КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

ЗАРУБЕЖНАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
GUNNAR EKELOF

Перевод со шведского и вступление А. Щеглова

 

 

 

Из книги «Non serviam» (1945)

 

 

 

Стокгольмская улочка

 

Простая девчушка

другой город

и другая комната

в доме другом

где никто не жил

и другие углы

на которых никто

никогда не стоял

и не ждал никогда

никого

 

Простая девчушка

с другим языком

и с другим взглядом

на бесценную жизнь —

Другая работа

другое имя

и другие улицы —

чтобы бродить

и другие улицы —

чтобы думать

о чем-то другом

что никогда

не придет

 

 

 

Лебедь

 

Я слышал, как дикие гуси

кричали над парком больничным

где бледные люди бродили

в утренней полудреме

Я слышал — их крики

Мне грезились — крики —

 

И все же я — слышал!

 

Вокруг бездонных прудов

бесконечные вьются аллеи

и в множестве дней отражается

один неизменный день

И бутоны цветов незнакомых

закрываются боязливо

от легчайшего прикосновенья

 

Вот женщина кричит

не переставая:

«Дьяволы! Гады!»

 

Ее торопливо уводят...

Сумерки сгустились

над розовыми корпусами

а за больничной оградой

анемичный румянец

над бесконечными пригородами

из идентичных домов

меж которыми паром дышит земля

и жгут листву и хворост

 

Осень...

и земля, разоренная червивой капустой

и цветами отцветшими...

 

Я слышал, как дикие гуси

кричали над парком больничным

осенним — весенним — утром

Я слышал их крики утром —

весенне-осенним утром

Они трубили,

трубили:

«На север? На юг?

На север! На север!

Вперед — далеко-далеко...»

 

Внутри меня бодрость таится

Я знаю: меня никто

ее не лишит. Даже я.

 

 

 

* * *

 

Месяц встает, и ночь

пала над зимней равниной.

Звезды с безумной силой

бросают Лебедя к Леде.

 

Пух лебединый гаснет

как снег, что на воду выпал

Голову лебедь клонит

книзу, к звезде зовущей,

книзу, к людским надеждам,

ищет он желтым клювом

в черном смолистом иле.

Черные воды — сухи.

Пища его — личинки.

Леда — его кручина.

Заживо должен глотать он,

заживо должен губить он,

чувствовать: борются жертвы,

злобные — рвотой исходят,

злобные — в зоб его мчатся,

чувствовать их, насыщаясь,

чуять, как рвутся, кто любит,

все ж — никогда не встречаясь.

 

 

 

 

Из книги «Диван о князе Эмгиона» (1965)

 

 

* * *

 

Во сне я слышал голос:

«Хабиб, ты хочешь всю эту луковицу

или лишь ломтик ее?»

Тут я впал в большое смятенье:

загадочный этот вопрос

был вопросом всей моей жизни!

Предпочту ли я целому — часть

или целое — части?

Нет, хотел я и то и другое:

часть целого — и само это целое,

и здесь не было противоречья.

 

 

 

Агиасма

 

Черный образ

Обрамленный в серебро исцелованное в прах

Черный образ

Обрамленный в серебро исцелованное в прах

Обрамленный в серебро

Черный образ исцелованный в прах

 

Обрамленный в серебро

Черный образ исцелованный в прах

Вокруг образа

Белое серебро исцелованное в прах

Вокруг образа

Сам металл исцелован в прах

Под металлом

Черный образ исцелованный в прах

Тьма, о тьма

исцелована в прах

Тьма в глазах наших

Исцелована в прах

Все, чего мы желали,

Исцеловано в прах.

Все, чего никогда не желали,

Целовано, исцеловано в прах,

Все, чего избежали,

Исцеловано в прах.

Все, чего желаем,

Целуем вновь и вновь.

 

 

 

 

Из книги «Сказание о Фатуме» (1966)

 

 

 

* * *

 

Я встретила торговца шнурками

в базарном ряду

Он хотел продать мне шнурки

 

хотя у меня нет ботинок.

Шнурки — красные, черные,

шнурки из хлопка и шелка.

Он не заметил, что я — босая

он был, вероятно, слеп иль безумен.

Или, может быть, он был мудр.

Мы приветствовали друг друга

знаком, который зовется «Ты знаешь»,

и оба мы рассмеялись.

 

 

 

* * *

 

Нет, души ничем не отличны от птиц,

Когда говорят друг с другом,

И птицы, когда говорят,

Ничем не отличны от душ.

Там, где людям нужно

Великое множество слов,

Птицам — хватает лишь нескольких звуков

Разных только по устремленности,

Разных только по силе.

 

 

 

* * *

 

Не смущайся, не смущайся

образом, что ты увидел:

 

складкам губ не удивляйся,

вопрошающим глазам,

 

коже, что, свой цвет меняя,

чуть мерцает в тусклом свете,

увядающим щекам —

ты увидел, ты увидел

сам себя в лице чужом.

 

 

 

* * *

 

Твои глаза пылают

 

Красным вином:

Как потушить их жар?

— Пей из обоих, целуя

Жадно, один за другим,

Тогда ты наполнишь их снова

Желтым вином, которое

Я люблю больше других.

 

 

 

* * *

 

Рожденье просто:

Ты стал собой

И смерть проста

Ты — больше не ты,

Все это могло бы быть

Совсем по-другому,

Как в мире зеркальном:

Смерть могла родить тебя,

Жизнь — умертвить

И то и другое — возможно

И, верно, так и есть:

Из Смерти пришел ты,

Чтоб постепенно

Тебя уничтожила Жизнь.

 

 

 

Ксоанон

 

В тебе заключен чудотворный образ — икона,

которой владею я. Это значит — ничем не владею,

Как мною владеет она, так ею владею и я.

Была она мне дана в день, когда «было явленье ее»,

в назначенный час, в уготовленном месте

Сия же Панагия являет себя

 

когда возжелает сердце. Оперевшись на руку ее,

на скамье, изображенной в перспективе обратной

в полной красе взрослый младенец стоит —

князь последний в роду моем.

 

Я удаляю его — ибо все атрибуты

оной Панагии можно вполне удалить —

как разбойник срывает оклад из чистого серебра

с чернорукого образа изъеденного поцелуями.

Я удаляю венец, удаляю ангелов, весть благую несущих,

с облаков на золотом фоне в верхних углах,

снимаю застежку с ее головного покрова,

ткань убирая с волос, шеи и плеч,

разглаживаю складки над правою грудью ее

и складки над левою грудью — бережно,

боль смягчая. Снимаю, как паутину,

тончайшие нижние одежды, что делают тайну на миг

раскрытой и нераскрытой; и она глядит на меня

карими глазами в голубоватых белках,

смотрит, не отрываясь... Я удаляю руки,

коричневую руку с розой, коричневые груди,

правую, затем левую, бережно,

боль смягчая; пояс снимаю, поцеловав,

удаляю лоб ее, волосы, щеки,

и напоследок большие глаза, смотрящие на меня,

смотрящие не отрываясь — даже когда их убрали,

удаляю фон золотой, удаляю грунт

чтобы дерево жилистое полностью обнажилось —

древней оливы кусок, уцелевший чудом когда-то

оставшийся от дерева, бурей поваленного,

теченьем прибитый к берегу где-то на севере. В дереве —

почти незаметный глаз — он остался от ветки

выросшей, когда дерево было совсем еще юным.

Ты глядишь на меня. Одигитрия. Филоуса.

 

 

 

Иоаким и Анна

 

Так изображается встреча

святого Иоакима со святою Анной

Так показана встреча ее с ним

Пришли они от разных ангелов с вестью одною

и ангелы видны еще были

на золотом фоне образа в верхних углах

Пришли они, каждый из ворот своих

и встретились на месте открытом

пред зубчатою стеною дворцовой

О, как она, летя к нему в объятья,

на грудь ему руки положила

Как ее чудесный плащ багряный

трепетал от резкого порыва

Как она, лицо подняв, сияла,

радостью великою исполнясь,

нежностью великою. К кому?

К нему? К себе?

Нежностью, любовию к судьбе

В той судьбе была ее надежда

 

И Иоаким принял ее

плащ трепетал его зеленый

левою рукой он взял ее под правый локоть

и тихонько правой ногой наступил

на левый башмачок ее из красного сафьяна.

 

 

 

ENVOI

 

Как блики, зыбятся звезды. То яр, то мертв,

то мертв, то яр их свет в мерцающей груде.

Мильоны раз, душой перед миром простерт,

я думал — чего я хочу и что со мною будет.

Было искомым одно: быть таким, как дано.

Стало искомым иное: бесплодное сопротивленье.

Но в несущем потоке чем реже я чувствовал дно,

тем охотнее претерпевал измененья.

Есть свойство врожденное: быть. Другое: быть лишенным.

Нет цели у главных дорог. К цели узкая ведет колея.

Ты видел, как золотом пишет пламя по рамам оконным?

Лунного света путь, эта мертвая зыбь - твоя.

 

Перевод А. Ларина

 

 

 

ОЧИЩЕНИЕ

 

Дайте мне воды

не чтобы напиться

чтобы вымыться в ней

Я масла не прошу

Дайте мне свежей воды

Видите черви плодятся у меня под мышками

на правом бедре на левом

а между ними

гноятся нарывы

Кожа сходит слоями с подошв

Дайте мне вашей воды чтобы вымыться в ней

не вашего масла

ваше масло я отвергаю

Дайте мне воды

 

Перевод А. Ларина

 

Гуннар Экелёф (швед. Gunnar Ekelof, 15 сентября 1907, Стокгольм – 16 марта 1968, Сигтуна) – шведский поэт, эссеист, переводчик, крупнейшая фигура скандинавского модернизма.

 

Родился в обеспеченной семье, сын биржевого маклера. В 1916 отец скончался от общего паралича, вызванного сифилисом. В 1921 мать вступила в новый брак, Гуннар не принял отчима и сводного брата, глубоко осудил мать. В 1921 путешествовал с матерью по Франции, Италии, Германии, впоследствии подолгу жил в Париже, объехал Грецию, Турцию, Тунис. Окончив в 1926 гимназию, учился восточным языкам в Лондоне. Затем продолжил обучение персидскому в Уппсальском университете, но курса не кончил. В 1928 получил наследство отца и, вместе с ним, финансовую независимость. В Париже вошёл в круги кубистов и сюрреалистов. В начале 1930-х сблизился с Карин Бойе. После 1932 потерял большую часть наследства. Издавал по образцу The Criterion журнал Спектр, где печатались Карин Бойе, Харри Мартинсон, Артур Лундквист, Эйвинд Юнсон, переводы Экелёфа из Ибн Араби, Рембо и Десноса. В первой половине 1930-х сблизился с «левой» прессой, которая, тем не менее, относилась к нему с подозрением и считала буржуазным снобом.

 

Поэтика Экелёфа сложилась под влиянием Рембо, Элиота, Эдит Сёдергран. Испытал влияние французского сюрреализма. Среди переведённых им авторов – Гюстав Флобер, Артюр Рембо, Марсель Пруст, Гийом Аполлинер, Андре Жид, Андре Мальро, Сент-Экзюпери и многие другие. Ряд произведений писателя опубликован лишь после его смерти, в 1991-1993 напечатано собрание его сочинений в восьми томах.

 

 

«Красота безлична, и ее сущность едина, даже если у нее много имен и много проповедников... Я был лишь ее орудием; пусть я умру забытым».

 

Так писал Гуннар Экелёф на заре своей поэтической карьеры. Поэту не суждено было остаться неизвестным: его стихи переведены на большинство европейских языков, он признан классиком современной литературы, его произведения комментировали и переводили многие известные писатели и поэты: Нелли Закс, Октавио Пас, Уистен Хью Оден. Знакомы с Экелёфом и российские читатели — в основном благодаря переводам, опубликованным в сборнике «Современная шведская поэзия» и в «Иностранной литературе» (1993, № 6). Но эти публикации, по сути, лишь приоткрывают дверь в поэтический мир Экелёфа — таинственный, яркий мир, куда хочется возвращаться снова и снова.

 

Экелёф родился в 1907 г. в Стокгольме. Он был еще ребенком, когда его отец, богатый биржевой маклер, умер от сифилиса. В детстве Гуннара постоянно сопровождало чувство одиночества и отчужденности, сочетавшееся с ощущением странности, ирреальности окружающего мира. Все это, по словам самого поэта, было предпосылкой для интенсивной внутренней жизни, полной мечтаний и грез.

 

В юности Гуннар заинтересовался восточной культурой и восточной мистикой; увлечение еще более усилилось после знакомства с творениями средневекового суфийского поэта-мистика Ибн аль-Араби. Вдохновленный Азией, Экелёф посвящает себя изучению восточных языков в университетах Лондона и Упсалы, однако тяжелая болезнь прервала учебу. Выздоровев, Гуннар отправляется в Париж, на этот раз — изучать теорию музыки. И там, в Париже, он приходит к выводу о родстве музыки и поэзии и, открывая для себя «алхимию слова», пишет стихи, вошедшие в первый сборник — «Запоздалый на земле» (1932). Впоследствии Экелёф назвал эту книгу «суицидальной» — ее стихи создавались в состоянии крайнего психического напряжения на грани самоубийства. Критики встретили книгу прохладно, однако поэта это не смутило. К моменту выхода в 1934 г. второго сборника он имел уже достаточно высокую репутацию — не в последнюю очередь благодаря своим переводам французских поэтов-сюрреалистов и их предшественников, оказавших значительное влияние и на творчество самого Экелёфа.

 

С самого начала Экелёф отнюдь не стремился быть элитарным автором, доступным лишь узкому кругу читателей:

 

«Искусство — это попытка людей лучше понять и быть лучше понятыми. Поэтому искусство в той степени, в какой оно достигает своей цели, всегда социально, современное искусство — в особенности, ибо затрагивает труднопонимаемые аспекты человеческой личности, которые ранее столь глубоко не исследовались. Без постоянного обновления искусства, без неустанно возрастающих требований к читателю, зрителю, накладываемых искусством, взаимопонимание стало бы чем-то тягучим и будничным, а попытки истинного сближения между людьми были бы все более редкими».

 

Поэт не имеет здесь в виду, что современный читатель обязан быть эрудитом. Замысел Экелёфа состоит как раз в обратном: сделать искусство максимально демократичным. Ибо искусство, указывает поэт, это не что иное, как духовный контакт, общение душ, и Экелёф хочет сделать этот контакт наиболее простым, прямым.

 

Сущность поэзии как духовного общения неизменна, и это роднит ее с мистикой и музыкой. И собственно стихи для Экелёфа — это «мистика и музыка», где мистика суть «глубокое переживание жизни, восприятие всего ускользающего, меняющегося, возвращающегося, во всем, что связано с образом, звуком, мыслью, чувством и жизнью...»

 

Мысль о родстве и связи поэзии, мистики и музыки повторяется у Экелёфа неоднократно. Уже в первых своих вдохновениях поэт услышал «музыку слов»: слова сохраняли исходное значение и в то же время между ними возникали удивительные, таинственные связи. То, что на первых порах приходило, по-видимому, спонтанно, становится затем предметом сознательной, кропотливой работы. Поэтическое творчество превращается для Экелёфа в создание музыки, в которой слова — это ноты. И, работая над стихами, он изучает как духовные писания — Дхаммападу, Дао-дэ-цзин, так и музыку — Стравинского, Моцарта, Баха, индийские раги.

 

В своем постоянном поиске нового Экелёф всегда оставался верен главным темам — основам, «стержням» своей поэзии. Это, прежде всего, темы Любви и Смерти:

 

О святая смерть! Ты, давшая смысл моей жизни!

О святая любовь! Вы, обе,

Творящие с нами все, что хотите...

 

Любовь у Экелёфа неизменно сопряжена с глубоким страданием:

 

Страдать — трудно

Страдать и не любить — трудно

Любить и не страдать — невозможно

Любить — трудно

 

Герой Экелёфа часто соединяет в себе светлую, сильную, пламенную любовь с мучительным страданием. Таков его Лебедь, таковы герои его «восточных» циклов — визионеры-мученики Дигенис Акрит и женщина по имени Фатуме.

 

Не менее, если не более важной для поэта является тема смерти, мысли о которой, как пишет Экелёф в своих эссе и стихах, — главный источник философского и духовного поиска:

 

Смысл жизни — Перед лицом смерти искать смысл в жизни

 

Смерть — это также и трансцендентное, космическое начало, откуда все приходит и куда все возвращается по завершении цикла. Смерть — это также и сам процесс «умирания» — старения, разрушения, упадка, процесс, возникающий с началом жизненного цикла. В частности, это — деградация, медленная духовная смерть цивилизации. Не случайно действие книги «Диван о князе Эмгиона» (1965) происходит в Византии, которая была для Экелёфа символом духовного регресса общества.

 

Смерть — это и непосредственные ощущения умирающего. В эссе «Medicina mentis» Экелёф пишет, что не верит в красивую, описываемую в книгах «философскую смерть». Чувство, которое должен испытывать умирающий, — это ощущение ужаса, панического страха, шока. Но этот шок одновременно служит своеобразной анестезией, дающей умирающему возможность достойно встретить смерть.

 

В 1963 г., за пять лет до смерти, в письме к поэту Лейфу Шъебергу Экелёф рассказывал, что работает над поэтическим циклом, который считает своим завещанием. Центральным в цикле будет образ женского божества, Девы, соединяющий в себе черты великих богинь Востока и Запада. Задуманный образ Экелёф описывает с помощью парадоксов: это не божество, не бог, это некое начало, присутствующее и одновременно отсутствующее в человеке, «присутствующее благодаря своему отсутствию». Человек, одержимый экстазом любви и тоской по богине, как бы проходит древний обряд духовного очищения — агиасму и благодаря этому очищению страданием и любовью постигает тайны мира, познает высшую реальность.

 

Центральным произведением цикла стало стихотворение «Ксоанон», из первоначального варианта которого в ходе работы над книгой развились два самостоятельных произведения: «Агиасма» («Черный образ») и «Ксоанон». Принято считать, что основная идея «Ксоанона» — программного произведения позднего Экелёфа — состоит в том, что художник должен последовательно удалять, расчищать культурные наслоения, чтобы обнажить главное, духовную суть. Но многое говорит в пользу того, что главная тема стихотворения — любовное созерцание образа божества, в процессе которого исчезает все внешнее и остается лишь сокровенное, божественное. И поскольку художественное творчество — тоже духовный путь, в «Ксоаноне» как бы описывается процесс творчества, заново переживается создание иконы. В этом смысле «Ксоанону» близко по содержанию и по духу стихотворение «Встреча Иоакима и Анны», в котором Экелёф, воспроизводя сцену, изображенную на русской иконе, передает, через описание изображения, состояние экстатического умиления, нежности, любви.

 

В своих стихах, письмах, эссе Экелёф неоднократно повторял, что искусство — особый, самостоятельный духовный путь. И он шел этим путем, неизменно веря в свою незримую, вневременную связь с читателем — одиночкой, искателем, нонконформистом:

 

Я верю в одинокого человека...

бродящего в одиночку,

живущего сегодняшним днем, нелюдимого.

 

И результат «встречи» этих одиночек, доходящих до сути, проникающих вглубь, — духовная общность и истинная солидарность:

 

... Ибо лишь непрактичное, по большому счету, — практично.