КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ИГОРЬ БОНДАРЕВСКИЙ

Бондаревский Игорь Борисович (род. 6 января 1956, Ростов-на-Дону) — российский поэт, один из основателей поэтической группы «Заозёрная школа».

 

О себе:

Коренной ростовчанин. Родился давно. Очень давно. Поэт. Не от безделья, не от Союза писателей и не потому, что сочинил что-то, а потому, что таким родился. В эпоху толстых журналов случалось что-то публиковать.
Считаюсь одним из зачинателей поэтического движения "Заозёрная Школа".

1973 – 1993

 


* * *

 

Ночь. Мягкая трава. Спокойное движенье
и строгий плеск реки по всей её длине.
Летучих звёздных рыб задорное круженье.
Я летней вечности лежу на самом дне.

 

Здесь ветерок с ленцой горячий воздух роет,
в сухой траве идёт-гудёт мышиный писк,
пшеница, шевелясь, костёл остистый строит,
готических костей костёр среди степи.

 

Но ты оставь, душа, сравнения лихие!
Пока, безбожница, лелеешь вздор строки,
ночь, чтоб пшеничные глаза закрыть России,
всё золото луны скатает в пятаки.

 

Душа беспечная! Твоя усталость – в небе.
Взгляни, как на селе из мглы седых теней
к стране огней растёт колодца чуткий стебель,
но не начнёт луна в ведре его звенеть.

 

Всё золото луны лежит в моих карманах.
Быть может, это сон, а может быть, полёт.
Ночь заживёт на мне, как на собаке рана,
и статуя луны под утро оживёт.

 

...И светится река, как вечности наяда,
и пробует душа, включившись в хор сверчков,
всю мировую скорбь по поводу распада
случайно в темноте увядших лепестков.

 

 

 

 

* * *

 

Твоё имя в дремучих, старинных веках родилось.
И оно в беспризорной степи, где-то между болотцем и рощей,
на рассвете однажды взялось неизвестно откуда.
А быть может – случайно соткалось из звуков случайных:
из шуршанья травы, стонов выпи, собачьего лая.

 

И в то утро звонкие звёзды перед тем, как растаять,
всё друг другу сигналили, разговаривали о тебе
и для глупой луны много раз повторяли твоё небывалое имя.

 

И с тех пор непрестанно твоё имя звучит над степью.
И оно каждый раз трепещет в грохоте гроз небесных,
заставляя разбойные молнии угасать на излёте.
И в ветре оно волнуется, и в травах пугливых –
и особенно громко там, где искры случайные пали:
чтоб не вспыхнули искры.

 

И оно в трескотне кузнечиков дышит и в комарином звоне,
тварям малым содействуя: чтоб узнавали друг друга
и возвещали друг другу кротость свою.

 

И себя поминутно от себя отнимает имя твоё
для людей: чтоб делить с ними радость от благословенья.
Но имя хвое так огромно!
Оно из природы не может исчезнуть.
Люди имя твоё берут, как воду берут из речки,
а речка нисколько не иссякает.

 

И я помню, как в крапчатом зное мотылькового лета
я стоял на дороге степной и поглядывал на асфальт,
который готов был вот-вот расплавиться и лавой стечь в степь,
и тогда в замедленном фейерверке солнцепёка полдневного
дрогнуло что-то. И на дорогу тень набежала. Эта серая тень
происходила от облака и пророчествовала о дожде,
и в предчувствии утоленья друг на друга взглянули
все живые комочки жажды.

 

И всё, что звучало в тёмной моей душе, от меня отдалилось,
зазвучало уже не в моей душе, а в просторном мире.

 

И вот в стрекотанье грузовика, пробежавшего мимо,
и в лязганье трактора в поле, и в шелесте тополей,
ограждавших дорогу, и в туманной беседе крестьянок,
стоявших рядом со мной, и в щебете ласточек,
свивших гнездо под навесом автобусной остановки,
и во всём – я услышал стремленье к единой цели.

 

И была эта цель сокрыта блеском полдневным,
но у этой цели было имя твоё.

 

И впервые тогда, вместе с первыми каплями ливня,
губы мои улавливали из воздуха имя твоё.
И в губах моих было смятенье младенца,
улавливающего свой первый в жизни глоток молока.

 

И с тех пор мне от жизни так мало нужно!
А быть может – так много мне нужно от жизни!
Но мне нужно от жизни ни больше, ни меньше – ты слышишь? –
жить во имя твоё!

 

О если бы имя твоё начертано было
на изнанке всех слов, от меня исходящих!

 

 

 

 

Молитва травы

 

В тесноте да в обиде травинки растут степные.
Они меж собой воюют за блёстки солнца
и ближних своих расталкивают лепестками,
по-змеиному скручиваются в кольца,
и ползут друг по дружке, и спутываются клубками.

 

И не молкнет у них вавилонское вече.
Двух схожих не сыщешь
языков – это дикий сумбур наречий,
где слово любое для слуха чужого нище
и означает не больше, чем просто шелест.

 

Только в самых тяжёлых порывах ветра
эти возгласы разноязычные
малых травинок сливаются в безграничные
вдохи и выдохи общей молитвы.

 

Слушайте, боги Земли, Неба и Солнца!
Пусть будет больше покоя в порывах ветра,
и дольше степную землю не покидает лето.
И пусть одинаково щедро
всемогущим небесным светом
одариваются любые народцы жизни.

 

Пусть всех без разбора кормит
земля, и не будет отринут
никто, и живые корни
пусть впиваются в прах прошлогодних травинок.

 

И пусть счастлива будет трава городская,
что воскрешает воздух, людьми загубленный,
и произрастает в асфальтных трещинах
городских дорог и на крышах старых домов,
возле труб дымовых – на клочках слежавшейся пыли.

 

 

 


* * *

 

Низок шум травянистого вече,
васильковых и мятных наречий.
В речке рыба всё мечет круги.
Как проклятие, давит на плечи
вечер.
И лишь ветер тоску беспросветную лечит,
потому что он вечен,
потому что он, как было сказано, вечен,
и всегда возвращается к нам на круги.

 

Это лечит –
что нам возвращается как возвещалось,
и не надо выгадывать: чёт или нечет,
рвать цветы и испытывать глупую жалость,
обнимая чужие, ненужные плечи,
и просить закурить,
спрятав полную пачку в кармане, –
от чужого тепла словно станет теплей...
Это лечит –
что можно упасть и прижаться к земле,
можно просто упасть и предать своё горе земле...
Пусть планета на миг шевельнётся во мгле,
и вздохнёт сокрушённо,
и к вечности тёмной притянет...

 

 

 

 

Пригород

 

Мне нравится пригород, выросший из деревни.
Он ещё не совсем стесняется своего деревенского прошлого
и ещё не везде заменил
непричёсанные плетни
каменными заборами.

 

Он ещё не сносил остатки
деревенской своей одёжки –
и содержит в порядке
затейливые порожки,
мотыльковые крылышки ставень оконных.

 

Здесь зимой на ногах у прохожих валенки.
А летом можно перекурить, присев на завалинке
какого-нибудь теремка деревянного.

 

Здесь деревья восторженней и наивней, чем городские,
и сами ветрам подставляют листьев своих лица,
а в воздухе кроме тусклых воробьёв, голубей и галок
существуют ещё какие-то разноцветные птицы,
в чьём щебете слышится что-то от детских считалок.

 

А в дождевых канавках
камешки шлака печного
кажутся сказочными самородками.

 

И когда я бываю в приземистом этом посёлке,
я снова и снова перебираю драгоценности детства:
кленовые вертолётики, акациевые иголки...
И я с любопытством младенца заглядываю в щёлки
листвы.

 

Я стараюсь запомнить каждую мелочь.
Ведь я понимаю, что с каждым годом
уровень моря асфальтного становится выше,
и скоро паводок серый
захлестнёт угластые эти крыши,
и здесь будут плавать бетонные наши галеры.

 

...Я прихожу сюда в гости.
А вечером я возвращаюсь домой –
и всё время оглядываюсь: это мой,
мой родной мир,
невысокие крыши, высокое небо.

 

А в небе тлеет пламя заката.
Оно глядит на меня глазами,
помутившимися от пыли и гари большого города.

 

Такими глазами глядит на хозяина
собирающаяся сдохнуть
больная дворовая собачонка.

 

 

 

 

Мост

 

День начался (день дел, беготни и денег),
жду тебя на мосту, что раскинут над городским оврагом,
а ты по стали ступенек
ко мне поднимаешься торопливым шагом.

 

А мост как живой.
Он как будто дышит,
и его напряжённые железобетонные руки
всей арматурой вцепились в заасфальтированные взгорки.
Наверно, прохожие близоруки,
а водители дальнозорки.

 

Наверно, Чарльз Дарвин грядущих времён
(семь на восемь пядей во лбу)
будет исследовать межвидовую борьбу
автобусов и троллейбусов.

 

Жду тебя на мосту – и в душе моей, смогом спалённой,
свежесть озона, выскользнувшего из послезавтра.
А внизу выстраиваются колонной
трамваи, медлительные, как вымирающие динозавры.

 

 

 

 

Свидетельство осени

 

Из всего, что должно увянуть на склоне Августа,
солнце в первую очередь увядает,
пыль погасает в его лучах и на асфальт оседает.

 

А на ветках деревьев какими-то более жёсткими
становятся листья истомные,
и резче становится шорох листвы.
Но это улавливают только собаки бездомные
да ещё неподвижные сфинксы, олени и львы,
удостоившиеся бессмертия в наших каменных заповедниках.

 

И вдруг обнаруживается на улицах
первый увянувший человечек.
Он вялым пятном пробирается сквозь мельтешащие толпы.

 

У него лицо некрасивое, наподобие луковицы.
И шляпа надвинута. И, словно хитиновый панцирь,
плащ его старомодный застёгнут на все до единой пуговицы.
И в глубоких карманах он греет корявые пальцы.

 

И, словно стручок гороховый,
торчит из-под мышки его порыжевший зонтик.
И всем своим видом он предупреждает: «Не троньте!»

 

Но всё же я хлопну его по плечу. Я обращусь:
– Ты похож на пророка! Возвести, что случится!
И пускай он руку мою от плеча своего отводит!
Я знаю, он скажет: – Отстаньте! Ничего не случится!

 

И он пошагает дальше,
стараясь держаться вдоль стен,
а я провожу его долгим и пристальным взглядом.

 

Это самое страшное – что ничего не случится.
Не будет счастливой любви и несчастной любви не будет.
И никакая жажда не найдёт для себя утоленья.

 

Просто, как заблудившаяся собака,
будет дождик косой на пустых площадях ошиваться,
и в лица прохожих заглядывать с преданностью собачьей,
и не находить хозяина – и вот так без конца ошибаться,
и на жизнь озлобляться всё больше с каждою неудачей.

 

Будет мелочное невезенье
и всё заграбастывающая слякоть.
А на финише листопада обнаружатся для обозренья
ветки с обрывками всяких верёвок и тряпок.

 

И во всех своих мутных деталях
будет видна вся небесная муть.
И прохожие будут на ходу из карманов
выгребать всякий мусор, чтоб его зашвырнуть
в опустевшие ямы бездействующих фонтанов.

 

 

 

 

Стихи о докторе Фаусте

 

И в базарной толкучке людной, и в монашеской келье скудной
стрелка рушащихся секунд по оттиснутым цифрам кружит.
Только Фауст-мудрец открещивается от стальной переклички секундной.
Он не теми мгновеньями дорожит.

 

Он презирает бездарную эту пьесу,
сочинённую специально для оркестра устройств часовых,
где по дьявольскому наущенью были выравнены по весу
голоса мгновений живых.

 

Потому что мгновенья рождаются в самых разных обличьях.
И в счастье они короче и дольше в беде.
Это в синем небе взмах крыльев птичьих.
Это круги на воде.

 

А если берёт Маргарита лютню,
то умолкает ад.
Так Маргарита поёт! Так Маргарита любит!
Мерой времени песни её звучат!

 

А ещё я помню, как в вечность вливался август,
наш костёр в долине и стрекот ночных цикад.
Я бы мог показать тебе, многомудрый Фауст,
как сложились звёзды в божественный циферблат.

 

А ещё я хочу снова встретиться с ними со всеми,
с кем полжизни я прожил возле костра того.
Мы все вместе в безвременье изобретали время,
то, в котором плясали искры и пела Марго.

 

И вскипает в крови не забывшейся вечности брага.
И я травам степным возвещаю о времени том.
И к ногам моим Дьявол приник, как простая дворняга.
По щенячьи скулит и без устали машет хвостом!

 

 

 

 

Маленький город

 

                Написано в лучезарном 1989-м году.

 

О России, которую я люблю
только из-за окна вагона,
только особой, железнодорожной любовью.

 

Мне мерещится будничный, полусонный
легко обозримый город где-то около Подмосковья.

 

Понимаете, маленький русский город,
отобранный у церквей и церквушек,
что давно перестроены в склады для всякого хлама.
Город сгорбленных, траурно-чёрных старушек,
что как мыши снуют по ступеням последнего храма.

 

Мир, где цыгане пахнут нечистой силой,
а кавказцы считаются иностранцами,
а на стенах унылой,
обшарпанной станции
висят объявленья о найме.

 

Город одноэтажных улиц,
где домишки похожи на арестантов,
что на вокзальном перроне по команде присели на корточки,
для того, чтоб конвою было удобней их пересчитывать.

 

Город, в котором только пожары и войны
стимулировали прогресс.
Город, где всякое новое здание выглядит непристойно,
как будто на мертвеце протез.

 

Город прохожих неинтересных,
как бы без признаков пола и вообще без начинки.
Город, сосущий соки из деревень окрестных
и ничего не умеющий, кроме как поскандалить на рынке.

 

Понимаете, маленький жвачный город,
что на каждом шагу угощается квасом,
семечки лущит и утоляет голод
пирожками с так называемым мясом.

 

Город мелких покупок.
Город копеечных трат,
Город низких зарплат.

 

Город в себя погружённый
и себе потерявший имя своё.
Город чужой
для собственного прошлого.
Город с маленькими заводами,
заляпанными сажей и ржой.

 

Город с маленькими ночлежками, похожими на вытрезвители.
Карманный город, что по карману любому бродяге.
Город фальшивых праздников, где слушают хмурые зрители
оплешивевших соловьёв, что с трибуны свистят по бумаге.

 

И это Россия,
уже не способная держать и давить,
но ещё способная лгать о своём величии.

 

Это Россия, которую я ненавижу
при физической близости только за то,
что она в это время рассказывает анекдоты.

 

Россия, от которой я прячусь
в городе необозримом,
где племена смешались и кровь потеряла запах.

 

Не осталось во мне ничего русского,
кроме тусклых словес на бумажках казённых...
Я не знаю, зачем мне мерещится маленький город...

 

Глаза закрываю – и наплывает виденье,
и отчаянье – будто я проклят навеки...
И в сиротском своём исступленьи
я шепчу в темноту, я кричу в темноту: «Поднимите мне веки!»

 

 

 

 

В пустоте

 

Я хотел увидеть космическую пустоту,
в которой любые великие звёзды сгорают.
И вперялся я в так называемый космос.
Но я видел только ночное зелёное небо,
где трущобно плескались безымянные звёзды.

 

Пустота, которая не проста.
Её не увидишь глазом,
потому что она обряжается то в блики, то в тени.
Она недоступна для чувств. И только разум,
наш разум её улавливает щупальцами сомнений.

 

Разум знает: это она
просачивается сквозь небесные поры
и равномерно расходится в жизни,
так, что наши дружеские разговоры
становятся суше, а чувства жиже.

 

Пустота бесчувствия.
Пустота пустоты – экстаз абстракции.
Она разъедает гармонию в каждом такте.
И она обламывает черенки гравитации
и разгоняет листву обречённых галактик.

 

Пустота вымиранья.
Понимаете, наша Вселенная тем быстрей вымирает,
чем дальше галактики разбегаются друг от друга.
А когда где-нибудь в пустоте звезда догорает,
сердце моё откликается, вздрагивает от испуга.

 

 

 

 

Тень

 

Наверно – быть. Но можно и не быть.
От этих мыслей будешь волком выть.

 

Дай Бог, чтоб и тебе во тьме промозглой
тень неотмщённая напомнила при встрече,
что одинаково постыдны чёт и нечет
на арифмометре торгующего мозга.

 

 

 

 

Стихи о бессоннице

 

1

 

Уймись, бессонница! Ты чересчур умна!
Вот кран разболтанный на кухне протекает,
а капля каждая медлительна, крупна,
и оскорблённого величия полна,
словно её сейчас в Сахаре не хватает.

 

Не знаю, чем себя занять в тоске ночной.
Вот закурил... О, да! Дым травит атмосферу –
уже закашляли соседи за стеной...
Иль это, может, ты смеёшься надо мной,
бессонница? Уймись! Знай в своих шутках меру!

 

Событью каждому найдётся тьма причин.
Скорей бы разнеслось трамвайной трелью утро!
Уймись, бессонница! Мне кажется в ночи,
что плавится мой мозг, как бледный воск свечи...
Как пламя надо мной – твоя больная мудрость!

 

2

 

Я до утра позорный раб кошмара –
и умереть в ночи мне легче, чем уснуть.
Решаюсь веки тяжкие сомкнуть –
и в пропасть падаю, лечу и жду удара.
Или колёса мчатся – не свернуть! –
или волна, или огонь пожара.

 

А то ещё бездарнейший театр,
где блеск ножей и серость паутины.
Довольно рифмовать! Здесь область медицины,
и вместо музы здесь быть должен психиатр!

 

Молчи, Поэзия, когда душа изъята
из переклички вечной душ людских
и смысла не имеет, как цитата
из древнего мудрёного трактата –
в глумливых причитаньях шутовских!

 

 

 

 

Ворон

 

Я ночью был вороном-вестником, спутником Аполлона,
но я говорил не о числах разумного бытия,
не о духе музыки, не о гибели Илиона,
а я говорил о деньгах, о подыскиваньи жилья!
Меня молодая женщина слушала удивлённо,
не веря, что это боги вещают через меня –
о том же, о чём над улицей вопит любая ворона...

 

 

 

 

Из пыли

 

Пыльный уличный полдень.
Спящая возле дерева
пыльная уличная собачка.

 

Пыльная, словно причуда
гениального дворника.
Это он, дворник,
утром сгрёб её в кучку,
намёл метлой со всего квартала.

 

 

 

 

Над крышами

 

Мы городские. Мы шумные. И нам тишина незнакома.
Взамен тишины вечерней усталость в ушах, как вата.
Но давай поглядим, давай поглядим с балкона,
как с наших башен стекает густое пламя заката.

 

С каждым годом судьба всё жёстче. Тонут годы в житейской дряни.
Но давай поглядим, как плавится каждого дома гребень
в миг, когда свои крылья червонные вширь распахнёт над нами
кто-то, реющий там, над разломами крыш, в вечереющем небе.

 

 

 

 

 

Поэзия специального назначения

 

            Я всегда считал, что двустишия – это малопопулярная форма, применяемая только в исключительных, специальных случаях, и что поэтов, пишущих в две строки, мало. Однако выкладывая свои творения на сайте «Стихи.ру», я обнаружил, что здесь собралась чёртова уйма поэтов, подвизавшихся на ниве двустиший. Трудно сказать, начинают поэты-двустишники писать двустишиями до или после прихода на сайт, но, определённо, тусовка на «Стихах.ру» способствует взлёту их вдохновения.
            Мне сразу захотелось вступить в этот двухстишечезвёздный спецназ поэтов. Я вспомнил, что когда-то тоже писал двустишия. К сожалению, сами эти стишата не сохранились – ни на бумаге, ни на компьютере. Тогда и компьютеров-то не было. Но к счастью, одно из них я запомнил. Оно идеально подходит для сдачи вступительного экзамена. Тем не менее, здесь нужны некоторые предварительные привязки.
            Дело было так.
            Я в очередной раз зашёл со своими стихами в редакцию журнала «Дон» и в очередной раз получил от ворот поворот.
            – Ну, ты же помнишь, как тебя газета «Комсомолец» напечатала, – в очередной раз оправдывался редактор. – Недели не прошло – опровержение вышло. Извиняться пришлось газете за твою публикацию. А мы раз в месяц выходим. Никто наших извинений ждать не будет, сразу поувольняют.
            – Ну, и печатайте свою чушь!
            Я развернулся, чтобы уйти, но редактор – сердобольный человечище – окликнул меня:
            – Без обид! Хочешь, писательскую работу дам?
            – Не вопрос.
            Он протянул мне свёрток каких-то бумаг – и это были эскизы плакатов, готовившихся к изданию Госавтоинспекцией. Агитировали за соблюдение ПДД. Рисунки были готовы, и теперь нужны были подписи, причём непременно двустишиями.
            Прижимая свёрток к груди, я поспешил к своему другу, великому ростовскому поэту и барду Геннадию Жукову, проживавшему в тот момент в воспетом им полуподвале на улице Журавлёва.
            – Ты должен помочь, – заявил я с порога. – Гонорар пропьём вместе.
            – Да у меня своих дел как-то... – замялся Геннадий. – Но ты всё равно проходи, садись.
            Всю ночь я просидел у него на кухне, мусоля плакаты в муках двухстишечеликого творчества. Геннадий сидел рядом, сочиняя новую песню, и то чёркал в своей тетрадке, то перебирал струны гитары. Иногда я просил его пофантазировать на автомобильные темы, и он честно откликался, но надо понимать, что ни я, ни он никогда к рулю не притрагивались, знали, конечно, о существовании коробки передач, но что там, под крышкой коробки?
            К утру Геннадий сварил «Могаву» – фирменную похлёбку из отходов деятельности мясника, продаваемых на рынке за чисто символическую цену. А когда рассвело, я закончил работу.
            Как ни странно, мои подписи были приняты. Вскоре выплатили гонорар – 30 рублей, бешеные по тем временам деньги. Мы с Генкой пьянствовали на них дня три, не меньше.
            Да, обещанное двустишие... Разумеется! Однако сперва картинка.
            Долгая, ухабистая дорога, петляющая через дремучий лес, вползающий на обочины то кустами малины, то порослью тощих ёлок, то чем-то лиственным. Вот справа – поляна... Внезапно это ровное место проваливается в глубины земли, и в открывшейся ямине, поросшей каким-то чертополохом, виден опрокинутый вверх колёсами старенький грузовичок. Над мотором висит дымное облачко, а из кабины торчит неподвижная рука, пальцы сжимают горлышко откупоренной фиолетово-чёрно-зеленоватой бутылки ёмкостью 0,8 литра. Ошибиться нельзя: креплёное, 20 градусов.
            Птицы хранят минуту молчания. А может, они обалдели от запаха алкогольного перегара, забившего и запахи леса, и запах разлившегося бензина. Всё будто замерло, но не в покое, а в ожидании... И вот в мареве небес появляется надпись. Чугунные буквы, зависшие над нашими головами, слагаются в строчки:

                Кончились в овраге
                Пьяные зигзаги.

            Это и есть двустишие. Красиво, правда?
            Однако вот прямо сейчас я засомневался: а точно ли я его сочинил? Ведь Генка мне что-то подсказывал. Может быть, это он сочинил, Жуков!