КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ДЕНИС НОВИКОВ

Денис Геннадиевич Новиков (14 апреля 1967, Москва — 31 декабря 2004, Беер-Шева) — русский поэт. Денис Новиков родился 14 апреля 1967 года в Москве, в семье Геннадия Матвеевича (1931—1987) и Маргариты Петровны (1935—2015). Учился в спецшколе №18 с углублённым изучением французского языка.

В 1987 году поступил в Литературный институт им. А. М. Горького, в 1988-ом перевёлся на заочное отделение, работал в отделе поэзии журнала «Огонёк». Участник группы «Альманах». В 1985 году — первая публикация стихов в газете «Литературная Россия».

В 1989 году — участник IX Всесоюзного совещания молодых писателей. В издательстве «Молодая гвардия» вышла первая книга «Условные знаки». Член Союза российских писателей.

Стихи Дениса Новикова публиковались в журналах «Театральная жизнь», «Огонёк», «Юность», «Арион», «Новый мир», «Знамя»; в альманахе «Истоки» (1988), «Поэзия» (1989, №54), «Личное дело», «Личное дело №2»; в сборнике «Прорыв», «Стихи этого года» (1988), «Молода поэзия 89» и др. Выпустил четыре книги стихов. Послесловие ко второй книге Новикова — сборнику «Окно в январе» (1995) — написал Иосиф Бродский[1].

Несколько лет Денис Новиков провёл в Англии и Израиле. В последние годы резко порвал с литературным кругом, практически не печатался.

31 декабря 2004 года Денис Геннадьевич Новиков умер в возрасте 37 лет от сердечного приступа. Похоронен на альтернативном кладбище в городе Беэр-Шева (Вирсавия), существующем более 3700 лет, упоминающегося в Библии.

* * *

 

Пойдём дорогою короткой,

я знаю тут короткий путь,

за хлебом, куревом, за водкой.

За киселём. За чем-нибудь.

 

Пойдём, расскажем по дороге

друг другу жизнь свою: когда

о светлых ангелах подмоги,

а то – о демонах стыда.

 

На карнавале окарина

поёт и гибнет, ча-ча-ча,

не за понюшку кокаина

и не за чарку первача.

 

Поёт, прикованная цепью

к легкозаносчивой мечте,

горит расширенною степью

в широкосуженном зрачке.

 

Пойдём, нас не было в природе.

Какой по счёту на дворе

больного Ленина Володи

сон в лабрадоровом ларе?

 

Темна во омуте водица.

На Красной площади стена –

земля, по логике сновидца,

и вся от времени темна.

 

Пойдём дорогою короткой

за угасающим лучом,

интеллигентскою походкой

матросов конных развлечём.

 

 

 

"Караоке"

 

Обступает меня тишина,

предприятие смерти дочернее.

Мысль моя, тишиной внушена,

прорывается в небо вечернее.

В небе отзвука ищет она

И находит. И пишет губерния.

 

Караоке и лондонский паб

мне вечернее небо навеяло,

где за стойкой услужливый краб

виски с пивом мешает, как велено.

Мистер Кокни кричит, что озяб.

В зеркалах отражается дерево.

 

Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,

к микрофону выходит на подиум,

подставляя колени и грудь

популярным, как виски, мелодиям,

норовит наготою сверкнуть

в подражании дивам юродивом

 

и поёт. Как умеет поёт.

Никому не жена, не метафора.

Жара, шороху, жизни даёт,

безнадёжно от такта отстав она.

Или это мелодия врёт,

мстит за рано погибшего автора?

 

Ты развей мое горе, развей,

успокой Аполлона Есенина.

Так далёко не ходит сабвей,

это к северу, если от севера,

это можно представить живей,

спиртом спирт запивая рассеянно.

 

Это западных веяний чад,

год отмены катушек кассетами,

это пение наших девчат

пэтэушниц Заставы и Сетуни.

Так майлав и гудбай горячат,

что гасить и не думают свет они.

 

Это всё караоке одне.

Очи карие. Вечером карие.

Утром серые с чёрным на дне.

Это сердце моё пролетарии

микрофоном зажмут в тишине,

беспардонны в любом полушарии.

 

Залечи мою боль, залечи.

Ровно в полночь и той же отравою.

Это белой горячки грачи

прилетели за русскою славою,

многим в левую вложат ключи,

а Модесту Саврасову – в правую.

 

Отступает ни с чем тишина.

Паб закрылся. Кемарит губерния.

И становится в небе слышна

песня чистая и колыбельная.

Нам сулит воскресенье она,

и теперь уже без погребения.

 

 

 

* * *

 

Где я вычитал это призванье

И с какого я взял потолка,

Что небесно мое дарованье,

Что ведома Оттуда рука?

 

Что я вижу и, главное, слышу

Космос сквозь оболочку Земли?..

Мне сказали: «Займи эту нишу» —

Двое в белом. И быстро ушли.

 

Детский сон мой, придуманный позже,

Впрочем, как и всё детство мое,

В оправдание строчки… О боже,

Никогда мне не вспомнить ее.

 

Первой строчки, начала обмана,

Жертвой коего стал и стою

Перед вами я, папа и мама.

Пропустите урода в семью.

 

 

 

* * *

 

Не меняется от перемены мест,

но не сумма, нет,

а сума и крест, необъятный крест,

переметный свет.

 

Ненагляден день, безоружна ночь,

а сума пуста,

и с крестом не может никто помочь

окромя Христа.

 

 

 

* * *

 

Возьми меня руками голыми,

ногами голыми обвей.

Я так измучился с глаголами

и речью правильной твоей.

 

Я так хочу забыть грамматику,

хочу с луной сравнить тебя.

Той, что дает, любя, лунатику

и оборотню, не любя.

 

 

 

* * *

 

Тридцать один. Ем один. Пью один.

С жадностью роюсь

в кучке могучей, что твой Бородин,

в памяти то есть...

Вижу — в мой жемчуг подмешан навоз.

И проклинаю,

но накладных не срываю волос,

грим не смываю.

 

 

 

* * *

 

С полной жизнью налью стакан,

приберу со стола к рукам,

как живой подойду к окну

и такую вот речь толкну:

 

Десять лет проливных ночей,

понадкусанных калачей,

недоеденных бланманже:

извиняюсь, но я уже.

Я запомнил призывный жест,

но не помню, какой проезд,

переулок, тупик, проспект,

шторы тонкие на просвет,

утро раннее, птичий грай.

Ну не рай. Но почти что рай.

 

Вот я выразил, что хотел.

Десять лет своих просвистел.

Набралось на один куплет.

А подумаешь — десять лет.

Замыкая порочный круг,

я часами смотрю на крюк

и ему говорю, крюку:

«Ты чего? я ещё в соку».

Небоскрёбам, мостам поклон.

Вы сначала, а я потом.

 

Я обломок страны, совок.

Я в послании. Как плевок.

Я был послан через плечо

граду, миру, кому ещё?

Понимает моя твоя.

Не поймёт ли твоя моя?

Как в лицо с тополей мело,

как спалось мне малым-мало.

Как назад десять лет тому

граду, миру, ещё кому?

Про себя сочинил стишок —

и чужую тахту прожёг.

 

1994

 

 

 

 

* * *

 

Ежедневно, почти ежечасно

упиваюсь я жизнью земной.

Это так для здоровья опасно...

Быть тебе не советую мной.

В синем небе летают драконы,

а внутри расцветают цветы,

и драконы с цветами влекомы

не туда, куда думаешь ты.

Упоенье, потом привыканье

и зависимость от пустяков:

от китайской завешанных тканью

облаков, от тайваньских стихов...

 

 

 

* * *

 

Ты тёмная личность.

Мне нравишься ты

за академичность

своей темноты.

 

В тебе ни просвета.

Лишь ровный огонь

обратного цвета.

Лишь уголь нагой.

 

И твой заполярный

я вижу кошмар

как непопулярный

но истинный дар.

 

 

 

 

ОНА ИЗ ЭЛЕКТРИЧКИ И СЫРАЯ ВОДА

 

(отрывок из поэмы)

 

Снимая туфли тесные украдкой,

она, умея задник не помять,

в окно устремлена, горда укладкой

и маникюром. Как ее понять?

 

Но по тому, как одобряют хором

ее укладку населенный пункт,

кладущий на бессмертие с прибором,

и солнышко, и ветер-шалапут,

 

я понимаю: это пахнет Пасхой

под первый майский день и день второй.

Поглядывать на лезвие с опаской

и ванную кропить водой сырой

 

на третий день… И нынче будет примой

она в кругу сотрудниц и мужей,

соединив столь прочной, столь незримой,

испытанною нитью ворожей,

 

пожертвовав таким благоуханным,

судьбой оберегаемым таким,

чтобы подальше было от греха нам,

чтоб от греха подальше было им,

 

соединенным волосом – подальше…

Уж в населенном пункте из ружья

стреляют, и сотрудницы, поддавши,

соображают, что сейчас мужья

 

начнут давать дрозда, не разбирая.

И надо в темпе вальса со стола

посуду убирать… Вода сырая

такой бы кутерьмы не создала.

 

…А мы поем до слез и до прожилок,

дрожания поджилок и желез,

до страшного дышания в затылок,

до гибели от ужаса всерьез, –

 

знакомые картины. Наши песни

им головы морочат целый день.

Они бы нам маленько сбили спеси,

когда б не расстояние и лень,

 

и не педагогическая прихоть,

порука круговая от греха.

На волоске благоуханном прыгать,

не дать дрозда, в куплете петуха,

 

не запереться в ванной на задвижку,

вращение предвидя и сквозняк,

не присудить немедленную вышку

тем дачникам за дерзкий походняк…

 

…Но кончен бал. Она идет к постели.

На ягодицах капельки воды.

Стреляющие руки опустили,

поющие набрали в рот воды.

 

Она ложится, нас не замечая,

утомлена народною гульбой.

Она нам улыбается, кончая,

и размыкает волос над собой.

 

(1991)

 

 

 

 

НОСТАЛЬГИЧЕСКОЕ

 

1. 8й класс

 

Обязательно будет истерика,

обязательно будет скандал,

звук — на полную, голос из телека

для соседей бубнит по складам.

Я в компании выбился в лидеры.

На груди, словно орден, засос,

чтоб родители видели, видели,

как их сын грандиозно подрос.

 

2. 10й класс

 

Едина жизнь, и смерть едина,

а на щеках цветёт щетина —

забор для посторонних глаз;

рука дрожит, стакан сжимая,

—Ну что, за праздник Первомая?

—Нет, лучше за десятый класс.

—Что будет после выпускного,

учиться и учиться снова?..

—Плюнь. Не расстраивайся. Пей.

Умерь напрасные дебаты,

что будет? — будут атыбаты

под бокс подстриженных людей.

 

 

 

 

* * *

 

Я не знаю стихов о любви

Совершенней, чем «Север и Запад

Заслоняют колени твои,

Лишь желаннее ставшие за год...»

Я, осиливший горы бумаг,

не считаю, что «спящие чутко,

два пупка превращаются в знак

бесконечности» — тонкая шутка.

Я, последний на свете кретин,

понимаю, как это красиво:

«... а потом по орбите летим

на диване, бесшумном на диво...»

 

(1985)

 

 

 

 

* * *

 

Месяц июль, скажи, месяц июль.

Мне ли не знать помутнения, мне ли.

Красное лето, зелёный патруль.

Встали в шеренгу и оцепенели,

и рассчитаться по росту нет сил,

и переход под знамёна не гладок.

Время пришло — и губу закусил.

Время настало — устроил припадок.

Это не оторопь энного дня

напоминания отрокам кармы,

часа, когда стекленеет броня

и различимы снега и казармы.

Мы не случайно держали пари,

и забирали себе половину,

и затевали ночные пиры —

горсть монпансье и стакан поморину.

Коль ясновиденьем лоб обелён,

фосфоресцирует обод пилотки,

что нам за дело? Шуми, Вавилон,

и покушайся на наши подмётки.

Бестолочь машет с плеча на ура,

всё норовит возвести баррикады...

Громче флотилий гремели цикады,

и берега омывала Пахра.

 

(1985)

 

 

 

ОТЪЕЗД

 

Подогретый асфальт печёт.

И подстриженный куст стоит.

И ухоженный старичок

отрицает, что он старик.

 

И волынка мычит на том

(так что не обогнуть) углу;

объясняя зашитым ртом,

что зашили в него иглу.

 

Пролетает судьба верхом,

вся с иголочки до колёс,

в майке с надписью Go Home

на растерянный твой вопрос.

 

Раздражённым звенит звонком

на рассеянный твой протест...

Время пепельницы тайком

выносить из питейных мест.

 

(1990)

 

 

 

 

* * *

 

От отца мне остался приёмник — я слушал эфир.

А от брата остались часы, я сменил ремешок

и носил, и пришла мне догадка, что я некрофил,

и припомнилось шило и вспоротый шилом мешок.

 

Мне осталась страна — добрым молодцам вечный наказ.

Семерых закопают живьём, одному повезёт.

И никак не пойму, я один или семеро нас.

Вдохновляет меня и смущает такой эпизод:

 

как Шопена мой дед заиграл на басовой струне

и сказал моей маме: «Мала ещё старших корить.

Я при Сталине пожил, а Сталин загнулся при мне.

Ради этого, деточка, стоило бросить курить».

 

Ничего не боялся с Трёхгорки мужик. Почему?

Потому ли, как думает мама, что в тридцать втором

ничего не бояться сказала цыганка ему.

Что случится с Иваном — не может случиться с Петром.

 

Озадачился дед: «Как известны тебе имена?!»

А цыганка за дверь, он вдогонку а дверь заперта.

И тюрьма и сума, а потом мировая война

мордовали Ивана, уча фатализму Петра.

 

Что печатными буквами писано нам на роду —

не умеет прочесть всероссийский народный Смирнов.

«Не беда, — говорит, навсегда попадая в беду, —

где-то должен быть выход». Бабах. До свиданья, Смирнов.

 

Я один на земле, до смешного один на земле.

Я стою как дурак, и стрекочут часы на руке.

«Береги свою голову в пепле, а ноги в тепле» —

я сберёг. Почему ж ты забыл обо мне, дураке?

 

Как юродствует внук, величаво немотствует дед.

Умирает паймальчик и розгу целует взасос.

Очертанья предмета надёжно скрывают предмет.

Вопрошает ответ, на вопрос отвечает вопрос.

 

(1995)

 

 

 

ПАМЯТИ СЕРГЕЯ НОВИКОВА

 

Все слова, что я знал, — я уже произнёс.

Нечем крыть этот гробпуховик.

А душа сколько раз уходила вразнос,

столько раз возвращалась. Привык.

 

В общем, Царствие, брат, и Небесное, брат.

Причастись необманной любви.

Слышишь, вечную жизнь православный обряд

обещает? — на слове лови.

 

Слышишь, вечную память пропелпосулил

на три голоса хор в алтаре

тем, кто ночь продержался за свой инсулин

и смертельно устал на заре?

 

Потерпеть, до поры не накладывать рук,

не смежать лиловеющих век —

и широкие связи откроются вдруг,

на Ваганьковском свой человек.

 

В твёрдый цент переводишь свой ломаный грош,

а выходит — бессмысленный труд.

Ведь могильщики тоже не звери, чего ж,

понимают, по курсу берут.

 

Ты пришёл по весне и уходишь весной,

ты в иных повстречаешь краях

и со строчной отца, и Отца с прописной.

Ты навеки застрял в сыновьях.

 

Вам не скучно втроём, и на гробе твоём,

чтобы в грех не вводить нищету,

обломаю гвоздики — известный приём.

И нечётную розу зачту.

 

(1995)

 

 

 

 

* * *

 

Встанешь не с той ноги,

выйдут не те стихи.

Господи, помоги,

пуговку расстегни

ту, что под горло жмёт,

сколько сменил рубах,

сколько сменилось мод...

Мёд на моих губах.

Замысел лучший Твой,

дарвиновский подвид,

я, как смешок кривой,

чистой слезой подмыт.

Лабораторий явь:

щёлочи отними,

едких кислот добавь,

перемешай с людьми,

чтоб не трепал язык

всякого свысока,

сливки слизнув из их

дойного языка.

Чокнутый господин

выбрал лизать металл,

голову застудил,

губы не обметал.

Губы его в меду.

Что это за синдром?

Кто их имел в виду

в том шестьдесят седьмом?

Как бы ни протекла,

это моя болезнь —

прыгать до потолка

или на стену лезть.

Что ты мне скажешь, друг,

если не бредит Дант?

Если девятый круг

светит как вариант?

Городгерой

Москва,

будем в восьмом кругу.

Я — за свои слова,

ты — за свою деньгу.

Логосу горячо

молится протеже:

я не готов ещё,

как говорил уже.

 

(1995)

 

 

 

 

* * *

 

Пусть начнёт зеленеть моя изгородь

и качели качаться начнут

и от счастья ритмично повизгивать,

если очень уж сильно качнут.

 

На простом деревянном сидении,

на верёвках, каких миллион,

подгибая мыски при падении,

ты возносишься в мире ином.

 

И мысками вперёд инстинктивными

в этот мир порываешься вновь:

раз — сравнилась любовь со светилами,

два-с — сравнялась с землёю любовь.

 

 

 

 

* * *

 

Будет дождь идти, стекать с карнизов

и воспоминанья навевать.

Я – как дождь, я весь – железу вызов,

а пройду – ты будешь вспоминать.

 

Будет дождь стучать о мостовую,

из каменьев слёзы выбивать.

Я – как дождь, я весь – не существую,

а тебе даю существовать.

 

 

 

 

* * *

Одиночества личная тема,

я закрыл бы тебя наконец,

но одна существует проблема

с отделеньем козлов от овец.

 

Одиночества вечная палка,

два конца у тебя - одному

тишина и рыбалка, а балка,

а петля с табуреткой кому?

 

 

 

 

* * *

 

Бумага терпела, велела и нам

от собственных наших словес.

С годами притерлись к своим именам,

и страх узнаванья исчез.

 

Исчез узнавания первый азарт,

взошло понемногу былье.

Катай сколько хочешь вперед и назад

нередкое имя мое.

 

По белому черным его напиши,

на улице проголоси,

чтоб я обернулся – а нет ни души

вкруг недоуменной оси.

 

Но слышно: мы стали вась-вась и петь-петь,

на равных и накоротке,

поскольку так легче до смерти терпеть

с приманкою на локотке.

 

Вот-вот мы наделаем в небе прорех,

взмывая из всех потрохов.

И нечего будет поставить поверх

застрявших в машинке стихов.

 

1988

 

 

 

* * *

 

Тоскуя о родных местах

во сне невинном и глубоком,

Ми-22, российский птах,

пустыню измеряет оком.

 

Смущённый тенью на песке,

рукой железной жмёт гашетку

и зрит плывущей по реке

Оке рябиновую ветку.

 

Весь — ностальгический порыв,

весь нараспашку и наружу,

душой широкой воспарив,

он замечает рядом душу

 

той зыбкой тени на песке,

что без кинжала и нагана

летит, как мячик на шнурке

в руке небритого цыгана…

 

Когда бы старшая сестра

протёрла точные приборы,

вложила ветку в пасть костра,

а в гриф гитары переборы.

 

Коньки и санки. Чистый лёд.

Плотвой натянутая леска…

Слюну пускает вертолёт,

трепещет, словно занавеска,

 

и поворачивает вспять.

ведомый внутренним сигналом,

и продолжает сладко спать

перед военным трибуналом.

 

1986

 

 

 

 

* * *

 

Это было только метро кольцо,

это «о» сквозное польстит кольцу,

это было близко твоё лицо

к моему в темноте лицу.

 

Это был какой-то неровный стык.

Это был какой-то дуги изгиб.

Свет погас в вагоне — и я постиг —

свет опять зажёгся — что я погиб.

 

Я погибель в щёку поцеловал,

я хотел и в губы, но свет зажгли,

как пересчитали по головам

и одну пропащую не нашли.

 

И меня носило, что твой листок,

насыпало полные горсти лет,

я бросал картинно лета в поток,

как окурки фирменных сигарет.

 

Я не знал всей правды, сто тысяч правд

я слыхал, но что им до правды всей…

Я не видел Бога. Как космонавт.

Только говорил с Ним. Как Моисей.

 

Нет на белом свете букета роз

ничего прекрасней и нет пошлей.

По другим подсчётам — родных берёз

и сиротской влаги в глазах полей.

 

«Ты содержишь градус, но ты — духи» —

утирает Правда рабочий рот.

«Если пригодились твои стихи,

не жалей, что как-то наоборот…»

 

 

 

 

* * *

 

Так знай, я призрак во плоти,

я в клеточку тетрадь,

ты можешь сквозь меня пройти,

но берегись застрять.

 

Там много душ ревёт ревмя

и рвётся из огня,

а тоже думали – брехня.

И шли через меня.

 

И знай, что я не душегуб,

но жатва и страда,

страданья перегонный куб

туда-сюда.

 

Игра в напёрстки

С чего начать? — Начни с абзаца,

Не муж, но мальчик для битья.

Казаться — быть — опять казаться…

В каком наперстке жизнь твоя?

 

— Все происходит слишком быстро,

и я никак не уловлю

ни траектории, ни смысла.

Но резвость шарика люблю.

 

Катись, мой шарик не железный,

И, докатившись, замирай,

звездой ивановной и бездной,

как и они тобой, играй.

 

 

 

 

* * *

 

До радостного ýтра иль утрá

(здесь ударенье ставится двояко)

спокойно спи, родная конура, —

тебя прощает человек-собака.

 

Я поищу изъян в себе самом,

я недовольства вылижу причину

и дикий лай переложу в псалом,

как подобает сукиному сыну.