Евгений Заугаров. Родился 25 февраля 1966 года в городе Миассе. Закончил химический факультет Саратовского госуниверситета. Стихи пишет с 17 . Публиковлетался в журналах и альманахах «Волга», «Дети Ра», «Василиск», «Пятница», «Воздух», в «Топосе», в антологии «Нестоличная литература». Сборник стихов под редакцией Этера де Паньи (1999). Живет в Саратове, работает сторожем.
Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс
Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь,
Бог объяснит мне, что такое турбулентность.
— Вернер Гейзенберг
Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали
* * *
Мне все равно, какой сегодня день,
хотя известно, что по гороскопу
он был благоприятным, но, поскольку
я снова вижу собственную тень
и слышу лампы похоронный зуммер,
догадываясь о кончине дня,
я рад, что день не пережил меня,
и рад вдвойне, что я ещё не умер.
Какое счастье чувствовать, что жизнь,
пусть бренная, закончится не скоро,
пусть голосу не вырваться из хора,
как времени — из часовых пружин,
пусть я один, и мне сейчас так плохо,
что моя жизнь единственно чего
достойна — это крика одного,
живущего меж выдоха и вдоха.
* * *
Электропоезд проехал немного дальше,
чем нужно. И здесь, в непривычном месте,
в тени акаций мерно звучало
что-то незнакомое — тихо-тихо.
Пассажиры, рассказывая что-то друг другу,
показывали солнцу себя с разреза.
В солнечных зайчиках грелись руки,
ставшие пятернями на фоне солнца.
А там, за окном, направо, в тени,
отброшенной поездом на остановке,
было почти темно: зелень, умбра.
Птицы крыло, как рука с пилой,
монотонно билось о ржавую бочку,
осторожные глазки каких-то красных
цветов иногда появлялись в чаще.
Все смотрели вперёд. Плакал ребёнок.
* * *
Любовь, что довелось мне испытать
когда-то — лет, наверное, уж десять
назад, а то и более, - была
причиной бесполезной писанины,
опять же — отвращения к себе
и ненависти к людям. Ну и что?
Ведь если бы всё было по-другому:
к примеру, проводил бы я её
до дома, даже если б не хотел
переться в переполненном трамвае
в такую даль, тем более рискуя
обратно возвращаться на своих
двоих... ну, так о чём же я?.. ах, да —
до дома... И она бы мне дала:
я рисовал в своём воображенье
детали вроде звёзд над головой,
безлюдной улицы, её дыханья.
Пусть так, но я соврал бы сам себе,
случись всё так... Ведь знал наверняка,
обманывал себя, куда-то ехал,
о чём-то говорил, чего-то ждал...
Но слава Богу! — он меня избавил
от скуки, порождаемой любовью,
хотя и наградил другою скукой.
* * *
Это было три года назад:
как-то раз, в середине апреля
мы сидели с тобой у окна
за бутылкой сухого вина.
Говорили уже невпопад.
Наши тени, мне помнится, еле
выделялись на фоне стены,
за которой нам были слышны
разговоры нетрезвых соседей...
Ты подумай! Неужто и третий
год прошел нашей жизни с тобой?
Кто мы? Что мы? Причём тут усталость?
На оклеенной кухне тупой
нож лежит, и на нём — побежалость:
видно, кто-нибудь грел на газу.
В холодильнике несколько банок,
у мороженой рыбы в глазу
недовольство. Что, встав спозаранок,
мы с тобой будем делать, как жить?
Я, к примеру, давно не способен
ни к чему, кроме, разве что, вирш.
Но опять же, кого удивишь
ныне этим? Дай Бог накопить
недостойному несколько сотен,
говоря это задним числом,
и заняться другим ремеслом.
* * *
Бесполезными, красивыми вещами
окружу я свою жизнь, насколько хватит
содержимого дырявого кармана,
силы мышечной и слабости сердечной.
Пусть стоят они на пыльном пианино,
пусть тенётами седыми зарастают,
я не буду к ним притрагиваться тряпкой,
буду вечерами любоваться ими.
Для того и существую. Счастье жизни —
это знать, что в мире что-то существует,
покрывается тенётами и пылью,
(это прошлое твоё стихотворенье
закрывается исписанной страницей)
существует вне тебя, гораздо дальше,
может быть, на недоступном расстояньи,
или здесь, на запылённом пианино
с исцарапанною крышкою, откуда
вещи смотрят на твоё существованье.
* * *
Чем громче шум на улице, тем тише
волнение души, как будто свыше
ничто её дыханьем не колышет.
И нить судьбы, повисшая над бездной,
не шелохнётся. Виден купол звездный
да золотистый месяц поднебесный.
* * *
Фонари горят в глуши вселенной,
на краю галактики спиральной,
как печален свет люминесцентный,
фонариный свет голубоватый.
Свет струится, медленный, прозрачный,
исчезает в чёрном пианино,
на стене висят квадраты света.
Тише — не доносится ни звука.
Так проходят световые годы,
километры времени глухого,
и к губам прикладывают палец —
тише, тише, не тревожьте время.
Отчего спокойны лица спящих?
Кто лежит с открытыми глазами?
Кто там над людскою колыбелью
в светлом платье медленно склонился,
чтоб поправить складку одеяла
и поцеловать на сон грядущий:
Бог и свет и время нераздельны.
Фонари горят в глазах и в линзах
всех очков, всех фотоаппаратов
и других оптических приборов.
Фонари везде — в морях и в лужах,
в освещённых изнутри витринах
и в разнообразии товаров,
выставленных ночью на продажу —
нету покупателя ночного.
Кто же позаботится о свете,
кто его найдет в глуши вселенной,
кто из нас не даст ему погаснуть
иль по крайней мере соизволит
свечку, свечку тонкую поставить,
чтобы воск закапал ему брюки?
* * *
Всю жизнь бы я шёл до окна,
не зная того, что я прожил.
Светила бы где-то луна,
роняя задумчиво на
поверхность ушедшего прожелть.
Я шёл бы к окну, как ко дну.
И путь мой, ни много ни мало,
подвластен бы не был уму.
Отчаявшись, я б на луну
взглянул, и меня бы не стало.
* * *
"Смотри, ты видишь синий абажур,
вон там, чуть-чуть левей, под потолком?
Надень очки и обрати вниманье
на маленькие вспышки белизны
вокруг него". "Привидится же спьяну!
Болезнь незакрывающихся глаз."
"Ну полно, не пугайся, это только
ночные насекомые — жучки,
стрекозы, бабочки, другая мелюзга,
крылатые ночные организмы,
похожие на белые снежинки.
Вообрази, что каждая снежинка
несёт в себе бесплотное подобье
слепого лётчика, который отпустил
штурвал, отдав себя на волю Бога,
и тот его вращает по спирали.
Давно пустуют топливные баки,
заглох мотор, а он ещё летит
в своём миниатюрном синем небе,
и синие глаза его открыты."
"Признаться, я завидую тому
пилоту, не имеющему плоти.
Поскольку он, в отличье от меня,
имеет за спиною только крылья.
Но как же его выпустил диспетчер?"
* * *
Пора ни о чём не заботиться мне.
Количество свежего воздуха не
уменьшилось. В щель между рамой и за-
навеской по-прежнему смотрит звезда,
лишь ветер её иногда заслоня-
ет листьями чёрных кустов от меня.
Тогда ей, наверное, перестаёт
быть виден мой взгляд, но она не сдаёт
позиций, хотя ей осталось совсем
немного: проходит каких-нибудь семь
коротких часов, и июльская ночь
обычно кончается. Чтобы помочь
звезде не погаснуть, достаточно, в грудь
набрав никотина побольше, заснуть.
И время удобно для этого. Су-
ществует для этого. В пятом часу
окно представляется просто пятном,
виной сему - свет, привлеченный окном,
какой-то зелёный сегодня. Источ-
ник света не виден. Волшебная ночь!
* * *
Положусь на усталость. Она меня не подведёт
и поможет заснуть. Завтра утром другие законы
будут властвовать мной —
надо будет бороться за что-то...
Я не знаю, как мне они осточертели - все эти
постоянные эксперименты, попытки, потуги
на какую-то жизнь: результаты невзрачны, убоги.
Например, рассмотрев повнимательней некий предмет,
обнаруженный мною примерно в четыре утра
(я включил специально для этого лампу), вернее —
я СЕБЯ обнаружил сжимающим этот предмет,
неизвестно каким оказавшийся образом в пальцах, —
я увидел... какую-то дрянь, что-то чёрное — с виду
сгусток грязных волос или даже... стесняюсь сказать.
* * *
В сером-сером городе зажглись
фонари. Ещё не наступил
вечер, а они уже зажглись —
жёлтые, как все на свете солнца
или фиолетовые, как
море, освещаемое в полночь
вспыхнувшей под облаком зарницей.
В некоторых дальних фонарях
чувствуется близость к городским
звёздам, что появятся позднее,
где-то в полдвенадцатого, если
там, куда смотрю, не будет туч,
смога, дыма, прочих испарений,
что мешают мне смотреть на звёзды,
звёздам же — следить, переливаясь,
за моей пришибленной походкой.
Фонари, как родственники звёзд,
склонны вызывать все те же чувства,
что и звёзды. Если посмотреть
на фонарь вблизи, можно заметить
лампочку с дрожащею спиралью,
либо — галогеновый источник,
бьющийся под кварцевым стеклом:
иногда он жёлт, а иногда
бел до синевы, но чаще — жёлт.
В сером-сером городе зажглись
фонари. Их бледное сиянье
разлилось по улицам, проникло
в подворотни, осветило пьяных,
полилось всё дальше, дальше, дальше...,
заглянуло в тёмные подъезды,
выманив оттуда котофеев...
Кто-то прошептал: "...тепло сегодня,
да и ветер стих, как бы не сглазить,
ночью ожидается гроза".
Кто-то повторил, наверно теле-
визор или радиоприёмник:
"ночью ожида..." и, недокончив
фразу, заморгал зелёным глазом.
* * *
Ночь. Полыхание газа
на кухне. Около часа
или начало второго.
Ни звука. Радиолампы
безмолствуют. Головного
мозга кристалл сжимают
тьмы мохнатые лапы.
Шершавые сигареты.
Ни звука. Собаки лают.
Ночь. Думаю, где-то
без двадцати пяти
три. Я хочу пойти
на железнодорожный мост
осмотреть пути.
Там, между белых рельс,
красных сигнальных ламп —
васильки, васильки.
Поезда поздний рейс,
склады "Саратовснаб" —
глаза мои велики,
будто читаю некий
перечень грузов: изгарь
всякая, фосфор, нефть,
металлопрокат, печные
выломки, якоря, переводы
стрелочные. Ночь — порожний
вагон, загнанный маневровым
тепловозом в тупик. Ночь —
лисьи хвосты за Базарным
Карабулаком. Ночь —
жёлтое в тёмно-синем,
оранжевое в гробовом.
ночь — первый автобус.
Деньги при выходе. До
подстанции. Остановите.
* * *
И опять мимо мрачных вокзальных строений,
одинаково мрачных и ночью и днём,
где дымы расползаются в северном ветре,
где в течение часа проходит примерно
восемь-девять машин, да и то с тормозным
ярко-красным сигналом, где ты задыха...
задыхаешься, чувствуя дрожь в локтевых
и коленных суставах, что симптоматично
для таких ситуаций... Как руки дрожат!
Третий час. Слава Богу, осталось полпачки...
Как тепло и уютно, наверное, в зданьях,
из которых исходят дымы. В этот час
только дым поднимается в чёрное небо,
да ботинки скользят по пустому шоссе.
Лишь ботинки скользят, лишь дымы уползают
в одинаково чёрное небо, в пустоты
мирового пространства, где звёзды, кометы,
словно окна в огромных ночных поездах:
под колёсами трупы различных животных,
на которые смотрят с мостов фонари,
отражё... преломлённые в лужах мазута.
А в строеньях вокзальных электротепло
поднимает чучмеков с колен. Раздаётся
резкий голос диспетчера: поезд такой-то
прибывает... с хвоста... Находясь на вокзале,
ты пытаешься вспомнить, о чём ты подумал,
помнишь только, что мысль показалась безумной
и похожей на то, что творится вокруг:
например — вот на этот пожарный рукав,
что висит возле двери в мужской туалет,
нет, скорее — на сам разговор в туалете,
где сверчки поднимаются с мокрого пола,
угрожающе выпятив нижнюю челюсть.
В крайнем случае можно сослаться хотя бы
на пустое шоссе, уходящее вдаль,
на шоссе с одиноким ночным пешеходом,
рассуждающим о направлении ветра.
* * *
Связка ключей, забытая на столе,
может пролежать тысячелетие,
прежде чем я вспомню о ней.
Вечер, окружающий эту вещь,
будет достаточно светлым, чтобы,
не включая электрического освещения,
различить её блеск.
Внешний вид этой связки вряд ли
сильно изменится. Я обычно
не обращаю внимания на такие мелочи.
Новый год
Вечером, сер как зола
и с равнодушием мула,
я изучал из угла
форму стола или стула.
Я предавался зиме.
Лампочки свет излучали
и, привыкая ко тьме,
долго меня изучали.
Плыло пустое окно
в угол. А после урока
было сухое вино.
Воспоминанье порока
и ожиданье беды
вышли из чёрного хода.
Видимо, это следы
старого года.
Борисоглебск
Что я помню? Старый проржавевший
элеватор, съеденные солнцем
крыши, страшные, красные зданья
бывшей компартии. Как подъедешь
к одному из них, тотчас над крышей
взмоет стая вороноподобных
птиц, похожих на кускообразный
пепел, что вышвыривают печи,
не переварившие его…
Встретишься ли взглядом с человеком,
медленно идущим по дороге
(тянет сумка, полная бутылок),
иль с каким-то велосипедистом,
так и не сказавшим ничего.
Медленно достанешь сигарету
из кармана, выронив таблетку
анальгина. Да и сигарета
что-то плохо тянется, сыра.
Куришь её полчаса, вдыхая
большей частью пыль Борисоглебска.
Скоро ночь. На западе — огни.
Говорю, что завтрашняя жизнь
существует только в настоящем
времени, подобно чувству боли.
Боль напоминает о себе,
так или иначе, постоянно.
Ночью, вытесняемая сном,
обещает возвратиться завтра,
что всегда с успехом выполняет,
жаль, что не без помощи людей,
на которых не может подняться
шариковая моя рука.
* * *
Тогда, когда тебя я потеряю,
я напишу тебе стихотворенье,
поскольку я такой же, как и все,
и счастья своего не понимаю,
пока его держу в своих объятьях,
пока я сознаю его пределы,
которые являются тобой .
Забудешь ли меня? Не верю! Нет!
Что можно потерять из поля зренья,
из памяти навряд ли потеряешь.
И значит, я по-прежнему с тобой,
по-прежнему — в мечтах ли, наяву ли —
иду с тобой по улице. Рука
в руке. Сияет солнце. Перед нами
шагает наша сдвоенная тень.
* * *
Почувствовав тающий март,
хозяйка открыла окно:
внизу, на пригорке дома
чернели, в них пили вино
весенние люди как прежде.
Страницы прочитанных книг
взлетали, как птицы, и вежды
лукавились. Слышался крик
скворца. Оголённые пляжи
похожи на спящих людей
средь белых медведей, и даже
уснул пароход на воде.
Расправили плечи дома,
остыли забытые печи.
Все слушают, как зима
кричит на белом наречии.
И видели камни — дома
окрасились в цвет горизонта.
В огромном окне ты, и мама,
и дворик, заснятый на плёнку
фотографом с длинною гривой,
и мама накрасила брови.
Ты кушала синие сливы —
весь мир в фиолетовой крови
зимы, перерезавшей вены.
Гудки поездов — это стоны
земли и зимы. Запах глины.
Замёрзшие, стонут понтоны
на речке. Их плачи-капели,
наверно, послышались вам,
но вы в это утро посмели
спуститься на землю, к домам,
смеяться, считая по пальцам
их окна и двери, и камни,
соседок, сидящих за пяльцами,
аквариумных рыбок и дафний,
и пьяные возгласы “Вира”
весенних строителей мира.
* * *
Около полуночи. Момент
времени, когда струя воды,
выбежав из крана, не успела
пасть на светло-бежевое дно
раковины. Пыльный таракан,
чувствуя неладное, несётся
прочь от электрического света.
И в глазах включающего свет
человека — молния руки,
как ярко-зелёное растенье.
На полу, частично — на стене
тень шевелит пальцами. Направо —
пальцами захватанная дверь,
яркие цветы обоев — кухня
три на три. За окнами висит
снег, как отраженье занавески,
словно и по эту и по ту
сторону окна — всё тот же снег.
Снег да лампы свет. И заметает
снегом отражение моё.
* * *
Тени старого города,
деревянного города-сумрака,
утонувшего в прошлом…
А когда-то здесь бегали отроками
деревянные веки свои
пережившие всуе
старики и старухи.
Деревянная склизь,
деревянные кости и жилы —
моя главная жизнь,
и моя колыбель, и могила.
Город памяти мёртвых,
город утро и вечер живущих,
город день молодеющих,
город сумерки тёмного дерева.
Деревянный мой город
погребальные носит одежды,
и опущены вежды
в беспощадную чёрную землю.
* * *
Под зуд трансформатора —
мозги как подшипники ржавые.
Мозги — ротор, череп — статор.
Желудок о чём-то взывает гнусаво.
На столе объедки, остатки водки,
слёзы катятся из глаз сыра,
улыбка на морде солёной селёдки,
остов обглоданный в луже кефира.
За окном, на улице — взгляды помойки,
за нею — завеса туманной гнили;
обедают нечистью быстрые сойки,
помои за ночь колом застыли.
А дальше пойдёшь — рычанье составов,
где пьянь спускает последние воды,
визг и скрежет деповских литавр
и перебранка стрелочных переводов.
Капель раздаётся раскатистым кличем,
и в унисон с ней зевает сторож.
Стеклотарную россыпь исследует нищий.
Холодно утро — холодная морось.
Скоро накроет рваниной синей,
и задымятся в домах голландки.
Жизнь убегает сходящейся линией,
переночёвывая на полустанках.
* * *
Выглянуло солнце… Как я мог,
как я жил до этого — под серым-
серым небом, в духоте земли,
никуда не глядя, не надеясь
ни на что? Ведь я, скорей всего,
и не помышлял о том, что в мире
существует солнце, а теперь
думаю о том, что, кроме солнца,
в мире нету ничего вообще.
Всё, что я имел несчастье видеть,
мне приснилось. Вся моя пустая
жизнь иссякла, сгинула, забылась,
растворилась в тёплом жёлтом свете.
Вижу магний верхних этажей,
вижу свет на телеграфных вышках,
лает освещённая собака,
под окном оранжевые люди.
И — какое счастье к ним спуститься!
...............
Это мне когда-нибудь приснится!
* * *
Небо успокаивает. Там
есть одна звезда, она зовётся
счастьем, я бы так её назвал,
потому что, глядя на неё,
забываешь обо всём на свете.
Счастье заключается не в том, что
мир перестаёт существовать,
даже если стал невыносим,
но в приобретении чего-то
нового, прекрасного, а может
быть, существовавшего в тебе
вечно, только ты не знал об этом.
Человек не помнит, что он счастлив.
Чтобы вспомнить, надо всё забыть,
даже ту далёкую звезду,
что, скорей всего, давно мертва.
Да и не особо это важно —
есть она на свете или нет.
Тёплая осень
Встать и уйти помешала усталость,
что мне ещё оставалось?
Я никогда не узнаю, что выбрать.
Осень как тухлая рыба…
Эти слова я твержу про себя:
в окнах напротив семья
только что, видно, закончила ужин,
свет в ванной комнате включен.
Мальчик открыл и закрыл холодильник…
Сумерки. Несколько синих
звёзд появилось над радиомачтой…
Трудно сказать однозначно —
может, и поздно мне думать о выборе.
Так понимаю, что прибыли
это не даст, но осталась уверенность
в том, что в какое-то время
явится кто-нибудь и обязательно
скажет: “всё правильно”.
22 марта 1992 года
Здесь, в комнате, так тихо в этот час,
что слышно, как покалывает печень.
На фоне мира выделиться нечем —
ни ликом бледным, ни сияньем глаз.
Но, и закрыв глаза, не перестать
быть частью мира, твёрдою, нетленной,
и не спасёт ничто. Во всей вселенной
останется лишь ручка и тетрадь.
* * *
Кажется, ещё немного, и я не выдержу,
оставлю всякие попытки вытащить
кашу, застрявшую меж дёснами и щекой.
Никто никогда не узнает кто я такой.
Но язык тем не менее движется, совершая
этот великий подвиг, как гусеница большая.
* * *
Я буду делать только то, что
приносит радость и покой.
Сидеть на стуле до тех пор,
пока совсем не потемнеет.
Дождаться темноты и встать
и к раковине подойти
и кран с горячею водой
открыть (при этом должен за-
гореться красный огонёк),
отрегулировать напор
до нужной мне температуры,
и сунуть руки под струю.
Около раковины есть
бутылка средства для мытья
посуды, им же моют руки.
Мне очень нравится его,
не то чтобы благоуханье,
а так… Здесь важен просто запах
любого моющего средства.
Он говорит о чистоте,
а в темноте не видно грязи.
Я так хочу, чтобы вокруг
всё было чисто и темно,
я так хочу уснуть спокойно!
Мне очень важно ощутить
немного внутреннего света.
Я не могу ужиться с чувством,
что, кроме грязи и говна
в моей душе нет ничего.
Ещё здесь важен тот момент,
что я могу всё это сделать
и мне ничто не помешает.
ТАКСОПАРК
Мои мысли обернулись правдой
А. Тутуола
Этот таксопарк сейчас заброшен.
Там сейчас находится не знаю
что. И даже десять лет назад
он напоминал не знаю что.
Рафиков сейчас уже не встретишь,
кажется, что все они и сгнили
там, в этом проклятом таксопарке
и от них остались лишь усы.
По ночам в подсобных помещеньях
свет не выключался. Нужно было
всё это осматривать: не лезут
ли через забор. Но приходило
время спать. А где там было спать?
В рафиках грязища. На сиденьях
из кожзаменителя нельзя
было спать иначе как поджав
ноги к подбородку. И к тому же
невозможно было спать без шапки:
не хватало тепловой прослойки
между головою и сиденьем.
Пробовал полазить по машинам,
чтоб найти какую-нибудь рвань
типа одеяла, всё равно.
Но я ничего там не нашёл.
Помню первое своё дежурство.
Времени примерно три часа
ночи. Я ужасно хочу спать.
У ворот горит один фонарь,
освещает запертые двери,
часть забора, больше ничего.
Обратил вниманье на полоску
света вдоль одной двери в подсобку.
Подошёл, а дверь не заперта.
Помещенье из соединенных
анфиладой боксов освещалось
дроссельными лампами. Они
издавали ровное гуденье:
э-э-э-э-э-э-э-э-э…
Всё было замусоренным, грязным,
всё вокруг было покрыто пылью,
но, поскольку руки были не
менее грязны, я стал искать.
Я обследовал буквально всё,
так как был уверен, что меня
не окликнет, не вспугнёт никто.
Никакого человека здесь
нет и вообще не может быть.
Я хотел найти себе такое
место, где я мог лежать и спать.
Вдруг, как будто неизвестно где
капает вода, неясный звук…
Мои зубы громко застучали.
Человеком это быть не может!
Человек обычно производит
только неестественные звуки,
и ответом на мои движенья
был бы шорох. Если б я следил
за самим собой, то я бы спрятался.
Звуки исходили из-за двери,
я сперва подумал – в туалет.
Дверь открылась, и увидел я…
И увидел я, что это душ!
И сказал себе, что это душ!
Разве можно было не сказать:
это душ! И лампочка своим
жёлтым светом песенку поёт,
и очки мои запотевают,
и на крыльях носа моего
конденсируются испаренья.
Испаренья говорили о
том, что есть горячая вода,
и она откуда-то течёт.
Я подумал: вот, сейчас согреюсь,
и забыл о неприятном запахе.
Как же ещё может пахнуть здесь,
в душевой, где моются водители?
Предо мною – несколько кабин.
Рукоятки кранов либо сломаны,
либо по каким-то нуждам сняты.
В первом отделенье рукоятки
вроде были на обоих кранах.
Даже если попадётся голый
шток, я откручу его зубами.
Обратившись к самому себе:
что это он делает? я взял
и разделся догола. Каким
образом всё это получилось,
я не понял, просто был момент,
когда я увидел, что стою
босиком на ледяном полу.
Между тем, я вовсе не боялся
застудить или запачкать ноги,
так как был уверен, что сейчас
и согрею и отмою их.
Производственные душевые
типа этой не оснащены
дорогой сантехникой. Смеситель –
это просто длинная труба,
загнутая сверху гусаком,
на конец которого навинчено
нечто говорящее, что это
всё-таки не что иное как
душ, и под него надо вставать.
Кран не закрывался до конца.
С гусака свисала нить воды.
Я подставил руку – кипяток!
Повернул вторую рукоятку,
а холодной-то воды и нет.
Что я только не пытался делать,
открывая, закрывая краны…
Не было такой дыры, куда
не совал я голову свою.
И меня не отпускала мысль,
что я это делаю во сне,
значит, я могу всё это делать!
Если был там самый что ни на
есть поганый угол, где на ощупь
можно обнаружить что угодно,
я его уже давно обшарил.
Там я находил такие вещи,
про которые можно сказать:
неизвестно что это такое.
Помню, я их даже не выбрасывал,
они сами падали из рук.
Голова перестаёт работать.
Как я выгляжу со стороны?
Человек, увидевший меня,
огорчился бы со мною вместе.
Ну а что мне было ещё делать?
Если быстро сунуть руки под
кипяток, и так же быстро вынуть,
руки нагреваются от этого,
а вода при этом остывает
и становится вполне терпимой,
можно смело пользоваться ею.
Пол под душем был довольно чистым.
Искренно обрадовавшись этому,
первым делом я отмыл ступни
(там было достаточно темно,
я вполне мог наступить в говно).
Совершенно неизвестно сколько
времени я там стоял как пугало.
Но когда я вышел из подсобки,
были уже утренние сумерки.
* * *
Всё постепенно приходит в негодность.
Вещи, которые куплены или
сделаны были каких-нибудь три
года назад, превратились чёрт знает во что.
Каждое утро я вижу, что в этой
грёбаной комнате нет ничего
нового, только старьё. Как меня это злит!
Часто приходится всё это трогать, сдвигать
с места, при этом я думаю, как
с этих предметов поднимется пыль,
как мои руки покроются пылью.
Но избежать этих действий нельзя.
Хочется, чтобы они послужили подольше,
все эти вещи. Я делаю всё, что в моих
силах для их неизменности, для
их долговечности. Нужно вообще
их не касаться, а просто смотреть,
как они тихо лежат, как они
выглядят. Вещи способны прожить
дольше, чем я. Это радует. Что это как
не подтвержденье никчёмности, бренности жизни.
* * *
Всё, что я сегодня говорил,
было продиктовано желаньем
поскорей закончить разговор.
Жаль, что собеседник так и не
понял, что на самом деле я
чувствовал, когда мы говорили.
Можно было убедить себя
в том, что ничего не происходит,
просто я сижу и говорю.
У меня это не получилось.
Никогда не мог понять, что значит
понимать другого человека.
В том, что я сижу сейчас на стуле
и не понимаю, что мне делать,
может быть, и есть какой-то смысл.
Должен же я всё-таки найти
хоть какой-то заменитель слёз,
ведь когда-то это получалось.
* * *
Одиночество учит меня осторожности
обращения с речью, наверно, поэтому
изо рта моего раздаются ругательства.
И ещё одиночество как обстоятельство
тоже на руку мне. Я пытаюсь представить,
как бы я обозвал, например, Светашову,
ведь тогда я не смог ей сказать ничего,
кроме слова «заткнись», а сейчас у меня
получается всё, что хотел я сказать.
Говорю, мол, засунь свой язык себе в жопу
и тогда говори. Представляю как я
говорю это ей. Но такое случается
лишь тогда, когда я нахожусь в одиночестве.
Даже близкие люди глядят на меня,
будто ждут, чтобы я им сказал «негодяи».
Всё что я о них думаю, можно прочесть
у меня на лице. Если б это случилось,
то есть если бы я им сказал это всё,
то уверен, им стало бы легче от этого,
потому что смогли бы использовать это
и сказать мне в ответ что-нибудь. Но сейчас
никого рядом нет, никого, кто бы смог
оценить эту речь. Нет причин беспокоиться,
потому-то ругательства и получаются,
пусть всё это идёт не от чистого, что
называется сердца. За всю свою жизнь
разве что-то сказал я от чистого сердца?
Но ведь надо же что-то сказать, хоть «labia
mea, Domine», хоть «да пошли вы все нахуй».