КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ЭДУАРД ШНЕЙДЕРМАН

Шнейдерман Эдуард Моисеевич. Поэт, литературовед, текстолог. (20.3. 1936 Ленинград — 16.10. 2012 Тель-Авив). Закончил филфак МГУ в 1965 г. Активный участник неофициальной литературной жизни Ленинграда. Издавал самиздатский журнал «Оптима» (1960—62), участвовал в неопубликованном коллективном сборнике «Лепта». Один из составителей антологии ленинградской неофициальной поэзии Острова (1982). Входил в «Клуб-81». Подготовил 7 книг Большой серии "Библиотеки поэта".

 

 

 ТИХИЙ ЕВРЕЙ

 

"Мне рассказывал тихий еврей, / Павел Ильич Лавут..." /Маяковский/. Еврей должен быть тихим. Когда он становится буйным, как Михаил Самуэлевич /но не Паниковский, а Генделев/ — это неприятно. Антисемитизма в Советском Союзе не существует, что бы ни писали профессор Эткинд и аспирант Левин. Вероятно потому, что не существует евреев. Ну как я могу считать евреем Молота, когда он русский язык — лучше меня знает? Разве уж очень по озлоблению. Когда на выпивку не давал, тогда я припоминал ему его еврейскую сущность. Но не Эдику. Эдик всегда напоминал мне еврейского скрипача из каких-то купринских рассказов. Тихий на удивление, застенчивый, хотя и постарше меня года на три, и стихи у него тихие и грустные. И даже форму он для них взял — верлибр, чтоб поменьше кричать. Чтоб не кричать совсем. А говорить. Еврей и русский 2014 в России это путаница преизрядная, в России еврея определяют по паспорту. Но ведь бьют-то – не по паспорту, а — по морде! Приезжает ко мне еврейский издатель из Нью-Йорка, году в 72-м. Спрашиваю: "А Бродского вы будете печатать?" /Я всегда почему-то очень хотел, чтоб Бродского печатали/. "Нет, говорит, Бродский же не еврейский поэт." Ничего не понимаю. То Марина Цветаева говорит, что "все поэты — жиды", то – Бродский не еврейский поэт. Подумал – все правильно. А когда еще письмо Милославского прочитал, которое ни русская, ни еврейская пресса не печатает /см. в 3-м томе/, то понял: правильно мне ответил издатель. И в то же время – неправильно. Ибо – нигде как в России евреи не слились до такой степени с доминантной культурой, не усвоили до такой степени все проблемы и боли ее. Жил в Америке Давид Фридман. Писал веселые и грустные рассказы о Мендель Маранце, которые я очень люблю, вторым после Мойхер-Сфорима. И, будучи американцем, спокойно оставался евреем. Как китайцы. Как Сол Беллоу. Вместе и не сливаясь. Но евреи в России – сливаются с русскими! Не путем ассимиляции /хотя и это есть: Молот дважды женат на русских, Гиневский – на русской, Палей – кроме Женички – только с русскими и жил, Бродский – на Марине Басмановой, дочери художника сибиряка, из староверов, даже Генделев – и тот краснодарскую посикушку из-под друга увел, и это только по моему кругу/. Но – путем, скажем, ассимиляции духовной, разделением горестей и бед /чувствуя их – ВДВОЙНЕ!/, потому-то и стали – русскими писателями, и символами дней наших, наряду с Хлебниковым – Бабель и Пастернак, Ривин и Мандельштам, Мандельштам Алик и Аронзон, и наконец, типический альянс - Ахматова-Бродский. У каждого русского есть друг-еврей. У меня их были - сотни, не то десятки. Но 50% верных. И все они перечислены в этой антологии. Художники и поэты. У Эдика был Коля Рубцов. Вместе они писали, вместе пили /хотя какой с Эдика питух?/, вместе ходили в ЛИТО. Там мы и встретились, в "Нарвской заставе", в январе 61 года. А поскольку все трое были формалистами, то и воссоединились на второй же день. Коля тогда писал:

 

"Звон заокольный и окольный,

У окон, около колонн,

Звон колоколен колокольный

И колокольчиковый звон."

 

Я писал не помню, что, какую-то чепуху, а Эдик — "Поцелуи" и "Флейту". Выше этого он так никогда ничего и не написал, но это было прекрасно. Читали мы сообща на протяжении двух, не то трех лет, а потом, в 63-м, меня не приняли в Литинститут, а Колю, на его бедную голову — приняли. Доходили слухи: Коля ходит по Москве с балалайкой, Коля пьет /но это явление обычное/, Колю охмурили славянофилы. Приезжая, Коля редко бывал у меня, но всегда общался с Эдиком. Я же к Эдику стал остывать, поскольку он, не взирая на мои советы, упорно лез в рифмованные стихи. Рифма ему не давалась, равно и звук, но Эдик упорно распевал свои тексты, пытаясь пением загнать в размер неподатливое слово. Я не буду здесь приводить неудачных этих текстов его, хватит того, что они у меня в голове застряли, но у меня там — много чего. Коля же писал:

 

"Мимо окон Эдика и Глеба..."

 

Мимо, мимо... Уходил от нас Коля. И, если с Эдиком не порывал, по старой дружбе, то с Ленинградом расставался медленно, но верно. Да и был он - иногородний. Сирота из-под Вологды, рыбалил он в Мурманске, на траловом флоте, лет 20 с чем-то — Писал мне грустные письма в Феодосию в 61-м, из которых я помню только, помимо цитированного в 1-м томе "Сколько водки выпито..." и еще ряда стихов поплоше, то, что с Эдиком они развлекались, читая вывески навыворот. Об этом я уже писал. Но — с Эдиком! Коля и Эдик — были неразрывны. Самый русский поэт /во всяком случае, его так сейчас представляют, вплоть до антологии пейзажной лирики "От Ломоносова до Рубцова" — см./ и самый, если так можно выразиться, еврейский. Для меня Эдик всегда олицетворял собой тихую еврейскую грусть и страстное желание доброты и правды. Если Бродского волнуют метафизические проблемы жизни и смерти, то Эдика волновали — горбуны, сумасшедшие, уборщица общественного сортира /"Туалетчица тетя Паша..." — русская женщина, между прочим, ее горькая судьба/, словом, Эдика волновали вещи попроще. Вероятно, этим и был он близок с Колей Рубцовым:

 

"Но жаль мне, но жаль мне

Разрушенных белых церквей..."

 

И не был Коля религиозен, и не был Коля атеистом, а был он, как все мы — тихим христианином. И не его вина /а беда/, что пришлись его стихи по вкусу русским националистам, как пришлись бы /не дай Бог!/ Эдиковы — сионистам, не пиши он, на свою голову — по-русски. И соединял нас не язык, а — общая судьба. Друг Ленечки Палея, друг юности, Коля Утехин — оказался инициатором травли еврея Виньковецкого за выставку в СП на чтении Бродского /см. у Эткинда/. Мой учитель, умница и христианин, Женя Чугунов в 70-м году ошизел и заговорил со мной о "еврейской опасности". Пришлось расстаться. Грустно. Эдик русской опасности не чувствовал, а чувствовал — русскую боль. Оттого и был он другом Коли Рубцова, которого, пьяного, баба-поэтесса задушила. Отчего и не люблю поэтесс. Писал Эдик /"Письмо Александру Кореневу"/:

 

"Мой друг!

Мне тяжело до боли

Глядеть поэзии в лицо:

Горбовский — полуалкоголик,

Лысеет на глазах Рубцов....

 

Рассвета нет.

Закат — загажен.

Дерьма — руками разгребай!

Мазилка мажет,

Ходит, важен,

 

И туп,

как племенной бугай.

 

 

Он продал совесть за монеты,

Он в ресторане водку жрет

И ноет: — Все мы не поэты,

И всем нам, всем, хана придет!

..............................

 

Но это не о Коле. Это о тех поэтах, что подняли его на щит - о Иване Лысцове, который зарезал мою поэму "Томь" в "Сибирских огнях", это о Цыбиных и Шестинских, о Фадеевых и Симоновых.

Из всех этих тварей — один Фадеев нашел в себе сил застрелиться. Остальные — живут. Не выжил Коля. Вероятно, задохнувшись от общества их. Баба — только предлог. А с ними он никогда не был. Самое странное, что при всей безумности нашей жизни — ушли из нее — единицы. Алик Мандельштам — от голоду, болезней и наркоты, в 29 лет, Аронзон — вроде сам застрелился, Колю задушила баба — вот и все потери. Потому что жизнелюбивы мы. Тешить косую — так мы играем ва-банк. Я вот имел шансов верных 10 кикануться /см. в этом томе/, а — жив. Живы все мои друзья-поэты, каждый день играя с ней в прятки. Ибо, если и сами мы еще будем ей на руку играть, то — кто останется? И — что останется? Евтушенко? Или — охолощеный Рубцов? Эпиграфом про Эдика и Колю пущу-ка я стих "Судьба", очень он мне сдается /методом проф. Дж.Боулта/ за судьбу официального поэта! Возможно, что и Эдик сошел на нет, потому что не было рядом - Коли. И Коля подался к провонявшим редькой и "Тремя звездочками" славянофилам - не от хорошей жизни. Втроем — мы никогда не ссорились, а вот когда мы с Эдиком остались одни... С Колиной помощью мне еще и удалось бы Эдика взбодрить, а одному...

Кончил Эдик филфак, русское. Секретарем у Бухштаба работал. О Саше Черном /а о ком еще ему?!/ дипломную написал. Но не пошел он в литературоведческую гору: и фамилия не та, и внешность, того, подкачала, и характер не цепкий, а скромный. Женился на мухинке, керамистке, я с ней не очень поладил, и отстал от меня Эдик. Изредка встречал, у Вали Левитина на празденствах каких, ругал его стихи. Выловил я его заново к "Лепте" /см. 4-й том/ в 75 году. Был Эдик на всех заседаниях редколлегии и своей тихостью и мудростью принес огромную пользу. Уравновешивал мои диктаторские замашки своим природным демократизмом, и хоть недолго пообщались под конец, всего полгода, но — перерыва как бы и не было. И Коля был с нами, грустный пример его, опохабленного признанием поэта. Эдик все еще не признан. И вряд ли будет. За что и люблю. Коля, Коля...

* * *

 

Хожу по городу

и спотыкаюсь

о поцелуи —

Здесь целовались,

там целовались,

А поцелуи навсегда остались

На мостовой.

 

Хожу по городу

И ищу:

Это не наш,

это не наш.

Наконец, нашел:

Горсть — на Фонтанке

И два — на Васильевском.

Кажется, все.

Остальные — чужие.

 

Какие они холодные —

Сущие льдинки!

Какие они несуразные —

Твердые, маленькие.

Не как у всех.

Подберу, сколько есть

И — домой.

Ношусь по комнате,

Не знаю, что делать,

куда положить,

Чтобы оттаяли.

Да и я-то с ними замерз,

Руки окоченели.

 

Ничего не придумал.

Пойду отнесу на старое место.

Может, ты мимо пройдешь,

Споткнешься,

узнаешь:

наши;

Поднимешь,

увидишь:

холодные.

 

Что-то поймешь.

Что-нибудь сделаешь.

Что-нибудь сделаешь.

 

1960

 

 

 

 

 

В ЗАЩИТУ ФЛЕЙТЫ

 

Джаз,

не надо Флейту развращать!

Она тонкая, маленькая,

грустные глаза,

голос серебряный, чистый, холодный,

как ручеек;

девочка она,

девочка из симфонического оркестра.

Зачем

отбили ее от своих?

Не надо Флейту развращать, джаз,

не надо.

 

Мало вам своих женщин? —

голосистой Банджо, веселой Банджо,

  танцующей Банджо...

А у Гитары какие бедра

роскошные!

Какие бедра у Гитары!

А Саксофонши!

Это воплощение страсти,

сама страсть!...

Звонкоголосая блестящая Труба

способна быть любовницей отменной...

Мало вам своих женщин, джаз?

Мало?

 

Что же вы делаете, джаз, оставьте,

оставьте Флейту —

вы, братья Саксы,

хохотуны и плакальщики, добряки в душе;

вы, братья Барабаны,

драчливые, большие кулаки, но славные ребята;

ты, губошлеп Фагот,

рассказчик анекдотов;

и ты, брюнет Кларнет,

рот до ушей, любитель поболтать, позубоскалить;

ты, тучный Контрабас,

большой чревоугодник и флегматик;

ты, разбитной Рояль,

со всеми в дружбе, душа компании, —

ДЖАЗ,

оставьте маленькую Флейту!

оставьте девочку!

 

1960

 

 

 

 

 

ПОЛЯНА

 

Моя поляна.

Я жадными глотками

пью тишину лесную.

Шуршат большие мураши.

И — ни души...

 

Но души трав, цветов мне вдруг открылись,

совсем как в детской сказке,

порхают

запахами.

 

Вот, надо мной, сирени

глазастая душа,

вот скромная душа ромашки

и колокольчика веселая душа,

вот — жимолости, мяты, иван-чая.

Они недвижно в воздухе висят,

как маленькие дирижабли.

Я их на ладонь сажаю,

и глажу,

и не обижаю,

и отпускаю полетать,

и грустно говорю: прощайте.

Они наивно уверяют: мы вернемся!

а сами — в воздухе растают.

Но новые мгновенно вырастают

и надо мной парят...

 

Я пролежу в траве, пока темно не станет,

пока цветы заснут

и мураши.

И снова — ни души.

 

1964

 

 

 

 

 

УЭРЛА

 

Я так рано проснулся.

Зачем?

Мне не хватило уэрлы

в университетском буфете.

Ну какая уэрла в четыре утра!

Но табличка еще висела:

"Уэрла – 27 коп."

 

Я купил два кусочка сыра,

кубик масла

и хлеба на одну копейку.

Больше ничего не было.

И чай кончился.

И уэрлы не было.

Очередь расстроилась,

кто-то тоскливо охнул:

"Уэрлы уже нет!"

Где-то заплакали.

 

Буфетчица оправдывалась:

"Она остыла...

Я устала...

Ее увезли..."

Даже чая не было.

Я проснулся с такой обидой:

в кои веки приснилась уэрла,

так и той не хватило!

 

1969

 

 

 

 

 

ШАБАШ

 

Четыре — пять.

О этот страдный час,

Когда лавина учрежденцев

Из зданий хлынула

И затопила Невский -

Дурная кровь из каменных существ.

О этот буйный час

РВАЧЕЙ,

Грозящих растерзать пассажи

Взволнованными хваткими руками,

ЖРАЧЕЙ

С оскаленными белыми глазами,

С наточенными жадными зубами,

С желудками, трубящими о пище

Утробнейшие гимны.

О этот рьяный час,

Когда мужья спешат своей получкой

Домашнюю тигрицу ублажить,

Но, мелким хищникам подобны,

Кусочек отделив,

Во внутренний суют —

"А жить-то надо!"

О этот пьяный час,

Когда автопоилки,

пивнушки,

забегаловки,

ларьки

Разверзли окна,

двери,

крыши,

стены,

От жажды перекошенные рты

Желанье выдают;

Холостяки — компании сбивают,

Женатых соблазняют

И, сговорившись, утоляют жажду —

Взасос,

Взахлеб,

Глотками троглодитов.

Четыре — пять!

О этот стадный,

О наистаднейший час!

 

1961

 

 

 

 

 

ВЛЮБЛЕННЫЙ ГОРБУН

 

Передний горб почесывая,

Задним горбом помахивая,

Глазками покашивая, —

Левым кося,

правым кося, —

Идет горбун, идет горбун,

Идет горбун по городу.

Он девочек оглядывает,

Кого полюбить, угадывает.

Вот одна, других милей.

Ах какой разлет бровей!

Бедрами

покачивает,

Сердце – переворачивает.

К ней горбун причаливает

И у нее вымаливает:

– Идем со мной,

идем со мной,

Ну идем со мной ко мне домой!

– А ты будешь меня любить?

– Очень

буду тебя любить!

 

Тебя хочу! Полюби меня!

Полюби меня! Не гони меня!

– А сколько дашь?

– Дам сто рублей!

– Мало ста!

  Дай тысячу!

Нету? – хватит с меня

других кобелей.

Чего под ногами тычешься!

... Идет горбун,

что лист, шатается,

На асфальте спотыкается.

Передний горб –

по земле стучит,

Задний –

в небо торчит.

Прохожие – пихаются,

Дети над ним насмехаются:

"Фу, какой горбун противный!

Он, наверное, очень злой!

Мама, мама, возьми меня на ручки,

А то он меня заберет и съест!"

 

1966

 

 

 

 

 

БАБКА - ПЬЯНКА

 

Пахнет потными деньгами

В кассе винного отдела.

В магазинном шуме-гаме

Покупателям нет дела

До старушки-замухрышки.

А она - шустра-востра –

Норовит собрать излишки:

"Братик, дай! подай, сестра!"

 

По копеечке, по двушке –

У старушки-побирушки

В кулачке засела горстка,

На головке встала шёрстка.

 

В уголке пересчитала –

На душе так сладко стало...

 

Бабке – рай, и я ликую.

Вместе славим Господа.

Выбивайте "маленькую"!

Пьем до Страшного суда!

 

1969

 

 

 

 

 

МИМО

 

Тихо-тихо-тихо-тихо

Хохоча,

хохоча,

Волокут в больницу психа

Два матерых врача.

 

Мимо-мимо-мимо-мимо,

Миронтон-миронтень,

Мира, мира, мира, мира,

Где он жил,

точно тень.

 

Где он жил,

где он проснулся –

Лишь на раз,

лишь на миг,

Оголенного коснулся

И – сгорел, –

и – поник.

 

Был он будущий –

стал бывший

Человек,

человек,

И обгрыз, как злые мыши,

Тело – век,

тело – век.

 

1972

 

 

 

 

 

 

РОЖДЕСТВО

 

За городом, в старом сарае,

По соседству с ослом и коровой,

Под большим кирпичом –

Маленький мальчик родился.

И, ежели венчик отбросить, –

Такой же, как все,

Большеголовый крепыш.

 

Колыбельку из ясеня ладил Иосиф-отец.

В красных штанах и хламидах соседи пришли поглядеть

И дивились:

Что за сиянье вокруг головы у младенца?

Оросил новорожденный мамино платье и плакал.

Но, солнечный лучик поймав, улыбнулся.

И мама его целовала.

 

А с неба архангел спешил

Марию поздравить.

Он долго искал:

Да где ж этот старый сарай,

В котором она –

Ребенка

Для мук и легенд принесла.

 

... Как это недавно случилось!

Нет, двух тысяч лет не прошло, –

Всё перед глазами,

Как будто на прошлой неделе!

Всё будет потом:

И козни врагов,

И измена друзей,

И ржавые гвозди в ладонях.

И сотни художников трепетной кистью

Запечатлеют еще

Начало начал –

Великое чудо рожденья.

 

1962

 

 

 

 

 

 

МАЛЕНЬКАЯ БАЛЛАДА О БОЛЬШОМ МУЖЕСТВЕ

 

Шурша по шершавой стене,

Ползли тараканы, тараща

Буденновские усы.

Один, по фамилии Шустер,

Был иссиня-черный, другой –

С немного порепаным боком.

Ползли тараканы на запад,

Сверяя по компасу путь,

Усталые головы свеся,

И некуда им улизнуть.

Зачем вы стремитесь на запад?

Ступайте на юго-восток,

Где пряный причудливый запах,

Где лотоса зреет цветок.

Но электролампой палимы,

Могучей идеей сильны,

Бредут они, как пилигримы,

По ровной пустыне стены.

И вдруг героический Шустер

Упал и на спинке лежит,

И лапками в воздухе машет,

И быстро всем телом дрожит.

Обвисли усы боевые,

Ему застилает глаза

Скупая мужская слеза.

Он другу шепнул: "До свиданья!

Мне здесь суждено умереть.

Увы, боевое заданье

Не выполню, дабы сгореть."

К нему подбегает товарищ,

Глаза отирая рукой.

Он вырыл герою могилу,

Он памятник соорудил,

Вздохнул о потерянном друге

И к цели поспешно пополз.

Да только бедняга ошибся –

На север свернул впопыхах.

 

1968

 

 

 

 

 

 

ПИВО

 

К деревьям подкатили десять бочек.

Устроили открытую пивную.

И сразу потнолицые мужчины

Живую очередь образовали

И начали неспешные беседы

Вести на истинно мужские темы.

Их тенора, басы и баритоны

Звучали плавно, сдержанно и стройно.

И пиво в толстостенных крупных кружках

Красиво пенилось и шопотом шипело.

Пивцы

Двумя руками

Брали кружки,

Покрытые испариной снаружи,

И, чтоб добраться поскорей до влаги,

Сдували пену,

Фукали на пену,

И пена белыми лохматыми кусками

Летела вниз и ляпалась на землю.

И открывалось вещество напитка –

Янтарная и горькая прохлада.

И медленно,

Весомыми глотками,

Ее вбирали жаждущие рты.

 

1960

 

 

 

 

 

 

ВЕЧЕР

 

Старики-любовники прячутся в подъезды

От сырого морского ветра

И ведут свои нескончаемые разговоры

О любви, победившей время.

 

Порывистые жесты, полунамеки,

Понятные только двоим недомолвки...

Нежно водя по лицу перстами,

Она разглаживает его морщины.

 

Вечерняя заря старой позолотой

Покрывает стекла, золотит лица.

И они, вглядываясь друг в друга,

Видят юность, одну только юность.

 

Ни поцелуев и ни объятий.

Но как тревожно их расставанье!

Не загадывают о новой встрече.

Может быть следующей не будет.

 

Но зато два последних слова –

"Милый!", "Милая" – два крылатых

Слова нежности – с губ слетают

И взмывают чайками в тучи.

 

О любви, неведомой миру,

Я кричу в этих тесных строчках:

О любовь, останься, останься

Здесь, у края Невы, навечно!

 

1972

 

 

 

 

 

 

СУМАСШЕДШАЯ

 

Почки взорвались в саду,

птицы ликуют,

синички и воробьи.

А она –

по дорожкам гуляет,

ходит, гуляет, глядит.

 

Уродлива – не передать:

немытые волосы клоками торчат,

совершенно седые,

лицо – серозем,

всё на ней ветхое,

вечная полуулыбка

на губах блуждает.

 

Остановилась,

достала из сумочки зеркальце,

посмотрелась,

подкрутила кудельку,

подкрасила губки,

припудрилась

и идет себе дальше,

идет себе дальше, гуляет.

 

Это здешняя сумасшедшая.

Она совсем не опасна,

не пугайтесь, не тронет.

Просто бедняжка чувствует весну,

но не так, как мы, – острее.

 

... Я иду, молодая, статная,

в сердце – звонкая радость,

в теле – томление,

и чего-то мучительно хочется,

чего-то мучительно хочется,

а чего – не понять.

 

На скамейку присядет,

улыбаясь, вертит головой,

из сумочки булочку вынет

и кусает, держа двумя пальчиками,

кусает, крошит.

 

Птицы ее не боятся, –

подлетают к самым ногам –

важно ступают голуби,

воробьи суетятся, кричат,

кричат суетятся.

 

Все проходят по этой аллее.

Поглядят – отшатнутся.

И никто не присядет рядом.

Никто не присядет рядом.

Никто не присядет рядом.

 

1974

 

 

 

 

 

ШАГАЛ

 

Беспечный Шагал –

Шагал,

Расшатался,

Шагнул

От края картины до края,

И дальше,

И выше,

И вышел за раму,

Наружу.

Над Витебском видели:

Длинные ноги в веселых штанах

Промелькнули и скрылись.

 

Премудрые мужи

Судачат:

"Коллеги! Назрела задача

Постичь его метод и суть.

Зачем он чудачит?

Что все это значит?

И значит ли что вообще?"

Прикидывали, примеряли,

Решили:

"Бесспорно одно:

Он спорный,

Противоречивый художник."

 

Как видим, столпы не дремали.

 

Но дальше!

Печально маяча

И трогая струны смычком

/Художник чудачит?/,

Бочком

Скрипач примостился на крыше.

Пронзительней, выше...

/Четыре струны –

Оголенные нервы,

Натянутые до разрыва/.

Рыдай, безутешная скрипка,

О горе вдовы, захлебнувшейся горем,

О смерти, о смерти, о смерти

Любимого мужа,

Кормильца,

Распластанного в пыли

Вдоль улицы нищей

В толпе погребальных свечей.

Глядящая в небо,

Глядящая в небо прямым, ненавидящим взглядом -

Сожженная зноем пустыня,

Кричащая небу: НЕ ВЕРЮ!

 

Немое страдание рыб - облаков, проносящихся скрыться

от горя...

 

Но бережно,

Точно ребенка,

Старик

Свою древнюю тору

Прижал, отогрел на груди,

Доверчиво шепчет Творцу

И вера его беспредельна.

 

Но дальше!

Художник шагает все дальше.

Его настигает

Внезапное чудо –

Любовь.

Она необъятна как небо.

А небо распахнуто настежь.

И если любимую нежно,

Любимую нежно за плечи

Обнять,

Оттолкнуться, –

Ведь можно,

Ньютонов закон попирая,

В бескрайнее небо шагнуть

И плыть.

Но не в поисках рая, –

Над миром местечек, парижей

Парит неземная любовь.

 

Здесь рыбы-скрипачки летают,

Румяные ангелы-дети

Наивных ромашек букетик

Влюбленным спешит поднести,

И те отвечают спасибом

На скрипках играющим рыбам

И детям.

И курица-жизнь,

Беспечно кудахча,

Вприпрыжку несется куда-то,

И, кажется, счастье, удача

Настали на старой земле.

 

Но что это? –

Курица-жизнь

Баюкает куклу-надежду,

Тоскует и плачет, как баба.

Художник чудачит?

Когда бы!

 

Что значит

Свеча на снегу?

Лишь ветер дохнет – и погаснет.

Да был ли он – радостный праздник?!

... И лошадь хрипит: "Не могу

Касаться горящего снега!"

И лошадь, оглобли, телега

С разбега

Бросаются ввысь –

От невыносимого дыма

Зловещих печей Освенцима,

От Бабьего Яра спасись.

 

Играй веселее, скрипач!

Наяривай полечку, что ли,

Раскачиваясь от боли;

Сдержись, не сорвись, не заплачь!

Упавший на землю – играй!

На мертвой земле замерзая –

Играй!

По дороге до рая,

Расстрелянный – польку играй!

 

Старик,

Нахлобуча ермолку,

От смерти не пряча лица,

Молитву твердит без умолку, –

Он ДОЛЖЕН дозваться Творца!

Подглядывающие в щелку

Посмеиваются: "Что толку?!

Ему не дозваться Творца!"

Но страшно матерому волку, –

"Уймите, – вопит, – балаболку

Свинцом!

Не жалейте свинца!"

 

Но маятник древних часов

Не остановился –

Маячит.

И, значит,

Качнувшийся вправо,

Он влево качнется.

И жизнь непременно очнется.

И эйфелев добрый верзила,

Расставивши ноги,

Учтиво согнувшись,

Беседует с курицей жизнью о жизни,

В то время, как двое влюбленных

/Два ангела?/

На парашютах

С ночного спускаются неба

И полная светит луна.

 

Итак,

Страдая, влюбляясь, чудача,

Художник шагает.

Он прав!

Советуют остепениться.

Но можно ли остановиться тому,

Кто рыбу, шутя, научил

Летать

И на скрипке пиликать,

Смеяться – теленка,

Влюбленных – по небу гулять?!

Тому, кто деревья, домишки, животных и даже людей

Пустил по холсту вверх ногами?!

 

И пусть себе критик-брюзга

Брюзжит, возражения брызжет –

Таится, мол, в теме полета,

Увы, ирреальное что-то, –

На это

Пушистый цыпленок

С лукавой усмешкой кивает:

"Представьте, коллега,

На свете

Еще не такое бывает!"

 

1972

 

 

 

 

 

 

Из сборника "ОСЯЗАНИЕ"

 

 

Позволь мне сказать, не мешай, протяни этот миг,

Дозволь рассказать, не карай немотой мой язык,

Дай мне досказать, дай взрастить, то что всходит едва.

 

В тяжелые, зримые-нежные, злые слова,

 

Мне славы не надо; покоя, достатка лиши,

Но этот подарок отнять насовсем не спеши,

Хотя бы за то что – опасный, случайный, шальной,

За то что умру, не услышан родной стороной.

 

Октябрь 1976

 

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Наши дикие и дивные растения –

Осип,

Велимир,

Марина,

Ксения!

Гонят?

Не пускают в этот сад?

Разве только – в угол,

в тень,

к забору.

Дабы не мешали

взору

Лицезреть

безликих липок ряд,

Отдыхать

на грядках унавоженных

 

И на клумбах, бережно ухоженных,

Созерцать

товарную красу

 

Овощей бокастых

и униженных

Кустиков – подрезанных, подстриженных,

Растерявших песенную суть,

Да и что вам

в этой душной холе,

Коли рядом воля —

лес и поле!

 

1977

 

 

 

 

 

ОТРЕШЕННЫЙ

 

Это кто там сидит, разбросав по плечам

свои кудри знакомого цвета волос?

Это ты? – Это я тут сижу по ночам,

наблюдая движение лунных полос,

лунный мост на воде, невод из серебра

невским горлом журчащей тяжелой воды,

невода на воде на виду у меня,

и, не помня себя, и, не чуя вины,

я хочу намотать эту тонкую нить,

этот путь, я хочу намотать и тянуть

и луну притянуть, в руки взять и отпить,

проливая тяжелые капли на грудь,

эту ртуть, эту заворожь жадно глотнуть

и в себе растворить ее суть.

Потому и сижу по ночам и тяну,

обрывая и связывая, торопясь,

но ворвется рассвет и прорвет тишину,

и загасит, задвинет, запрячет луну,

и нарушит непрочную связь.

Безалаберный день! – Дети, деньги, дела.

Жизнь – гремящая жесть – разорила дотла.

Поскорее бы вечер раскинул крыла

и луна ко мне в жены пришла!

 

 

 

 

 

* * *

 

Стал я глохнуть, как Бетховен.

Пасторалей не пишу.

Нелюдим, с людьми неровен.

Суеты не выношу.

 

Стал я глохнуть, в сущность звуков

Продираясь, в их нутро.

Доложу вам, это мука –

Как ногтями рыть метро.

 

Стал я глохнуть – стал я чутче

Слышать спрятанную жизнь.

Слухом внутренним измучен.

И уже не тянет ввысь –

 

В шум подспудный, в гул утробный,

В отголоски голосов,

В ритм прерывистый и дробный,

В мир, закрытый на засов.

 

О когда бы смог я связно

Потаенное схватить,

То что в душах бьется разно,

Вытащить, соединить,

 

Оттолкнуть замшелый камень,

Снять привычную тщету,

Немоту лечить стихами,

Слепоту и глухоту!

 

1977

 

 

 

 

 

БИБЛИОТЕКАРША

 

Библиотека десятого ЖЭКа

Функционирует по четвергам.

Пенсионер, октябренок, калека

Пищей духовною кормятся там.

 

Те беллетристику предпочитают,

Этих питает сплошной научпоп.

В драку до дыр «Новый мир» зачитают.

Ставят вопросы решительно, в лоб.

 

Библиотекарша с пламенным взором

Руководит этим пестреньким хором.

Штурманом смелым ведет свой буксир.

Истина — вот ее ориентир.

 

Микрорайонный рассадник культуры —

Полуподвал сыроватый и хмурый.

Но, несмотря на его неуют,

Суть настоящего тут познают.

 

Все ж кое-чем это дело чревато —

Как-то ее вызывали куда-то,

Увещевали и дали понять,

Что, если что, так сумеют унять.

 

Как же ты, милая, не доглядела?

Литература — опасное дело:

Думать о жизни приучит всерьез, —

Нынче на правду усилился спрос.

 

Осточертело писателям вроде, —

Ищут ее и, бывает, находят.

Что-то меняется. И неспроста

Даже фантастика стала не та.

 

Как тут подсовывать праздное чтиво

И, точно ватой, мозги детективом

Изо дня в день набивать, забивать,

Дабы привыкли себя забывать!

 

Сколько же можно всего опасаться —

Тут — отмолчаться, того — не касаться?!

...Значит, уволят. И, как ни крути,

В няньки, в лифтерши придется пойти.

 

Вышла на воздух. Вздохнула печально.

Стало в душе беспокойно, опально.

Будет печалиться! Ведь под тобой

Все-таки вертится шар голубой!

 

1978

 

 

 

 

 

ТОЛЬКО ЗДЕСЬ

 

1 . РУССКАЯ СКАЗКА

 

Направо пойдешь – пропадешь,

налево пойдешь – пропадешь, прямо

пойдешь – пропадешь. Вперед,

богатырь, едрена вошь!

 

2

 

Никуда не хочу уезжать корни здесь

ветви ствол в СПб

на Чайковского-стрит

где рожден

где под боком

ГПБ

КГБ

только здесь и могу говорить что

угодно душе ибо есть что сказать

накопилось прорвало течет кровь из

жил только здесь так просторно душе

так свободно

 

3

 

Всю жизнь

боишься что-то потерять пятерку

денег

шариковую ручку за полтинник

записную книжку

связку ключей

но придет минута

враз потеряешь

все это

и жизнь в придачу

 

4

 

Все отшумело жизнь ушла в

квартиры и лишь секунды

материализуясь в капли из крана

падают гремя Здесь нет особо

свежей мысли зато есть наблюдение

над жизнью и эти строки ценны

только тем что пишутся ночью

когда вся жизнь ушла в кровати ушла

в перины и только счетчик-молодец

отщелкивает ватты пока сижу на

кухне согнувшись над черновиком и

жгу электросвет

 

 

5

 

Переулочки и проспектищи –

это контрасты Москвы,

но это и мои контрасты:

брожу по своим широким проспектам

в шуме и давке;

отдыхать ухожу в свои переулки, узкие

и пустынные.

 

 

6. ЛАМЕНТАЦИИ

 

Куда-нибудь пойти к кому бы завалиться

встряхнуться хочется не хочется

о чем-то говорить курить зачем?

пойти по улицам толкаться

торговцами беззлобно возмущаться

ларьки точно грибы растут

раз – там раз – тут

Ах все печально все прощально

жизнь вьется в руки не дается

зарплата жалкая заплата

на рубище певца

(к тому же мужа и отца)

все это трогает и жалит

зачем нас матери рожали?

чтобы включились в общий бред

в стране которой нет?

 

 

7. ВИСОКОСНЫЙ 1992-й

 

Мало еды на полях уродилось

засушливый выдался год нехороший

горели леса на Руси

торфяники тлели

народ голоднее стал жить

и страшась

больших еще голодов

злобиться начал яриться

виновных искать

по привычке

еврея в разрухе винит

татарина и армянина

татарин же и армянин

чеченец якут украинец

«старшего брата» честят

шакальи пришли времена

 

 

 

 

 

 

ИЗ ЦИКЛА «ВПЕЧАТЛЕНИЯ»

 

8

 

Не хочу сорок лет бродить по пустыне,

ведомый новоиспеченным Моисеем.

Мне ведь столько прожить все равно не

удастся. Так зачем же слоняться по мертвым

пескам, мутной водой утоляя жажду, пресной

лепешкой по карточкам – голод? Только затем,

чтоб очиститься?

Или землю от себя очистить?

Да разве новые поколения будут лучше нас?

Мы ведь нисколько не лучше прежних!

А потому спасибо тебе, Моисей, за заботу, но

эта очаровательная идея не для меня.

 

 

 

 

 

 

БОМЖ

 

В мусорных урнах на Невском

есть пожива есть пивные

бутылки окурки дорогих

сигарет

иногда попадется ботинок что надо

жаль парного не отыскать а то бы

сменил свои развалившиеся

мокасины

 

 

 

 

 

 

НОВОРУССКИЙ ЕВРОСТИЛЬ

 

Мирокон мирокон мирокон

мирдверей мирдверей

мирванн

мирнирван

мирпараш

 

 

 

 

 

 

ЗВОНОК

НА ПЕТЕРБУРГСКОЕ РАДИО

 

11 августа 1999 г. в 18.43 Я инвалид

Отечественной войны. Плохо хожу.

Хожу на Ситный рынок на

Петроградской стороне.

А дело вот какое: трусов нигде не

купишь.

Фабрика «Красный подштанник» – она

еще существует? или нет уже?

Нигде не купишь трусов

 

 

 

 

 

 

ПАСХА

 

Христос воскресе

президент воскресе

теневик воскресе

всяк новорусский вор воскресе

убитый на войне в Чечне воскресе

всяк сущий баба ли мужик воскресе

и мой эрдель-терьер воскресе

и твой сибирский кот воскресе

любой желающий воскрес

кто сам того захоче

Аминь

 

 

 

 

 

 

ШЛЯГЕР 90-х

 

нет средств

нет средств

нет средств

нет средств

нет средств

 

нет средств нет средств нет средств

нет средств нет нет как нет

 

нету средств никаких вовсе нет ну

совсем нет средств нету средств

нетути нетушки

 

нет и не будет

откуда им взяться

не будет увы не

надейся не жди

 

нету средств

нету средств

нету средств

нету средств

 

 

 

 

 

 

 

Из цикла «Около музыки»

 

 

М.И.Глинка

Испанская увертюра «Арагонская хота»

 

Наивный Глинка

сочно повествует

о прелести Испании прелестной.

Я не был там,

но верю кастаньетам,

звучащим в струнных,

и литаврам верю.

О да, Михал Иваныч,

я вам верю.

Но, видит Бог,

мне маловато вас.

Звучите,

разрабатывайте тему,

ворочайте оркестром,

дайте трубы!

Фортиссимо!

Фанфары!!

Пафос, пафос!!!

Овация…

Толкучка…

Гардероб…

 

 

 

 

 

 

П.И.Чайковский

1-я симфония

 

По радио –

  «Зимние грезы»

транслируют.

 

Слушать –

  и слезы

глотать,

а на стеклах –

мимозы,

февральская дрожь за окном,

и – туча на тучу –

печаль на печаль наплывает,

сливаются:

музыка,

мир.

 

 

 

 

 

П.И.Чайковский

Из 3-й сюиты

 

Третья часть –

сердцевина сюиты.

Разжую

пилюлю тоски,

растворю

горечь ее,

безысход.

 

А потом как пойдет

развеивать в скерцо…

 

Но тень тоски,

ее роковое соседство –

на всём:

вот даже игрушечный марш не игрушка –

не спасет, нет, не спасет,

когда сердце

музыки руки берут

и сжимают.

 

 

 

 

 

Моцарт и Сальери

 

Бедный Моцарт был богат талантом,

а состоятельный Сальери победней.

Но он не отравлял, не убивал.

Тут гениальный Пушкин сплоховал,

поддавшись старой сплетне.

Нам вечно хочется всё видеть поконтрастней,

почернобелее –

так проще жить.

Набор цветных карандашей точить ленимся.

Литературщинкой несет от этой байки,

дешевой детективщинкой разит.

 

 

 

 

 

 

Жорж Бизе

Юношеская симфония

 

Семнадцатилетний Бизе

за семнадцать дней

симфонию выдал.

При жизни

ни разу она не звучала

и никто не услышал ее.

А потом и «Кармен» провалилась.

 

О чем вздыхаешь, бедный художник?

Так было всегда –

так будет вечно:

дерьмо всплывает –

золото тонет.

 

Потом музыковед,

лет через сто,

нырнет

(как я нырял

за Губером, Черновым,

Мариенгофом, Лившицем,

Кирсановым и Сашей Черным)

и если дна достигнет,

нашарит,

вытащит,

ладонь раскроет,

всем покажет:

радуйтесь, люди, радуйтесь!

 

А тем плевать.

 

 

 

 

 

 

Густав Малер

 

Густав Малер замешивал густо

тесто симфоний

на цветах да на травах душистых

цветущих лугов.

Птицы в оркестре порхают,

бабочки, пчелы, шмели.

Путник полями идет,

за плечами –

музыки полный мешок.

Без дороги идет,

свою пролагает.

 

 

 

 

 

 

Пауль Хиндемит

Op. 49

 

Вол

тернистой дорогою шел –

горной тропой

покорно,

не вынес

и взвыл

валторной.

 

 

 

 

 

 

Бела Барток

Дивертисмент

 

Ты начни-начни-начни,

д’ начинай-чинай-най-най –

вверх качни на полсмычка,

вниз на четверть потяни.

 

Нити-струны пальцем тронь,

отщипни крутой аккорд.

Смачный щелк упругих струн

так и рвется на простор.

 

На басовой сочной «соль»

зажужжит мохнатый шмель,

а у «ми» иная роль:

зазвенит синичья трель.

 

Тему счастья, как дитя,

выноси и выпестуй,

на качелях раскачай

и на волю выпусти.

 

Выговориться успей

до последнего вершка,

дозвучи-допой-допей

до самого донышка.

 

 

 

 

 

Диззи Гиллеспи

 

Время прошито

прочной струной контрабасьей воловьей

и пиццикатины-бусины

нижутся времени вдоль

Эта нить живая

музыку держит

 

золотая труба

голос пробует

высказаться желает

так дайте ей слово сказать

 

Говори говори от души

вызвучи душу свою звуковую живую

вольный пойдет разговор

каждый сполна о своем

выговориться сумеет

 

Слушая

сам выражаешь словами

всё что скопилось внутри

и входишь на равных

в содружество инструментов

Диззи Гиллеспи

 

 

 

 

 

На тему «Двадцати взглядов на младенца

Иисуса Христа для рояля соло»

Оливье Мессиана

 

 

21-й

 

Рояль это кузница звуков

рояль это кузница света

рояль это звонкое лето рояль

 

Здесь куют молоточки

неустанно снуют молоточки

работают бьют

по подставленным струнам

простукают все звукоточки

подбираются ближе

всё глубже

к душе подступают

и бьют по натянутым

нервам куют

многоточия звуков

 

В созвучия капли сольются

стекутся ручьями в аккорды

теплей горячей горячо

и расплавленный звукометалл

хлынул лавой

Эта звукоплавильня рояль

эта кузница звуков

эта кузница счастья рояль

 

 

22-й

 

Рояль – это кузница

  звуков и птиц

вылетающих с жарким чириканьем

  в мир из-под пальцев

  бегущих по клавишам чутким

поющих трепещущих птиц

возвещающих о появлении в мире

  младенца Христа

 

На тему Арво Пярта

Заклинание

 

Троеручица троеножица

троеглавица троеглазица

троелобица троеумница

троелюбица – троелюбится

 

Царица царствующая

мастерица царить

малая ижица лица

с в е т и т и т с я

 

Высится, стo-лица:

агница львица

кобылица горлица

 

Молиться молиться молиться

вылиться

влиться

слиться

 

Верится зрится:

с о т в о р и т с я

 

 

 

 

* * *

 

Всегда слушать музыку

вовне и в себе

и в музыке Музыку

стараться расслышать

и Музыкой стать

хоть на час

хоть на миг

и Музыку музыки

суметь записать

при помощи слов –

вот забота поэта

 

 

........................................

 

 

 

* * *

 

В деревьях что-то шевелилось.

А ветер спал.

Не поселилось ли

там

такое существо,

которое не называлось

никак,

от глаз людских скрывалось,

и никогда его никто

не видывал?

Да, так бывает:

живет, приветливо кивает,

но — неизвестно никому, —

все как-то сквозь глядят,

не видят

и невзначай его обидят,

и — быть расхочется ему.

В деревьях что-то шевелилось,

вздыхало, глухо копошилось,

как будто птица на ночлег

устраивалась.

Нет? не птица

в сплетении ветвей ютится?

Но кто? —

никак не разглядится

во мраке —

ветер?

человек?

 

2008

 

 

 

 

 

Песенка о счастливом человеке

 

В одном несчастном переулке

жил-был счастливый человек.

В каком же это переулке?

и что это за человек?

и как он может быть счастливым,

когда несчастны все вокруг? —

забегали-засуетились

жильцы, живущие вокруг.

И по особому сиянью

нашли его и повели,

куражились, всего лишили,

но обессчастить не смогли.

Так что же значит быть счастливым?

И почему несчастны мы?

Никто из нас понять не может.

И потому несчастны мы.

 

2008

 

 

 

 

 

* * *

 

Не успеешь елку спрятать —

снова надо вынимать.

Время мчится — можно спятить,

убегает — не поймать.

Но —

подумай о душе,

подумай о душе,

вынь, да расправь, да почисть щеткой.

Подумай о душе,

подумай о душе,

не порви,

не замажь,

не залей водкой.

Подумай о душе…

 

2008

 

 

 

 

 

Соловьи под Бахчисараем

 

Ночью — с поезда.

Спящий пройдя городок,

очутиться на узенькой тропке.

Путь к пещерам знаком.

Я — хороший ходок.

Но откуда-то голос торопкий

вдруг раздался, так звонок в густой тишине.

Или это пригрезилось мне?

 

Нет, то он, соловей. Ах, разбойник, поет

на кусту над обрывом,

пройти не дает,

завораживает прохожих,

аж мороз пробирает по коже.

 

Как ножом, пропорол тишину.

Шепчешь в паузах:

“Миленький, ну,

не смолкай! дальше, дольше,

стремясь

со звездами выйти на связь!”

 

Вдруг запнулся, заслушавшись пеньем своим,

сбился с ритма, сконфузился, — замолчал,

в темноте пошуршал, повозился, незрим,

мелкой птахой (отряд воробьиных) пропал.

 

Но на смену — на сцену — вступает другой,

поражая высокой игрой.

Словно лучник стрелу

(мудрость глаза и рук),

он умел так искусно направить звук,

чтобы чуткое эхо, проснувшись в горах

(в нем органный маячил Бах),

все сторицей назад возвращало, —

ночь звучала,

но этого мало, —

он выращивать также умел звуковые кристаллы.

 

Невозможно понять, как он песню творит.

Но закована в ямб, она вольно парит;

и тональность, и ритм

обновляются в каждом колене.

 

Неожиданный в каждом колене

птичий Шенберг, колдун и алхимик,

почему ты поешь?

потому что влюблен?

Это все — равнодушной Селене?

 

…Невзначай процитировал Глинку, силен

в русской классике,

темку синичью пропел

между прочим, своим, сокровенным.

 

Вот оно:

передых… нарастающий гул…

горсть картавых сверкающих звуков метнул

в непробудную высь —

и звуки, как звезды, зажглись.

Я приметы ловлю:

трески, щелканье, свист…

Но, маститый, но, мастер, народный артист,

для чего ты, признайся, посажен в кустах,

в легендарно-банальных местах? —

ублажать любопытных туристов?

 

Не затем!

Но подступит — себя не сдержать,

захолонет — себя не сдержать,

и — поешь никому,

обречен и неистов,

выпевая себя до дна.

А потом — пустота,

тишина.

 

…Расширялся просвет. Надвигался восход.

Пробуждался иной, непевучий народ —

петухи, воробьи и собаки.

Прополаскивать горло мог всякий.

Но не он.

Все до капли допел, что имел.

Перелил себя в свет.

Онемел.

 

2008

 

...............................................................

 

 

 

 

Мириам ГАМБУРД

 

Немоту лечить стихами

 

Памяти Эдуарда Шнейдермана

 

 Нет, счеты мои с жизнью не кончены.

  Счета мои еще не оплачены.

  Еще стихи мои не докончены,

  А некоторые даже не начаты.

 

Это первые строки стихотворения Эдуарда Шнейдермана из подборки, опубликованной в эмигрантском журнале "Время и мы" за 1981 год, место издания Нью-Йорк – Иерусалим – Париж. Предисловие к публикации написано профессором Ефимом Григорьевичем Эткиндом.

"Два десятилетия он (Шнейдерман) пишет – циклы стихотворений, лирические миниатюры, поэмы – и никогда ничего не печатал.

Между тем поэт он сильный." И далее: "Творческий масштаб этого пока никому, кроме близких друзей, не известного поэта таков, что его можно поставить в один ряд с мастерами сегодняшнего русского стиха". Слово "масштаб" сказано и сегодня оно, может быть, важнее всего.

Трудно, но необходимо определить масштаб только что ушедшего большого поэта. Куда в величественной арке ленинградской – петербургской поэзии будет встроен камень "Эдуард Шнейдерман"? Замковый зарезервирован за Иосифом Бродским, к нему плотно пригнаны Кушнер, Соснора, Горбовский, Морев, Рейн, Уфлянд. Нет, не мое дело выстраивать арку и выстраивать поэтов по росту, это Талмуд спешит вмешаться: не досчитаетесь, мол, арочного камня – свод рухнет. Талмуд, он как всегда сует свой нос куда не следует и режет правду-матку, не взирая на лица.

Эдик пользовался другой метафорой – "обойма". В какую обойму войдет его имя и его творчество, так не похожее на творчество других петербургских литераторов и такое петербургское? Еврейская поминальная молитва Кадиш желает того же: "Пусть же будет его душа вплетена в связку жизни".

30 лет в истории России – срок огромный. Двадцатые годы отстоят от пятидесятых на несколько световых лет, десятые от сороковых и того дальше.

В ту далекую эпоху нам с Ефимом Григорьевичем понадобился год конспиративной переписки, чтобы стихи Эдика, пересылаемые мне в Израиль по одному, по два в письмах, затем – бандеролью Эткинду, дошли до парижского отделения редакции журнала и увидели свет. И дело даже не в том, что сегодня операция мгновенной переброски текста решается нажатием клавиши компьютера, просто поэтическая диверсия никого уже не пугает кроме, разве что, исламистов. Эти темные фанатичные люди все еще верят в могущество слова…

Тогда же Эдик переслал Ефиму Григорьевичу стихи трагически погибшего ленинградского поэта Морева (Александра Пономарева). Морев бросился или упал в котлован стройки – и они тоже были опубликованы в журнале "Время и мы".

(Много лет спустя Эдик наткнулся в "Публичке" на мои письма Эткинду в Париж, связанные с этими публикациями).

Но вернусь к предисловию: "Удивительна судьба настоящей литературы в современной России: рукопись может десятилетиями лежать на письменном столе автора, даже и не пытаясь вырваться на свет. И вдруг – случайно, незаконно, негаданно – появиться в дальней стране, потом ползком пробираться назад к автору, домой, к читателям: к соотечественникам и единомышленникам".Шнейдермана не печатали в официальных изданиях, но его присутствие в пространстве и процессе неофициальной ленинградской поэзии значительно: это, конечно, Самиздат и чтения, чтения, чтения в клубах, в общежитиях, в частных квартирах, на кухнях. Чтения происходили в атмосфере энтузиазма и запрещенности, и казалось, именно здесь и сейчас происходит что-то очень важное.

В те годы была жажда слова и шел процесс отделения неофициальной поэзии андеграунда от ангажированной литературы и от Союза писателей, и Шнейдерман был одним из катализаторов этого процесса. Чтобы печататься надо было идти на различный для каждого поэта компромиссный допуск, или, как сказали бы сегодня, проявлять гибкость, на это Эдуард никогда не шел. Читал Эдик прекрасно богатым оттенками баритоном, резко отбивая ритм и драматизируя нужные строки, понижая голос, без кликушества, без суетности, не распевно – чеканно.

Это производило сильное и достойное впечатление. Чтению поэтами своих стихов в те годы придавалось большое значение.

Вот как описывает Шнейдерман манеру декламации Виктора Сосноры и Александра Морева: "Соснора (читал) речитативом, будто бабка сказительница, но очень не монотонно, — богато интонируя, удивительно мягко, без надрыва, добродушно опевая каждое слово, обволакивая слушателей звучанием, созвучиями своих мастерски инструментированных стихов, словно ворожа. Морев — у него был сильный, гибкий, богатый оттенками голос: с тройного форте, от которого стены начинали резонировать, он внезапно нырял в пианиссимо, но и тогда каждый звук воспринимался отчетливо и всегда — очень честно, обнаженно честно". По-иному читал Иосиф Бродский, — нараспев, растягивая гласные, акцентируя окончания.

Он смазывал слова, пока они не превращались в нарастающий и набегающий волнами гул, и, мне думается, не только балтийские волны определили ритм его поэзии, но и волны гула синагогального моления, прерываемого скороговоркой речитатива.

Как-то Люба пригласила Эдика ко мне в комнатушку в коммуналке на Васильевском – я снимала ее, будучи студенткой первого курса Мухинки – и он читал весь вечер. Мы сидели вокруг настольной лампы, Люба расписала абажур: яркий диск солнца и мистические существа вокруг.

Соседи, мельком заглядывая в дверь, принимали ярко-красное пятно на абажуре за какой-то сверхмощный обогреватель и драли с меня в тридорога за электричество. На еду не хватало. Моя французская тетя Регина передала как-то с туристами несколько плиток превосходного швейцарского шоколада в глянцевой обертке и мы с Любой некоторое время завтракали обедали и ужинали только шоколадом. Шел 1964 год.

Нас ждала прекрасная жизнь, и такая мелочь как безденежье никак не могла этого омрачить. Ректор Мухинки архитектор Лукин, вдохновляя студентов, любил повторять: "Готовьте себя для жизни с язвой желудка". Прекрасной жизни с язвой желудка. В ту пору началась наша дружба с Эдуардом Шнейдерманом. Мне посчастливилось одной из первых читать его самиздатские сборники и слышать его новые стихи, которые сразу напрочь врезались в память как манифест, ложились на ритм ходьбы и дыхания.

 

  Все пройдет и будем все там.

  Шепчет мудрый змий совет:

  "В этой жизни быть поэтом

  Истинным – резона нет.

 

  От роддома до погоста –

  Бога нет, кому ж ответ? –

  Плюй на истину! Все просто:

  Не продашься — ходу нет.

 

Это "Памяти Николая Рубцова" из книги с изысканным названием "Слово и слава поэта". Ленинградский период в жизни Рубцова был отмечен дружбой с Шнейдерманом. Они встречались, чтобы поговорить о стихах, оба одержимые словом. В книге Эдуард продолжает спор начистоту с ушедшим в другой мир другом — как бы не так! Рубцов успел заматереть, прославиться и нелепо завершить свой жизненный путь.

 

  Раззява! —

  Лег вздремнуть в пути, —

  Прикончен, как царевич Дмитрий.

 

Шнейдерман с обостренной непереносимостью петербуржцем псевдо- лубочного стиля корит Рубцова:

 

  Ты баб любил, лысел и пил.

  Потом подался в русофилы.

  Ты был мне мил,

  Потом постыл

  За позу, валенки, кобылу,

 

  За апологию Руси

  Остатней, избяной, замшелой.

  Тебя втянули в "гой еси"

  Московской секты стиходелы.

 

Ой, что тут началось! Некий В.Бондаренко из газеты "Завтра" обозвал Шнейдермана "мелким литературным проходимцем без роду и племени", а его исследование — "пасквильной книжонкой". Критический анализ стихов сочли "обвинениями, кидаемыми в адрес великого русского поэта ".

И, не гнушаясь банальности, Эдика из друга превратили в предателя — "Это как Иуда перед Христом". "Шнейдерман против Рубцова, еврей против русского, чужак против своего". Опоздали, болезные, еврейские имена составили славу русской поэзии 20 века. Не думаю, что преподнесенный ему благовонный букет антисемитских клише мог серьезно огорчить Эдика — скорее, позабавить. Совсем другое дело — тяжелая обида, нанесенная поэту близкими друзьями-коллегами. Эти обвинили его в плагиате. Дескать, стих "Морская Люба" из сборника Стихоопыты, посвященный жене поэта Любе Добашиной, украден. Эдик писал отповеди, читал их мне по телефону, советовался и горестно приговаривал "30 лет вместе — и вот…"(Работая над книгой-альбомом эссе и рисунков к Талмуду, я нашла в трактате Бава Меция удивительный эпизод — бывший гладиатор умирает от…обиды, нанесенной другом. Тем более поэта может убить обида).

"Купипродамы" — слово-то какое! В нем Амстердам, и дамы, и дам не вам, и купи, и продам, и купидон, и адам, и прод., и ам.

Цикл "Российские купипродамы за 280 лет. Стихоколлажи" весь состоит из газетных объявлений и автор божится, что не прибавил от себя ни словечка, все подлинное, он "всего лишь" превратил газетный мусор в стихи. Сто лет назад Марсель Дюшан ввел в обиход термин из торговой рекламы Ready-made, что означает из готового. Отныне художникам и литераторам "разрешалось" включать в свои произведения готовые предметы и тексты, будь то выписки из истории болезни, железнодорожные расписания, рецепты экзотических блюд, судебные протоколы, газетные объявления и даже цитаты без кавычек из чужих произведений. Поэт в полном соответствии с методом реди-мейда просмотрел кипы газет, отобрал самые яркие и емкие объявления и сложил стихи из готовых словесных блоков. Гляньте, чем живут петроградцы в октябре 17-го года:

 

  20 октября в Василеостровском театре

  социал-демократическая партия большевиков

  устраивает спектакль "Женитьба" Гоголя.

 

  Пантомима, мимика,

  жесты, позы,

  пластика, гимнастика,

  красивые манеры.

  Уроки танцев.

  Бальные и характерные,

  танго,

  апашей,

  русские, испанские,

  итальянские,

  восточные танцы.

  Новый танец "Беженка",

  Малороссийский гопак.

 

  Капусту кислую, рубленую и шинкованную,

  огурцы соленые и картофель

  поставляю вагонами

  по дешевой цене <…>

 

  Скорее продавайте бриллианты, жемчуг, золото.

  Зубы покупаю искусственные старые

  и даже ломаные челюсти и также золото,

  ордена, драгоценности, камни, фарфор.

 

Новый виток сделало творчество поэта в последние годы его жизни. Виток, потому что стих выстраивается им как танец дервиша, где каждый последующий виток повторяет предыдущий, но и отличается от него. Шнейдерман берет строку классика, раскручивает и растанцовывает ее.

Получается серьезная шутка-мистификация, якобы пушкинские черновики и варианты. Разудалый ямб влечет строку за строкой:

 

  Выпьем с горя; где же кружка?

  Выпьем с горя да покрепче.

  Выпьем с горя да покруче.

  Выпьем кружку да вторую.

  Выпьем, что ли, кружку спирта.

  Кружку спирта в чистом виде?

  Выпьем спирта граммов десять.

  С горя можно граммов двадцать.

  Выпьем водки. Есть потребность.

  Дайте водки и закуски.

  С горя можно два по двести

  И сардельку…Где же деньги?

 

Строка из "Последнего катаклизма" Тютчева стала закваской стихотворения Шнейдермана, опубликованного в петербургском томе основанной И.Бродским "Академии русского стиха":

 

  Когда пробьет последний час природы

  когда пробьет природы час последний

  природы час пробьет когда последний

  последний час пробьет когда пробьет

  <…>

  Пробьет —

  состав разрушится, пробьет —

  все зримое разрушится

  и воды

  покроют все в последний час частей

  покроют все в последний час природы

 

  Раз! —

  рушится и рушится состав

  частей.

  И все.

  Последний час.

  И — воды.

  И Божий лик изобразится в них!

 

  Ну а кому тогда он будет нужен?

  Скажи, кому?

 

Разнообразие лирики и сатиры, верлибра и рифмовки, высокого штиля и косноязычного мычания в стихосложении Шнейдермана невообразимо, он творит что хочет с русским языком, влюблен в него истово и предан ему абсолютно. Я никогда не слышала от него ни одного нерусского слова, даже шалом он не произносил, предпочитал привычное "привет". Подозреваю, что границы культуры для него были очерчены русским языком и только им.

Изучать другие языки не имело смысла, все они — только клекот, шипение и хрип. Зато русский — это и Шекспир, и Диккенс, и Боккаччо, и Шиллер, и Коран, и Сапфо, и Вийон, и Катулл и многое-многое другое. Именно русский язык извлек все эти шедевры литературы из тягостного молчаливого небытия и вдохнул в них богатую красками жизнь.

Одно из лучших текстологических исследований Шнейдермана написано как раз о переводчике и поэте Бенедикте Лившице, блестящем знатоке французского, который поплатился жизнью за перевод романа "Боги жаждут" Анатоля Франса. Роман описывает период "черных лет" послереволюционного якобинского террора против простых граждан. Лившиц пал последней жертвой якобинского террора и одной из бессчетных — сталинского. Это мои домыслы. Шнейдермана интересует другое. Он исследует текстологические злоключения в материалах следствия по делу Бенедикта Лившица и вырабатывает свою обвинительную версию. Обвиняет обвинителей. Работая с текстом, автор отвел от Лившица напраслину — подозрение в том, что он предал коллег. Работа "Б.Лившиц: арест, следствие, расстрел" была опубликована в январском номере журнала "Звезда" за 1996 год.

Сам Эдуард Шнейдерман взялся за поэтический перевод только однажды. Он перевел с сербо-хорватского, пользуясь подстрочником и выверяя по словарю слово за словом, стихи черногорского поэта Милики Павловича. Павлович, поэт и журналист, получил философское образование в Загребском университете, его стихи переведены на несколько европейских языков. Стихотворение из сборника "Благодаря солнцу и Пелопоннесу"о древней библиотеке. Вавилонская библиотека (не Борхеса, а Павловича) состоит сплошь из клинописных табличек "испеченных из ассирийской земли":

 

  И все-таки сжечь на костре эти книги,

  как случится в Германии, им не суметь, —

  пламя — Мать нашей Библиотеки —

  так хозяин гостям объяснял.

 

Хозяин, царь и книгочей Ашшурбанипал и, вторя ему, поэт-черногорец (может быть и наоборот: царь вторит поэту) величают клинописное собрание "Запеченной Библиотекой". Переводчику удалось сберечь обвораживающее словосочетание. Почему не обожженная? Глиняные таблички должны быть обожженными и так сохраниться, но обожженная библиотека, это горевшая библиотека, а речь идет о несгораемой.

Шнейдерман достойно выбрался из ловушки и сохранил очарование подлинника. Подборка стихов Милики Павловича была опубликована в 12 номере журнала Звезда за 2011 год. Эдик успел подготовить машинописный сборник с пометками от руки, который ждет своего издателя.

Кто знает о том, что Эдуард Шнейдерман — составитель семи книг из Большой серии "Библиотеки поэта"?

На одном из титульных листов тома "Поэты-имажинисты"(1997г.) маленькими скромными буковками набрано: "Составление, подготовка текста, биографические заметки и примечания Э.М.Шнейдермана". Сборник прекрасно выстроен. Декларации и манифест имажинистов открывают книгу и сразу предлагают внимательному читателю разгадку, почему поэты этого направления были оттерты на задворки советской поэзии, почему никого или почти никого из них, кроме Сергея Есенина — да и с него всякий раз счищали пятна имажинизма —

не печатали?

Любопытно, что имажинисты со всей страстью обрушиваются не на власть Советов, а на футуризм и "футурье". Их нетерпимость и язвительность по отношению к близкому культурному явлению-предшественнику по стилю и тону уж очень походят на межфракционные разборки. "У футуризма провалился нос новизны", "Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду.

Издох футуризм. <…> через его труп вперед и вперед, левей и левей кличем мы". Так в чем же дело, ведь левой? Да, имажинисты не против новой власти, но власть не простит им дерзости: "История всего пролетариата, вся история человечества — это только эпизод в сравнении с историей развития образа" или "Рассмотрение поэзии с точки зрения идеологии — пролетарской, крестьянской или буржуазной — столь же нелепо, как определять расстояние при помощи фунтов", и "Сегодняшняя модная мнимая величина — пролетарское искусство". Из своего умудренного далека мы можем подивиться безумству храбрых.

Мое внимание привлекли две максимы, не такие хлесткие как предыдущие, но сколь современные столь и древние, и всегда спорные: "Жизнь бывает моральной и аморальной. Искусство не знает ни того ни другого". Взаимоотношения религии (и идеологии), извечно придержавшей мораль, и искусства, якобы свободного от морали, издревле занимали умы. Вспомним Платона. Когда же искусство вздумало претендовать на независимость от религии, а значит, и от морали, и Ницше возопил "Бог умер!", страсти разгорелись с новой силой.

Великое искусство, замечу, ни о какой свободе никогда не радело.

Поэт Эдуард Шнейдерман с большим изяществом обходит вязкий спор о зависимости (или напротив, независимости, то есть свободы) искусства от морали:

 

 

  В искусстве есть игра.

  И грани той игры,

  И графика ее,

  И краски — все в игре.

  Когда в искусстве есть

  Игра (и чувство), — есть

  Искусство.

  <…>

  Искусство — есть, — играй!

  Но — яростно играй.

  В искусстве есть и грай

  Грачей, и ярь, и — край.

  Играй, не подменяй

  Искусственной игрой

  Искусства.

 

"Так же как тело мертво без духа, мертвенен дух без тела. Потому что тело и дух есть одно. Форма в искусстве есть одновременно и то и другое".

Последней фразой имажинист Анатолий Мариенгоф перекликается с другим русским мыслителем — Михаилом Бахтиным, оказавшим большое влияние на философскую мысль постмодернизма. Бахтин утверждает, что в искусстве нет внешнего и внутреннего, внешнее, то есть форма, она и есть внутреннее содержание. Позволю себе включить нашего поэта в интервременную перекличку с двумя последними.

Развивая ту же тему, он изобретает емкие неологизмы "формосодержание" и "чувствомысль", и предлагает "извлечь содержание из формы".

Колдуя над формосодержанием ,Эдуард достигает вершин виртуозного косноязычия:

 

  Группа супругов упсургов псуургов

  ргусупов гупрусов сургупов успургов

  псуругов сругупов груупсов гурсупов

  упсругов псугуров рсупугов гусрупов

 

Случается у Шнейдермана, что стих строится так, будто мучительное заикание коверкает (но и определяет) его ритм и выталкивает слова толчками, дробя их. Так в диптихе "Любовь/Вобюль". Привожу его правую часть под названием "Первая любовь":

 

  Юль. Во б,

  во б лю!

  О, влюб.,

  влюбо!

  Вью боль,

  боль вью,

  лью в лоб

  любовь.

  Любо в

  бою льв-

  ов! — Люб? —

  В бою ль?! —

  Во, люб!

  Во любь!...

 

Реинкарнация кирсановского стиха? Школьная игра в слова? Условие игры — любовь в каждой строчке, иногда, правда, без мягкого знака.

Перестановки коренных букв в разных словах и нахождение в них скрытого общего замысла — одна из излюбленных грамматических игр мудрецов эпохи раввинистической письменности. Она и сегодня в ходу при изучении танахических текстов.

А это "Сад воспоминаний", где отношения формы и содержания выстроены совсем по-другому:

 

  О садик Румянцевский, ветхий…

  Деревьев продрогшие ветки

  под тяжестью осени виснут

  как плети,

  и, холодом стиснут,

  ты, солнечным холодом стиснут,

  все кружишь у старых фонтанов,

  чьи перержавевшие горла

  растрескались и отзвучали,

  среди безысходной печали,

  густеющей в пьяном рассоле

  октябрьского воздуха,

  сердце

  сдавила тоска об ушедшем,

  утраченном, неповторимом,

  умершем, умершем навеки.

 

(Хотела и в этом случае, как в остальных, привести не все стихотворение, а фрагмент, но рука не поднялась его рассечь). Одно время в садике, что рядом с Академией художеств, сходились члены общества Память. "Стих испортили", — горевал Эдик.

Шокирующая несхожесть стихов одного и того же мастера очевидна. Ранее уже упомянутый мной постмодернизм предполагает не только работу с цитатой, но и смешение стилей, времен и жанров. Полюбившаяся лингвистам мысль М.М.Бахтина о полифоничности текста легко трансплантируется на творчество целиком, а подход стал хрестоматийным. Французский философ, отец деконструктивизма Жак Деррида, идеи которого были сначала подхвачены архитектурой, а затем утвердились в истории, социологии и литературе, говорит о том, что деконструктивизм невозможно определить как единый стиль, но — как метод. Единства стиля, вот уж чего в творчестве Шнейдермана не найти! Впрочем, единства метода — тоже.

Но вернусь к книге о имажинистах. В "Манифесте новаторов" от 1922 года имажинисты говорят языком ЧК, будто прониклись риторикой военного коммунизма, и их экзальтированная и категоричная интонация подобает партийной директиве больше, чем языку поэтического манифеста:

"Каждая выходящая в Петербурге книга стихов, каждый вечер поэтов должны рассматриваться как сознательное преступление, заслуживающее кары тяжелее, чем вооруженный налет". Разведем руками…

По крохам, а где и пластами собраны в книге биографии Вадима Шершеневича, Анатолия Мариенгофа, Рюрика Ивнева, Николая Эрдмана и других поэтов-имажинистов. От внимания составителя не ускользает, например то, что Шершеневич указывает, что в Первую мировую не воевал, но это не так. В 1915 году он попадает на фронт, и тяжелые впечатления от пережитого там легли в основу его цикла "Священный сор войны". Примечания — 80 страниц убористого текста — представляют собой увлекательное чтение. Книга "Поэты-имажинисты" — энциклопедия имажинизма от Шнейдермана, после выхода в свет которой уже никак не скажешь, что"исследовательская литература о русском имажинизме практически отсутствует".

Книга "Стихотворная сатира первой русской революции (1905-1907)" 1969 года издания из Большой серии "Библиотеки поэта" сработана Эдуардом Шнейдерманом в сотрудничестве с еще несколькими соавторами-составителями. Подаренный мне экземпляр Эдик украсил своим экспромтом:

 

  Здесь: когтистая сатира,

  И сатира из сортира,

  И различный юморок, —

  Только мой ли в том порок?

  Не моя же это лира…

  Но прими хоть эту,

  Мира,

  От одного из авторов.

 

Начальный определяющий этап работы над сборником заключался в пересмотре кип сатирических и литературно-общественных журналов, альманахов и поэтических сборников тех лет. Составители не оставили без внимания столичные и провинциальные газеты и собрали богатейший урожай стихов именитых и неизвестных сочинителей. В числе известных: К.Бальмонт, Саша Черный, К.Чуковский, Ф.Сологуб. Саша Черный — шнейдермановский автор, и Эдик еще не раз к нему вернется. Просеивание газетного материала уже тогда натолкнуло Шнейдермана на идею поэтического коллажа, сплошь сработанного методом склейки газетных объявлений без комментариев и вмешательства извне.

Так три десятилетия спустя им создаются "Купипродамы". О них я не досказала. "Объявления, как правило, полиритмичны, — пишет Эдуард в предисловии к сборнику — стихотворный размер, заданный в начале, обычно не выдерживается до конца, сменяясь другими, пропадая и вновь появляясь. В объявлениях, если рассматривать их построчно, встречаются самые разные виды размеров: и классические — двух- и трехсложные, и неклассические, тонические — дольник, ударник, тактовик, а также свободный стих.

Стиховед найдет в поэтике объявлений массу любопытного. Но важнее то, что в них — в лучших из них — заключена музыка".

Абсолютный слух и музыкальное образование оказалось не лишними для Шнейдермана-поэта, чтобы озвучить и поднять до уровня поэзии дребедень и злобу дня, — все это крошево из людских судеб, пропавших мопсов, трезвых кухарок без мужских знакомств, всей этой бессмысленной — в канун-то революции! — коммерческой суеты, быстрого возврата мужей и соленых огурцов вагонами! Что и говорить, музыкальное, художественное или философское образование не вредит литераторам. Любимый поэт Эдика Семен Кирсанов считал, что еще и цирк, цирк он ставил даже на первое место. И хотя на циркового акробата Кирсанов никогда не учился, прозвище "Циркач стиха" было для него лучшей из похвал.

Шнейдерман любил слагать стихи о музыке, в которых звучит музыка:

 

  <…>

  Куда ж ты?!.. — Вот замерли скрипки,

  и только литавры звучат…

 

  Тромбоны вскричат неуемно,

  и болью оркестра огромной

  придавит тебя — не вздохнуть,

 

  и нервы, как струны, натянет,

  и образ Фортуны проглянет,

  безжалостной и роковой.

 

  Внезапная хищная сила

  как щепку тебя подхватила,

  по черным волнам понесла

 

  сквозь топот, сквозь пляс бесноватый.

  Но скрипки родились крылаты, —

  Помогут — поднимут — спасут. <…>

 

И по-другому о музыке:

 

  Я уснул под сюиту Баха,

  где солирующая флейта,

  флейта-девочка так бесстрашно

  за собой весь оркестр вела.

 

Мир поэзии Шнейдермана озвучен пением бахчисарайского соловья, который (невзначай процитировал Глинку, силен в русской классике), граем грачей, тонким птичьим свистом, шуршанием больших мурашей, треском, щелканьем, свистом, этюдами Черни разыгрываемыми кем-то, пением тучной певицы в парике, громом беспризорной литавры, скрипучим смехом форточки, жестянками северного ветра, мажорными аккордами, разговором без умолку, тихим безумием, музыкой пронизанным, — поопасней пороха, звучанием и тут и там солнечного тамтама, бубенцами капель, голосом виолончельного тембра и ячейками тишины. В монументальном "Вагнер-моменте" своя звуковая палитра:

 

  сыплется сыплется ржанье коней

  огненной стружкой <…>

  золото Рейна

  солнечно плещет

  торжественно движется вагнер-металл

  рейнметалл военный

  звукопоток могучий

  о р г а н и з о в а н н о б у ш у ю т з в у к о в о л н ы

 

Тема Саши Черного проходит через все творчество Шнейдермана и скобами схватывает его в начале и в конце пути. Это тема его дипломной работы по окончании филологического факультета ЛГУ, одна из книг "Большой серии Библиотеки поэта"(1996г.) и тема последней написанной им статьи.

 Книгу "Саша Черный. Стихотворения" составитель выносил и произвел на свет за 9 месяцев. Саша Черный это, конечно, Сатира и Сатирикон.

Эдик любил Черного за разговорный язык его стихов, за едкий ум, за отсутствие велеречивости и фальши, за горький сарказм, за то, что Черный, как и сам Шнейдерман, был городским поэтом.

 

  Но с утра до ночи,

  за полночь во мраке

  узким тротуаром

  бродишь сам с собой

 

  в пиджаке немодном,

  в уцененных брюках,

  в незнакомых с ваксой

  драных башмаках,

 

  тощий и небритый,

  грустный и сутулый,

  милый Саша Черный,

  городской поэт.

 

Не автопортрет ли рисует здесь Шнейдерман? (Назовем его "Автопортретом в уцененных брюках"). Будь Эдик героем моего рассказа, я бы начала этот рассказ с эпизода-штриха: мы втроем бродим по тель-авивскому рынку Кармель в поисках самых дешевых, а значит, дрянных сигарет — другие Эдик не курит. Топчемся у каждого ларька, переспрашиваем цену, нет, дорого. Это один из его последних приездов в Израиль, он болен легкими и нищета, привычная спутница нашего поэта, уже отступила в прошлое. Он мог бы купить самые лучшие сигареты, но выйти из образа (литературного!) нищего поэта в уцененных брюках ему не под силу. Ох уж эти легендарные брюки!

Питерский писатель Смирнов-Охтин даже рассказ им посвятил. Приходит, значит, Эдик на поэтический вечер выступать, интеллигентно так со всеми раскланивается, а на нем те самые брюки…

Рядом с первым — "Автопортрет в контрастных тонах" из стиха "Городской поэт":

 

  Одним крылом к асфальту прибит,

  другим — к облакам бегущим.

  Одной ногой загребаешь быт,

  другой — цветущие кущи.

 

А это — "Автопортрет в анималистической манере":

 

  В этой щуплой собаке вот в этой дворняге бездомной

  пробегающей с грустным лицом и закрученным точно

  пружина веселым хвостом косолапя и чуточку боком

  по улице Воинова (ныне Шпалерной) — я себя узнаю

 

Экспозиция не будет полной без талантливого скульптурного поясного портрета поэта (шамот, роспись ангобами) работы Любы Добашиной.

Портрет точен пластически и психологически. Эдик молод, красив, чуть сутул, он читает стихи, держит лист (не книгу) только ему свойственным жестом. Глубокая трепетная сильная вещь. Разговор об интеракции формы и содержания, праздный для скульптора, здесь и вовсе неуместен. Есть произведения, касаться которых скальпелем аналитика небезопасно — как бы не проколоть их волшебную ауру.

Близость Шнейдермана к Саше Черному и в разработке религиозной темы. "Бирюльки", стихотворение Черного, датированное 1910 годом:

 

  Лекционная религия пудами прибывает:

  На безверье заработать можно очень хорошо.

  <…>

  На Шаляпина билеты достают одни счастливцы,

  Здесь же можно за полтинник вечность щупать за бока!

  <…>

 

А это стихи Эдуарда Шнейдермана спустя без малого 100 лет.. "Россия — Испания. Молитва о победе":

 

  Уповаем на Тя истово

  Силу дай своим футболистам!

  О Господь всеблагой, вездесущий!

  С молитвой к Тебе припадаем.

  В преддверии полуфинала

  Во славу святой русской церкви

  Даруй нашей сборной победу,

  Сокруши тщеславных испанцев! <…>

 

Стихотворение напечатано автором на пишущей машинке на лицевой и оборотной стороне листа — так я получила его в подарок — и не опубликовано.

В обоих случаях речь идет о профанации. Ни поиска духовности в религии, — так легко объяснимого у поэтов постсоветской эпохи — ни умиления ею, ни обращения к евангельским сюжетам и образам ни у Саши Черного, ни у Шнейдермана нет. "Интеллигентское стадо трусцой потянулося в церковь" — шнейдермановская строка вполне в духе Саши Черного. Само собой разумеется, нашему поэту в неофитском стаде не место. Если у Черного можно встретить ветхозаветного царя Саломона, который сидит под кипарисом и ест индейку с рисом, то у Шнейдермана иудейских реалий (кроме как в одном стихе, только и затеянном, чтобы отринуть идею Моисея) нет вовсе. Но вдруг такие строки:

 

  и бог летучий

  в тебе и в хлебе.

 

Поэт невзначай прикасается здесь к оголенному нерву иудейской веры. Сентенция могла бы принадлежать великому раввину.

Случается, нечаянная строка серьезней выстраданных тяжеловесных умозаключений. И это прекрасно, и это поэзия. Можно покопаться в бессознательном Фрейда и припомнить изыскания на эту тему французского философа и лингвиста Ролана Барта, а можно ограничиться емким словосочетанием "Интуиция Поэта" — что я и сделаю.

Однажды в пятницу вечером мне удалось затащить Эдика в синагогу. Он неловко листал Книгу задом наперед, ему приветливо улыбнулись и указали страницу, вот здесь сейчас читаем, потом — здесь. Страницы были нумерованы не цифрами, а ивритскими буквами. Читали нестройно.

Каждый был погружен в себя и связан с остальными общим текстом. Эдик не понимал текста и я видела, что это было для него пыткой.

Никакая конфессия его не привлекала, атеизм — и того меньше. Но персональная молитва у Шнейдермана есть, молитва есть стих.

В начале было Слово — русское поэтическое слово, и только оно — духовное капище поэта.

Саша Черный не принял революцию и не захотел сотрудничать с большевиками. Он перебрался сначала в Берлин, где в двадцатые годы была сосредоточена русская эмигрантская культурная жизнь, затем — во Францию.

В Берлине вышли несколько его поэтических сборников. Маленькие эти книжки достались мне от тети, прожившей почти всю жизнь во Франции, и я с радостью одолжила их Эдику для работы. Он писал свою последнюю статью о Саше Черном для переиздания "Энциклопедического словаря "Литературный Санкт-Петербург. ХХ век". "Сашу Черного забыли включить! Представляешь?" — негодовал. Эдик чувствовал себя ответственным за возвращение на родину творчества не запрещенного, но затертого и стертого из памяти любимого им поэта.

Еще одна книга составленная Шнейдерманом на этот раз из "Новой библиотеки поэта" (2006), это Семен Кирсанов. "Книга — писал мне Эдик, — материальное воплощение моей неизменной любви к гениальному Семену Кирсанову". 256 примечаний к стихам читаются как миниатюрные новеллы.

Наконец-то Эдуард смог сказать все о своем кумире — точно, емко, полно и любовно. В примечаниях - новеллах есть любопытные куски о дружбе Кирсанова с Маяковским " — Кирсанчик! Что с Вами? Отчего штаны драные? Отчего грустный? — Да вот, Владим Владимч, ночую на бульваре,

одеваюсь в Кино-Печати, в "Новом мире", ем лук, никто не печатает. — Идите к нам жить. Лилечка уехала, будете спать в ее комнате.

Не разводите грязи. — Вот ваши покои. Нате десть бумаги. Нужно написать для Гиза частушки о деревенских книжках. Пишите. — Неплохо:

"Книжки есть о саранче и о долгоносике!" — Ваши частушки проданы. Вот 110рублей. Идите покупать штаны. — Прекрасные штаны! <…> Идите обедать." (Надо же, что ни поэт, то штаны!).

В примечаниях — многочисленные выдержки из критических статей, где так и мелькает "мелкобуржуазный поэт", "формализм", "потолок формалистического трюкачества", "нет ни слова о социальном назначении поэзии", "нет следа революционности", "характерные черты мелкобуржуазной идеологии". Шнейдерман нигде прямо не пишет о том, что покровительство и высокая оценка молодого Кирсанова Маяковским была для поэта охранной грамотой, но подводит читателя к этой мысли. В те годы обвинение в формализме приносило одни лишь неприятности и могло окончиться трагически. Ныне устаревшее слово "формализм" вовсе вышло из употребления. (Слово "космополит", к примеру, поменяло свою окраску на противоположную. Если в послевоенном Советском Союзе им припечатывали как позорным клеймом, то сегодня многие интеллектуалы с гордостью причисляют себя к космополитам).

А вот как, по свидетельству М. Матусовского, читал Кирсанов: "…И затем не вышел, а вырвался на сцену молодой Кирсанов. Когда он читал свои стихи, впечатление было такое, что вокруг него сыпались искры, что-то вспыхивало и взрывалось, и, кажется, даже пахло порохом. <…> Все это было звонко, стремительно, молодо".

"Кроме богатства метафор и жемчуга слов, С.Кирсанов у своего учителя не увидел ничего больше. Революционная сущность поэзии Маяковского

проходит мимо его ученика, воспринявшего лишь одну формальную сторону работы учителя". Этим и дорог Шнейдерману.

Год назад мы отмечали день рождения Эдика в Тель-Авиве в итальянском ресторане-стекляшке. Днем здесь не протолкнуться, а вечером почти никого кроме нас не было и мы наслаждались этим. "Духовной пиццы жажду" — строка из шнейдермановского сборника "Осязание". Мы и заказали

пиццу "Бьянка", что значит белая, с овечьим сыром и пили за здоровье именинника. Вот только стихов он не читал, а жаль…

Эдуард Шнейдерман похоронен на израильском кладбище Кирият Шауль в новом отсеке, где могилы находятся в стенах. Архитектор этого необычного кладбища очень красиво расположил захоронения на трех этажах в высоту. Для поэта как-то больше подходит покоиться в воздухе, чем в земле. На плите — имя поэта на иврите и на русском и под ним строки:

 

  Жить

  жить надо всем

  надо всем жить

  жить надо

 

Март-июнь 2013г. Тель-Авив