателей, что позволило избежать дальнейших подозрений в тунеядстве. Но на родине печатали только его детские стихи, иногда давали заказы на переводы поэзии или литературную обработку дубляжа к фильмам. При этом круг иностранных славистов, журналистов и издателей, с которыми Бродский общался лично и по переписке, становился все шире. В мае 1972 года его вызвали в ОВИР и предложили покинуть страну, чтобы избежать новых преследований. Обычно оформление документов на выезд из Советского Союза занимало от полугода до года, но визу для Бродского оформили за 12 дней. 4 июня 1972 года Иосиф Бродский вылетел в Вену. В Ленинграде остались его родители, друзья, бывшая возлюбленная Марианна Басманова, которой посвящена практически вся любовная лирика Бродского, и их сын.

 

В Вене поэта встретил американский издатель Карл Проффер. По его протекции Бродскому предложили место в Мичиганском университете. Должность называлась poet-in-residence (буквально: «поэт в присутствии») и предполагала общение со студентами в качестве приглашенного литератора. В 1977 году Бродский получил американское гражданство. При его жизни было издано пять поэтических сборников, содержавших переводы с русского на английский и стихи, написанные им по-английски. Но на Западе Бродский прославился прежде всего как автор многочисленных эссе. Сам себя он определял как «русского поэта, англоязычного эссеиста и, конечно, американского гражданина». Образцом его зрелого русскоязычного творчества стали стихотворения, вошедшие в сборники «Часть речи» (1977) и «Урания» (1987). В беседе с исследователем творчества Бродского Валентиной Полухиной поэтесса Белла Ахмадулина так объясняла феномен русскоговорящего автора в эмиграции.

 

В 1987 году Иосифу Бродскому была присуждена Нобелевская премия по литературе с формулировкой «За всеобъемлющую литературную деятельность, отличающуюся ясностью мысли и поэтической интенсивностью». В 1991 году Бродский занял пост поэта-лауреата США — консультанта Библиотеки Конгресса и запустил программу «Американская поэзия и грамотность» по распространению среди населения дешевых томиков стихов. В 1990 году поэт женился на итальянке с русскими корнями Марии Соццани, но их счастливому союзу было отпущено всего пять с половиной лет.

 

В январе 1996 года Иосифа Бродского не стало. Его похоронили в одном из любимых городов — Венеции, на старинном кладбище на острове Сан-Микеле.

 

* * *

 

Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал черт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,

трижды тонул, дважды бывал распорот.

Бросил страну, что меня вскормила.

Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,

надевал на себя что сызнова входит в моду,

сеял рожь, покрывал черной толью гумна

и не пил только сухую воду.

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,

жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.

Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;

перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

из него раздаваться будет лишь благодарность.

 

 

 

КАМНИ НА ЗЕМЛЕ

 

Эти стихи о том, как лежат на земле камни,

простые камни, половина которых не видит солнца,

простые камни серого цвета,

простые камни,— камни без эпитафий.

 

Камни, принимающие нашу поступь,

белые под солнцем, а ночью камни

подобны крупным глазам рыбы,

камни, перемалывающие нашу поступь,—

вечные жернова вечного хлеба.

 

Камни, принимающие нашу поступь,

словно черная вода — серые камни,

камни, украшающие шею самоубийцы,

драгоценные камни, отшлифованные благоразумием.

 

Камни, на которых напишут: «свобода».

Камни, которыми однажды вымостят дорогу.

Камни, из которых построят тюрьмы,

или камни, которые останутся неподвижны,

словно камни, не вызывающие ассоциаций.

 

Так

лежат на земле камни,

простые камни, напоминающие затылки,

простые камни,— камни без эпитафий.

 

​1958

 

 

САД

 

​О, как ты пуст и нем!

В осенней полумгле

сколь призрачно царит прозрачность сада,

Где листья приближаются к земле

великим тяготением распада.

 

О, как ты нем!

Ужель твоя судьба

в моей судьбе угадывает вызов,

и гул плодов, покинувших тебя,

как гул колоколов, тебе не близок?

 

Великий сад!

Даруй моим словам

стволов круженье, истины круженье,

где я бреду к изогнутым ветвям

в паденье листьев, в сумрак вожделенья.

 

О, как дожить

до будущей весны

твоим стволам, душе моей печальной,

когда плоды твои унесены,

и только пустота твоя реальна.

 

Нет, уезжать!

Пускай когда-нибудь

меня влекут громадные вагоны.

Мой дольний путь и твой высокий путь —

теперь они тождественно огромны.

 

Прощай, мой сад!

Надолго ль?.. Навсегда.

Храни в себе молчание рассвета,

великий сад, роняющий года

на горькую идиллию поэта.

 

​1960

 

 

 

* * *

 

Я обнял эти плечи и взглянул

на то, что оказалось за спиною,

и увидал, что выдвинутый стул

сливался с освещённою стеною.

Был в лампочке повышенный накал,

невыгодный для мебели истёртой,

и потому диван в углу сверкал

коричневою кожей, словно жёлтой.

Стол пустовал, поблёскивал паркет,

темнела печка, в раме запылённой

застыл пейзаж, и лишь один буфет

казался мне тогда одушевлённым.

Но мотылёк по комнате кружил,

и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.

И если призрак здесь когда-то жил,

то он покинул этот дом. Покинул.

 

​1962

 

 

СОНЕТ

 

​Мы снова проживаем у залива,

и проплывают облака над нами,

и современный тарахтит Везувий,

и оседает пыль по переулкам,

и стёкла переулков дребезжат.

Когда-нибудь и нас засыпет пепел.

 

Так я хотел бы в этот бедный час

приехать на окраину в трамвае,

войти в твой дом,

и если через сотни лет

придёт отряд раскапывать наш город,

то я хотел бы, чтоб меня нашли

оставшимся навек в твоих объятьях,

засыпанного новою золой.

 

​1962

 

 

 

* * *

 

​1

 

Когда подойдет к изголовью

смотритель приспущенных век,

я вспомню запачканный кровью,

укатанный лыжами снег,

платформу в снегу под часами,

вагоны — зеленым пятном

и длинные финские сани

в сугробах под Вашим окном,

заборы, кустарники, стены

и оспинки гипсовых ваз,

и сосны — для Вас уже тени,

недолго деревья для нас.

 

2 (явление стиха)

 

Не жаждал являться до срока,

он медленно шел по земле,

он просто пришел издалека

и молча лежит на столе.

Потом он звучит безучастно

и тает потом в лесу.

 

И вот, как тропинка с участка,

выводит меня в темноту.

 

1962

 

 

СОНЕТ

 

​Прошёл январь за окнами тюрьмы,

и я услышал пенье заключённых,

звучащее в кирпичном сонме камер:

"Один из наших братьев на свободе".

 

Ещё ты слышишь пенье заключённых

и топот надзирателей безгласных,

ещё ты сам поёшь, поёшь безмолвно:

"Прощай, январь".

Лицом поворотясь к окну,

ещё ты пьёшь глотками тёплый воздух,

а я опять задумчиво бреду

с допроса на допрос по коридору

в ту дальнюю страну, где больше нет

ни января, ни февраля, ни марта.

 

​1962

 

 

* * *

 

Зажегся свет. Мелькнула тень в окне.

Распахнутая дверь стены касалась.

Плафон качнулся. Но темней вдвойне

тому, кто был внизу, все показалось.

Была почти полночная пора.

Все лампы, фонари — сюда сбежались.

Потом луна вошла в квадрат двора,

и серебро и желтый свет смешались.

Свет засверкал. Намек на сумрак стерт.

Но хоть обрушь прожекторов лавину,

а свет всегда наполовину мертв,

как тот, кто освещен наполовину.

 

1963

 

 

 

​СТЕКЛО

 

​Ступенька за ступенькой, дальше, вниз.

В объятия, по крайней мере, мрака.

И впрямь темно, куда ни оглянись.

Однако же бреду почти без страха.

Наверно потому, что здесь, во мне,

в моей груди, в завесе крови, хмури,

вся до конца, со всем, что есть на дне,

та лестница — но лишь в миниатюре.

Поэтому твержу, шепчу: иди.

Нельзя, я говорю, чтоб кто-то мешкал,

пока скрывает выпуклость груди,

кто увеличил, кто кого уменьшил.

Темно в глазах, вокруг темным-темно.

Огонь души в ее слепом полете

не виден был бы здесь давным-давно,

не будь у нас почти прозрачной плоти.

 

​1963

 

 

 

РОЖДЕСТВО 1963

 

​Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

Звезда светила ярко с небосвода.

Холодный ветер снег в сугроб сгребал.

Шуршал песок. Костёр трещал у входа.

 

Дым шёл свечой. Огонь вился́ крючком.

И тени становились то короче,

То вдруг длинней. Никто не знал круго́м,

Что жизни счёт начнётся с этой ночи.

 

Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

Крутые своды ясли окружали.

Кружился снег. Клубился белый пар.

Лежал младенец, и дары́ лежали.

 

​1964

 

 

ПИСЬМА К СТЕНЕ

 

​Сохрани мою тень. Не могу объяснить. Извини.

Это нужно теперь. Сохрани мою тень, сохрани.

За твоею спиной умолкает в кустах беготня.

Мне пора уходить. Ты останешься после меня.

До свиданья, стена. Я пошел. Пусть приснятся кусты.

Вдоль уснувших больниц. Освещенный луной. Как и ты.

Постараюсь навек сохранить этот вечер в груди.

Не сердись на меня. Нужно что-то иметь позади.

 

Сохрани мою тень. Эту надпись не нужно стирать.

Все равно я сюда никогда не приду умирать,

Все равно ты меня никогда не попросишь: вернись.

Если кто-то прижмется к тебе, дорогая стена, улыбнись.

Человек — это шар, а душа — это нить, говоришь.

В самом деле глядит на тебя неизвестный малыш.

Отпустить — говоришь — вознестись над зеленой листвой.

Ты глядишь на меня, как я падаю вниз головой.

 

Разнобой и тоска, темнота и слеза на глазах,

изобилье минут вдалеке на больничных часах.

Проплывает буксир. Пустота у него за кормой.

Золотая луна высоко над кирпичной тюрьмой.

Посвящаю свободе одиночество возле стены.

Завещаю стене стук шагов посреди тишины.

Обращаюсь к стене, в темноте напряженно дыша:

завещаю тебе навсегда обуздать малыша.

 

Не хочу умирать. Мне не выдержать смерти уму.

Не пугай малыша. Я боюсь погружаться во тьму.

Не хочу уходить, не хочу умирать, я дурак,

не хочу, не хочу погружаться в сознаньи во мрак.

Только жить, только жить, подпирая твой холод плечом.

Ни себе, ни другим, ни любви, никому, ни при чем.

Только жить, только жить и на все наплевать, забывать.

Не хочу умирать. Не могу я себя убивать.

 

Так окрикни меня. Мастерица кричать и ругать.

Так окрикни меня. Так легко малыша напугать.

Так окрикни меня. Не то сам я сейчас закричу:

Эй, малыш! — и тотчас по пространствам пустым полечу.

Ты права: нужно что-то иметь за спиной.

Хорошо, что теперь остаются во мраке за мной

не безгласный агент с голубиным плащом на плече,

не душа и не плоть — только тень на твоем кирпиче.

 

Изолятор тоски — или просто движенье вперед.

Надзиратель любви — или просто мой русский народ.

Хорошо, что нашлась та, что может и вас породнить.

Хорошо, что всегда все равно вам, кого вам казнить.

За тобою тюрьма. А за мною — лишь тень на тебе.

Хорошо, что ползет ярко-желтый рассвет по трубе.

Хорошо, что кончается ночь. Приближается день.

Сохрани мою тень.

 

​1964

 

 

* * *

 

​А. Буров — тракторист — и я,

сельскохозяйственный рабочий Бродский,

мы сеяли озимые — шесть га.

Я созерцал лесистые края

и небо с реактивною полоской,

и мой сапог касался рычага.

 

Топорщилось зерно под бороной,

и двигатель окрестность оглашал.

Пилот меж туч закручивал свой почерк.

Лицом в поля, к движению спиной,

я сеялку собою украшал,

припудренный землицею как Моцарт.