КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА
Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ХЕЛЬГА ОЛЬШВАНГ

Хельга Ольшванг — поэт, сценарист, режиссёр. Родилась в Москве. Окончила сценарный факультет и аспирантуру ВГИК. Стихи и переводы печатались в журналах «Знамя», «Новый мир», «Воздух»,«Интерпоэзия», «ШО», «Новый журнал», «Контекст», Modern poetry in translation, The Plume и других, а также вышли шестью отдельными сборниками. Автор и режиссёр фильмов (имя в титрах — Хельга Ландауэр) «Вдали от Венеции», «Путешествие Дмитрия Шостаковича» (совместно с Оксаной Дворниченко), «Фильм о Анне Ахматовой», «Отвлекаясь на другое», «Дневник Орфея», «Аркадия» (2015). С 1996 года живёт в США.

* * *

 

Вышел Тесей из метро

на кольцевой Павелецкой, и дальше, беснуясь,

зверь застучал под землёй, заметался по кругу.

 

Сверху кругами пошли

красные, в лампах, бульвары —

путь отражённый.

 

Шли по бокам «лабиринт

книжный», кабак, бакалея,

шли «Кинотавра» за ним городские афиши.

 

Не посули журавля

в дар уходящему. Где бы

нить отыскать — в руку вложить, потерял.

 

 

 

 

* * *

 

пулями летим

пчёлы мы

из тюрьмы

улья

(он же пулемётная лента

свёрнутая восковая )

летуны арестанты

воя летим как стена

множество я шестиногих

окрылённых свободой и голодом

жаль

очередь коротка умереть

лакомое

жаль оставить чужим

зеки мы зеки ага

снижаемся и умираем живьём

в клумбах и цветниках

женщин знали насквозь

в их оборки и кратеры

мы вонзались

сочилась дыра из дыры

рой хромосом хоботки

наводящие ужас и жалость

так сжалимся что ж

из гортензий и роз

и разорванных риз и трусов

льётся жизнь нараспев

 

 

 

 

* * *

 

Сегодня ходила смотреть:

всё как было. Жара.

Тот же сад наш

в летнем, старом костюме

с бабочкой.

 

 

 

aiora

 

1

 

Петляющая дорога

прерывается —

тут река,

поваленная весной во время бури,

тут — поперёк

горлица перепорхнёт — и темно.

 

Вместо прежней,

вытянется ветряная дорога.

 

«Ног под собою не чую, — говоришь, — от веселья

на такой высоте»

 

 

 

 

* * *

 

Стул — запрокинутый корень,

вилка — цветок оловянный,

вешалка — ястреб.

Одичалые вещи,

до которых дотягивались,

которые опрокидывались,

которые протирали, теряли,

побудут и так, без рук и работы:

отлитые формы,

паутина во льду салатниц,

пока отлучились владельцы и мастера,

воображают себя

существами, видами

земноводных, дикорастущих.

Стул — запрокинутый корень,

вилка — цветок оловянный,

вешалка — ястреб,

черепахи и мидии в раковине со вчерашнего праздника

отмокающие от жира.

Склады парнокопытных вещей.

Витрины членистоногих.

Альковы двудольных,

жертвенники, бельевые шкафы

и пустые сортиры в таблицах

натуральной истории, схемы эвакуации из пирамиды подвидов

во время бомбардировок и наводнений.

 

Не почувствуешь света,

кисточки археолога на своей ключице, в паху,

отлегающей лавы сухой

просыпающейся между рёбер, в глазницы.

Содраны все потолки.

На раскопках главное отделить,

обнаружить целых, отметить, где их накрыло.

Что значили мы друг для друга —

потом разберут, от камней и песка

медленно освобождая углы,

что там было

утварью, что — божеством.

 

 

 

В морской академии

 

По голубым рядам

шёпот проходит, проходит

начало голосования,

оборачиваются мундиры,

сближаются, словно чешуйки на сгибе, фуражки и бескозырки,

оглашаются имена, имена,

за теми, кто вскакивает,

хлопают вытертые сиденья,

хлопают ближе к трибуне,

вяло хлопают по краям,

а хлопнет на выходе дверь —

взбухнут французские шторы

и опадают, поморщившись.

Большинством голосов,

единогласно

снимаются с мест, оставляют места,

полусогнувшись, ныряют, выныривают

из-за собственных спин, рукоплещут

Севастополь и Ялта,

кефаль и килька,

морские коньки-офицеры и их невесты,

червяки и чаинки.

В начале войны всех ещё жаль,

все только ещё собрались,

вальсируют по краям, к середине

выбираются командиры земли́ и мо́ря,

но уже известно при этом,

как вываливались матрасы

из окон,

матрасы мёртвых,

как ты, утопленник,

в девятьсот четырнадцатом и сорок первом

ряду,

веки твои зашторены солнцем и солнцем,

к выходу, гипсовой пальме, хлопая, хлопая стоя, плывёшь.

 

 

 

 

Девять на двенадцать

 

Подписи к фотографиям Арбус

эти ваши стихи,

 

много лучше манерные карлицы и оцифрованные цветочки.

 

Не успокоюсь.

 

Особенно хороши городские сцены ч/б, пищевые точки,

 

«выпить, выпить» — рефрен.

 

Вечное что-нибудь выпяти —

третью грудь или сиамских дочурок,

лебедя из штанов, изо рта окурок

 

затуши о язык и вынь,

 

фрик — силлаботоник,

верлибрист — канатоходец,

лунатик,

бородатая поэтесса,

городской глашатай и комнатный неврастеник.

 

Миру скалясь,

все на одно лицо, из одного лица,

из одной фотографии весело зырятся

человек-арбуз,

человек-стихотворица,

человек-змея,

вы, мы, я.

 

 

 

 

Японский геранос

 

Потряси так и сяк, постучи о ладонь,

и пойдут себе дальше частить

 

картотека секунд,

скакалка минут,

нить уто́ка и втулка,

суток ночные монеты,

 

раскатываться автострада,

болтая, расстёгиваться проститутка.

 

Времени много, Тесей,

хватит на сон и

поездку, на секс и развязку, а много его и не надо.

 

Долго шёл лабиринт,

а станцуешь его как журавль,

и пройдёт

тишина заблудившихся,

станет заметна.

 

Сменишь постель, ремешок, батарейку,

сменишь на милость — гнев,

и потрясённые Seiko твои

восвояси пойдут, вперевалку.

Мало осталось.

 

 

 

* * *

 

напечатан сызнова на других языках

и опять на родном

нашумевший лес

прошлые тиражи разошлись

нынешний отрывают с руками

в мягких твёрдых обложках

зачитан до дыр он

кого ни спроси

всякий знает его наизусть

то и дело пожухшие фразы слетают

с языка в ноябре

 

 

 

 

Хельга Ольшванг о верлибре

 

1

Было такое остроумное высказывание поэта, которого очень люблю: «Качество верлибра зависит от калибра». И, наверное, так и есть.

 

2

Я не берусь анализировать современные, да и никакие другие стихи в категориях жанра и формы. Или практики. Но про опыт могу сказать, что писать верлибром сложнее. Такое стихотворение больше похоже на дерево, но оно не дикорастущее, как принято считать. Его умные ветки видят друг друга.

 

 

 

* * *

 

Заслонено, и тем сильнее чувство —

завалено, задвинуто — разлуки

с тобой, закрыто наспех чем попало.

Как будто в осаждённом доме,

за миг до смерти или сразу после,

снуют, сбиваясь, преданные слуги

(хозяевами преданные) — мысли

о том, к кому уже не прикоснуться.

Тебя так нет, что я сейчас не знаю,

кого из нас двоих считать не бывшим:

тебя не вижу и себя не помню.

 

 

 

 

 

* * *

 

Все умерли. А те, кто вместо них,

не очень знают, как им поступить

с пропажей, номерами накладных,

шрифтами, урожаем и жильём.

 

Дворцы стоят рядами сундуков,

пылятся лодки, падают — пропасть —

орехи в мох, и мы себя живём.

И чиним снасть.

 

И врём, и врём, и врём себя,

самим

себе, и снова врём на свет

лица напротив. Пламенеет стол, парит обед.

Муж, девочка, жена, подросток, соль,

сын, перец, дочь передаёт прибор.

Погоны книг в шкафу. Ребёнок в пол

глядит, вслед исчезая.

Смех. Аэрозоль.

 

 

 

 

 

* * *

 

Стало темно, и если бы не плащей

Крупные пуговицы в углу,

Ночь показалась мне слепотой.

Кто мы вне отблесков и вещей,

Хаоса льнущего? Ночь на слух,

Вкус и запах и с этой, где я, стороны, и с той,

Где не светит проснуться, совсем как воск.

 

Утром воскреснет мозг,

Залоснятся стульев края, сиять,

Морщиться, виснуть, сереть, стоять

Примутся все как один, остыв,

Заполняя пустоты. А ту, где ты,

Комнату, окнами в холм,

И ту, где сейчас не сплю,

Жизнь забудет одним рывком,

Утро засветит одним «люблю».

 

 

 

 

 

* * *

 

Я вспоминаю то, что мимо нас жило, скользило, проплывало, пугало, неожиданно приснясь,

разламывалось, блекло, остывало,

и то, что, тихо нам принадлежа, — зверинец мебели, похожей на курятник библиотеки ветхая

душа, одежда, утварь — нас, неаккуратных,

терпело, и повернутые к нам портреты, и отпрянувшие двери,

мигающую в сумерках окна Москву, и дыма траурные перья над фабрикой,

за парком Октября, —

 

всё-всё, что нам потворствовало зря, и той любви — неправильной,

кромешной.

 

Так, cлепок, отлегая от лица, сильней напоминает мертвеца (зияя им), чем сам он,

неизбежный.

 

6.10.2009

 

 

 

 

 

* * *

 

Яблоки благоухают в траве, сушатся на столах,

Остаются на дне компота и жаркого дня.

Дом наш словно корабль в горах,

Пенный облунок — над.

И ещё летает, но реже и реже, мяч

За сараем, и вечер, особенно по краям

Неба, реки и веранды ещё слепящ,

И комары, трепеща, приникают к нам,

Но уже унесён творог и ребёнок — в другой руке,

И посуда тонет в раковине, скрипя,

И сердцевины яблок ежам достаются, и молча стоят в реке

Толпы неба, выше самих себя.

 

 

 

* * *

 

Кипячение перистых и кучевых,

нежный цикл тёмного — туч,

отжим, гроза, второй отжим,

наизнанку стирается ночь, наверх

взбирается сердце во сне, ошибается этажом,

 

ошибается сном — не в дверях это был затяжной поцелуй,

а одно за другим «постирай!» —

неземной чистоты круговой циклон, нагревание, пыл,

небо в небе. За ним

 

поворачиваясь, рукава и носки,

облачения тел, полиняв,

обнимаются там, приникают и мнутся, бросаясь друг к другу с краёв,

вырываясь, как гнев.

 

 

 

 

 

* * *

 

надо всё cтереть со стены оставить простое

спокойной ночи мухи вокруг ты не спишь ты спишь

зоосад вижу загород книги обложку зато лес

не то воздух вокруг а не мы

шествия сообщений по оба оконца

синие белые разной длины

могут свешиваться как свитки мокрые полотенца

могут пропасть are you sure you want to delete о них

можно что-то бессмысленное оставить

болото автобусы ты не сплю

к лесу кафе работаю над от да ведь способы арка белое

blue blue

 

 

 

 

 

* * *

 

шаг ещё происходит

у входа и воздух

наклоняется всем существом

 

шаг навстречу ещё происходит а вес тех

существ о которых обычно живём

 

остальных отлегает ещё происходит у входа

шаг навстречу ко мне

 

а невесть что случается канешь я думаю кода

шум копна за копной

 

шаг и там происходишь за шагом

шаг солома костьми

 

так и ляжет всё сущее шаг и защёлкнем

нас кто больше не мы

 

 

 

 

 

Л (видимое)

 

линий крылья без тел

прислонённые возглас без горл

наконечник один только

буква нача́ла а дальше не проговорил

дом без дыма без даже земли

колокол

язычок корвалол

стебель

зуб рыбий жало укол

уголь ухо лисы́ рог

игла

ус без рта грифель подле каракули парус гора

крайний в слове любил невесомый клочок из письма

больше меньше себя знак дороги мысок ли корма

клюв летящего ель

расходящийся воздух ума

 

 

 

 

 

Обратно из Пенсильвании

 

В будничных гробах стеклянных движемся мы

за рулём и позади себя,

быстро и небыстро едем,

ждём,

а пока что — мимо

слепки разные зимы,

ночь навстречу нам,

 

происшествия, машин потусторонних номера,

всё одно и то же. Колпаки

света катятся, умора ads и всё бери

даром, ночь крепка.

 

Путь-дорога-автобан-хайвей —

путь обратный, значит, не ко мне,

в пять рядов, и рядом — кто-то свой,

он со мной на «мы», везёт. Глаза сомкну.

 

Здравствуй, громкость —

рокот и шумы

в одиночном черепе, в чехлах — память о любимом, внутренности жалкие ума, судьбы́

пол и потолок.

 

 

 

 

 

* * *

 

нет как нет её нет бы пришла

нет бы разделась в дверях прямо в дверях

нет бы голову наклонила колено согнула

раздвинула все половины себя к свету

нет бы была

и дышала так нет ведь

 

остальное стои́т всё подряд

отражается в этом полу

стулья тут все и свет зря горит

зря я всё это хоть бы каких-то утех

вместо этого нет бы прошло нет бы это прошло уже боже и так

нет бы не было больно а то не проходит

и нет не припасть

этим слуху и зрению тыльным к её сторонам

этой лопасти к тем

приводящим в движение этот приход

нет бы взятой мольбе с потолка сбыться к

а не от

 

 

 

 

 

* * *

 

речитатив надвигается

ровно грохочет

тебе по слогам письмо начатое

нами вагоны и тонны

тебя на колени на

плечи на голову ранняя сыплется

сверху зима на других на погоны работника

РЖД надо бы дальше пейзаж

но одна гора только и высится

видная всем из-за бортика рамы и то она облако лестница

ждать долго

ранняя ночь накренилась

навстречу

и силится броситься

 

 

 

 

 

* * *

 

... и никто об этом не знает. Косо висят,

как литографии после ухода уборщицы, окна в домах. Сесть.

Стало не там всё, но не поправляю,

не так, но не злюсь.

Дом за дом прячась, косясь дом на дом,

город меня покидает, сворачивая за лес,

где развязка и магистраль.

Спать лечь смогу,

когда перестанет счастье. Кто бы убрал

соловьиную дрель в мозгу.

 

 

 

 

 

* * *

 

...только однажды мы шли.

Улицы ночью нам бросили по́д ноги лунную grocery,

яблок купили, смешно.

Серого яблока выемка, рябь на скуле.

Помнить разрешено.

Всё собирает соприкосновением мест —

одного к одной, к одному и к одной и к двоим —

любовь.

Собирает к себе. Стеной

снег. Стоим,

всё ещё не забыв.

 

 

 

 

 

Перед картиной

 

между толпой и толпой

позади толпы, впереди,

и немного над — в полный рост,

с голой грудью.

Посмотрим-ка мы с тобой

на меня, на белое вместо второй груди — арт,

холст,

на прилюдный румянец

и на косое древко в руках, повстанец,

на знамя само.

Что там вышито — fraternité? l'amour?

Посмотрим, как я ору, вырываясь из мяса и мрамора, лестниц в потёмках, радость,

как покрывается маслом грунт,

как прикрывается грудью мир

и как живописно черствеет наша Амур

в братских толпах, давай обсудим всем миром,

запомним этот момент,

запомним этот момент.

 

 

 

 

 

Le pli*

 

сборчатая пыль ночная

всей пустыни где б

щёку приложить в какое небо плюнуть от каких растаяв

сбыться горних труб

не знаю слаб

я на вид младенец я на слух ворота я на вкус вода

родиться больно вот он танец живота мне сейчас танцует выход по краям

вот он свет внизу расправленное вот он вдох и ем

не я

 

* Le pli — складка (франц.)

 

 

 

 

 

Le pli продлённое

 

их или тьма или один-два шара нежных

у головы

их голоса́ и мякоть снова нужный

звук вымолвить ем держат снов холмы

ем и везут

по сторонам прямые складки

поверх наклон

а там везут

в обратный путь меня

и рыхлый воздух сладкий

дрожит продлён

 

 

 

 

 

* * *

 

...серый возьми: он и есть,

а не войлок, не лебеди Ейтса,

синий, синий, а не

теневые места вод, не лопасти лестниц,

не синяк. Черноте, желтизне

несравненным, в хранилище склянок,

метафоры нет, нет её в головах

и в забывчивой речи у склонных

сравнивать. Цвет позабыл человек.

 

Цвет позабыл человека.

Гори, светофор. Вытекай, желток.

Сирый голубь как голубь и куст в цветах,

вот такой

в темноте цвет пребудет и после

зрения. В радужном масле

луж, в зелёнке на бедной губе,

на глазете гриба, на скобе флага — в знак поражения белых и красных,

там, где луч по ветвям отцветающих и беспристрастных

преломления ищет себе.

 

 

 

 

 

* * *

 

равнобедренные стихи

двигаются как полотёр

вдоль пейзажей в разных

рамах и рощ овальных просторов скользя

вовне и вовнутрь разворачивая стопы́ наковальни

ворс

из конца в конец до конца

повторяя бескрайнюю ёлочку половиц

по литерам елозит туда и обратно продольных цитат газетных полос поперёк годовых колец

прилегает

строфа к рифме мастика

шурша

машет вослед краса

засияет вослед по второму — по третьему разу натёртая слава полов натёртые метры традиции метра России большая душа душа

 

 

 

 

 

* * *

 

Есть время — это оперный сезон,

и оперы — одна другой краснее,

небесные бока

и глупость, радость

прогулки есть, цветное оперенье,

ребёнок-девочка и друга кротость,

оставить с кем,

хорошие места

по центру: там слышна слеза героя.

Рот у него — партер, и челюсть —

амфитеатр, и в самой глотке дверца

колышется за только что ушедшим.

Всё в целости оставил: розу в розе,

в атласе ложи, шторы бахрому,

живых живым, и всякие лекарства.

Звук — никому,

и ветер — никому.

 

 

 

 

 

* * *

 

Уже, я знаю, серой солью

в Москве посыпаны дороги,

и голуби распределили между

собой

пригодные к жилью карнизы,

а запах серы и фасоли

пришёл на смену хны и яблок.

Гурьбой

сбредаются в метро ондатры,

бобры и нутрии. Светает

к одиннадцати, а синеет

к пяти.

Прогноз обещанной на завтра

погоды не устаревает

и через месяц. Чем темнее,

тем ниже снег летит.

И с тем же неотвязным горем

воображенью эмигрантов

являются зима и город,

вокзал, набоковский чудак

в своём пенсне оледенелом

глядит на вывеску почтамта,

осознавая, что не снегом

залеплен твёрдый знак.

 

лето 2000

 

 

 

 

* * *

 

Читая ребёнку на ночь, наклоняясь

всё ниже

над разворотом то ли событий,

то ли окна,

то ли реки (золотая закладка моста).

«...За ближним

лесом простиралась его страна.

Спутников обогнав, отогнув последнюю

ветку,

он увидел замок, но флаг наверху

чужой...»

Взгляд проходит сквозь последнее «о»

на строке. «...и метко

пустив стрелу, он древко сломал».

Свежо,

укройся, ладно, хотя бы ноги...

«...В ответ — пушечное ядро

мимо уха и рухнуло дерево. На дороге

показались они...» В Нью-Джерси

последний отплыл паром,

и река пустеет. Рябые строчки,

полыхая, по стенам плывут. Согни

колени, а то неудобно сидеть. До точки.

Завтра. Нет, никто не умрёт,

никто не умрёт, усни.

 

2 июля 2001 г.

 

 

 

 

* * *

 

Цепляясь за полу’ воспоминанья,

спешащего, как мать, — ещё побудь! —

оно за двери; оставляю город.

И самолёт просверкивает путь

сквозь грозовую тучу — дальше, дальше,

луга, огни, полуденный собор

и площадь в точках голубей журчащих,

Финляндия в обломках серых гор,

Норвегии края, как кружево подола,

подмочены волной, пока

рассеянная прачка, локтем голым

прикрыв глаза, глядит на облака,

на оловянный крестик, с дымной нити

соскальзывающий в зенит...

Земля кончается. Воспоминанье длится.

Под ливнем океан звенит

внизу, и тень перебирая

меж волн, всё, что вода спешит соткать,

к рассвету, потянув у края,

я расплету опять.

 

22 апреля 1999

 

 

 

 

* * *

 

Таким прозрачным, ветреным — один,

один лишь день создателю удался

за лето. Лодочник фламандский, перейди

из лодки на бульвар, сюда. Все

рдеют крыши. Все

поиспускали пух на Чистопрудном

тополихи,

и греются читатели газет

в лучах, на лавочках, у самых стоп

великих.

Уже синица на плече

у Грибоедова уснула,

а продавщица маленьких вещей

возводит трон из кирпичей,

взамен украденного стула.

И подданные к ней по одному,

с поклонами подходят, каждый

взимая от щедрот. Безумие уму

в вину вменялось не однажды,

и неприметным кажется бельмо

в пруду, под быстрой зеленью. Я тоже

гадаю: что это, не Софьино письмо?

Фата Офелии? А может, пух утопший.

 

август 2001

 

 

 

 

* * *

 

Тут всё устроено для всех,

таких, как ты, доверчивых пришельцев:

кузнечики, скамья — присесть,

сарай с плащами, стол и сеть

от комаров. Простое совершенство

посуды, пижмы, чайника, печи,

приспособлений для растопки,

навеса, утвари, подставки для свечи,

иконницы, аптечки — подлечить

бессонницу, и ниточки для штопки.

На случай ливня — «новые миры»,

не скормленные самовару,

и шахматы, конечно же, поры

послевоенной — те ещё, пестры

фигуры, и латунным шаром

заменена ладья. И всё благоволит

к таким, как ты, гостящим неумехам:

лопата, электричество, и лист

бумаги, и салатный лист.

А небо, что забыл полить,

польёт или укроет снегом.

 

10 августа 2001

 

 

 

 

* * *

 

Под ковром, паркетом, полутора метрами

 серых свай,

потолком подвала, бетонной крышей

мышей и соломенным ложем их же,

под камнями фундамента, где листва

нескольких лет прошита ходами

длинных,

в прошлом — темнот, в будущем —

  мотыльков,

под слоями извести, сна и глины,

под рекой и бисквитом её песков,

под оплавленным, медным блюдом,

сердцевиной звезды (Земли — потом),

под (слова неразборчивы) жаром, спудом

запертого огня, и ниже:

в обратном порядке, том,

с которого начат путь — до песка,

паркета,

стола, дубового дна,

спины, разрезанного — одеть на

тело (спины не увидит никто), сукна,

недвижных пуговиц, покрывала

(цве’та воздуха, смерти, туманных рек,

выдоха, потолка, начала

движенья «над») —

руки лежат поверх.

 

 

 

 

* * *

 

Кроме ропота внутри,

кроме гроба на плечах,

кроме гари на свечах,

кроме ямы посреди,

кроме корма для гостей,

кроме рясы и гвоздей,

в снег впадающих по край

сапога и хруста, есть

и спасительная весть,

и участливое «рай».

 

8 августа 2001

 

 

 

 

* * *

 

Третий справа на общем.

В последнем ряду посреди

выпускного, в Калязине.

Пальмовой веткой

перекрыто лицо, или кто-то вошёл —

засветил,

а ладонью не всех заслонишь.

На Советской

до размена, в коляске с отцом,

чёрно-белый, не в фокусе.

В Сочи на пляже

(было больно смотреть, и моргнул).

На параде, и даже

почти различаем, и розы венцом

обрамляют чело генерала, но сам он,

проносящий плакат на шесте, затенён.

Те, что в ЗАГСе пропали. Из армии.

Смазка. В спортзале —

кувырок. На плацу.

Запрещенье снимать: полигон.

Будут деньги — закажем.

Найти бы исходный

снимок — нету его до сих пор.

Обещай поискать у себя.

Вот отец обещал — не заходит.

А должна получиться красивая:

памятник, ретушь, фарфор.

 

21 августа 2001

 

 

 

 

* * *

 

Пока ты здесь, я разглядеть пытаюсь

твоё лицо на свет. Пока не меркнет свет,

запоминаю.

Дальше — вечер. Я глаз не отвожу, и нет

такой последней тьмы, чтобы заставить

тебя исчезнуть. Даже сон несёт

твоё лицо сквозь странные свои

дымы и комнаты, пока не рассветёт.

Ты здесь, передо мной.

Не в фокусе к плечам

твоим и скулам мир неплотно

  примыкает.

По звону судя — дождь.

  По треску о причал

невидимых бортов — прилив и утро.

  Затекают,

как акварель за лист, края веранды,

  склон,

ступени к пляжу. Дальше — осень.

Вокруг тебя меняется, как фон,

ландшафт, по лбу сбегают тени, сносит

и звук дождя, и толчею лучей,

и комнаты, и полдни сносит

с тебя, как облака’ с горы,

как с острова ручей,

как ветхие хоры’

с иглы по кругу время сносит.

(Звукосниматели, мосты,

последний гром всё дальше, глуше:

отлив.)

Я глаз не отведу,

пока твои черты

наносит медленно, как раньше

  на пластину

фотостекла, покрытого волшебным

  серебром

коллодия и желатином.

И выдержка длиною в смерть нужна, —

              — Не шелохнись! —

чтоб свет дошёл до дна

зрачка и памяти, лицо твоё оставил

во мне,

пока ты здесь

лицо твоё оставил.

 

июль—август 1998

 

 

 

 

* * *

 

Горизонт заштрихован нагими ветвями,

и прореха зияет в полуденной туче.

Всё мне кажется, кто-то шагает за нами

по высокой траве. По высокой траве.

Тихо дышит в плечо.

Опускается свет.

Поднимается птица на цыпочки —

  видит из тени:

двое быстро идут сквозь траву,

  а за ними ещё

кто-то полупрозрачный идёт,

высоко поднимая колени.

 

авг. 1998

 

 

 

 

* * *

 

Берег лишился передних зубов

двух — и свистит из пустот.

Осени труд — перевозка гробов

с Нового света — на тот.

Новое войско пора собирать,

тучи и птичьи полки,

шлемы ковать и кольчуги латать,

сталью крепить каблуки.

Не до богов, не до яблок: созрев,

рухнут во снег, догнивать.

Город в опале, и вот, как на грех

нечем дары разжевать.

Освистом,

окликом,

оком в окно,

яблочным соком веков

явь наступает однажды, войной,

вышедшей из берегов.

 

30 октября 2001, Нью-Йорк

 

 

 

 

* * *

 

Настаёт война — рассвет не нужен.

Легче в темноте вершить

кары, циркулем по карте полукружья.

Лучше до рассвета не дожить,

недомыслить, недоразобраться

в наступившем времени, недо-

угадать, разрушенное царство,

оглянувшись, не узреть, а сразу в столп

соляной, в податливую глину

обратиться — новое слепи,

лучшего себе придумай сына,

новым светом окропи.

 

22 сентября 2001

 

 

 

 

* * *

 

Сновидения, напрочь забытые. Мелкий петит

предсказаний, которым свершиться претит

невнимание спящего — к ним. Номера поездов

неисправных, и рейсов, несчастных билетов и дат.

Имена заговорщиков и ненадёжных мостов,

сумасшедших солдат.

Бородатый оракул которую ночь обивает пороги, речет,

и никто не читает просунутых в ящики свитков его,

                                                                      драгоценную вязь

диаграмм, и не слышит речей.

Только дрожь по утрам. Но подобное, скажут, в порядке вещей.

Кто прознает — прозреет, и сам же себя ослепит.

Кто признает содеянный грех, о грядущих скорбит.

Поплотнее укройся,

и солнце оконным крестом осенит,

изгоняя гримасу страдания с сонных ланит.

 

октябрь 2001

 

 

 

 

* * *

 

Всё, что птицам дарилось, зима прибирает к рукам.

Бусы порваны. Клюква блестит по болотам.

По барсучьим подвалам добру зимовать, чердакам,

где в конец отсыреет нарядная вся позолота.

Ничего не осталось. Прозрачные скинут леса

с плеч, и прочь удалятся скиталицы — благо, хватает

зёрен: звёзды озимые ночью склюют в небесах,

старым снегом, вернувшись, запьют из проталин...

 

29 октября 2001

 

 

 

 

* * *

 

Снег в темноте продолжает считать,

что белизна остаётся свойством,

неподчиняемым свету.

Заблуждению вторя, мать,

и во сне несущая беспокойство

от стены к стене, как дитя в руках,

длит уговоры.

Жилец не съезжает сразу,

а годами вещи хранит в углах,

по одной забирая.

Вылитая из вазы

вода, скитаясь, помнит себя одним

целым, и, обращаясь в дым,

дерево ветру себя вверяет

так же, как и росло, почти не меняя

рисунок ветвей.

И все, кого мы теряем,

продолжают любить нас ещё сильней.

 

Нью-Йорк

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

 

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь,

Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
   — Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали