Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс
Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность.
— Вернер Гейзенберг
Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали
Александр Банников (1961 – 1995). Родился в поселке Магинск Караидельского района Башкирии. В 1979 году поступил в Башкирский государственный педагогический институт, в котором учился до апреля 1983 года. С августа 1985 по октябрь 1986 года воевал в Афганистане. Инвалид войны. В 1987 году восстановился в институте. Участвовал во Всемирном фестивале молодёжи и студентов в Северной Корее (1989). Работал сантехником, плотником, кузнецом, газосварщиком, аккумуляторщиком, обрубщиком сучьев, журналистом, библиотекарем, учителем. Стихи публиковались в журналах «Знамя», «Урал», «Истоки», «Антологии современной русской поэзии Башкортостана», местной прессе и др. Выпустил книгу «Человек-перекрёсток» (Уфа: «Башкирское книжное издательство», 1992). Умер в Магинске. После смерти вышла подборка стихов в журнале «Волга» (1998, № 9), книги «Пятое измерение» (Уфа: «Китап», 2000) и «Афганская ночь: Очерки, стихи» (Уфа: «Уфимский полиграфкомбинат», 2003).
◪ ◪ ◪
Замедляется время, когда растрёпанный куст
рябины, всю ночь проспавшей за моей оградой
и позабывшей спросонья ветра железистый вкус
и непонятные дереву мёртвые формы грядок,
замедляется время, когда рябина в глаза
настойчиво взглянет — деревья становятся зрячими,
когда почуют знакомца. Но это нельзя доказать,
как мысль чужую увидеть. Взгляд умирает в прозрачном,
если только не выдумает цвет, объём и рельеф
Атлантиды подводной и строй небесных лесов.
А неприметное время — со второстепенных ролей —
в любом финале есть главное действующее лицо,
когда оно остановится. Невидимость — свойство движения
не только времени… Медленно рябиновый куст перекрестит меня.
А небо сегодня иное: будто на поле сражения
растёт голубая трава сквозь рёбра облака перистого.
◪ ◪ ◪
Очеловечатся камни — только смотри долго.
Окаменеет лицо — и хлынет в трещины облик.
Сам в себя я всегда — в нераскушенной ягоде вкус,
В теплом пламени плоти — сердечный трепещущий кус.
И в этом счастье мое — собою всегда обладать.
Волк — одиночество, волк человеческий — в этом беда.
Я без себя — камень мимо летящий — легок и пуст,
На деснах розовых ягода, от страха забывшая вкус.
И только лицо твое — щемящее, ставшее совестью —
Завершаясь во мне, живым и теплым становится.
Я - окончание чье? глаз твоих? запредельного?
Смерть в себе я ношу, как вкус чего-то запретного.
От "тени" падает "нет" — волком по следу слепым.
Тень — очертание страха, который во мне за мною следит.
В теле хворост хрустит — костру припасенные веточки.
С боку на бок повернулся волк —
одиночество, волк человеческий.
РЕКА ДОРОГИ
...Иго мое — во мне. Имя мое — нем...
Набеги моих бед — иго твоих обид.
Река дороги моей обнажила межень.
И каблуками толпы в лицо мое вбит —
врос корнями морщин — щит усмешки.
Не разорву вервий самовосторженной черни.
В кругу смыкается круг — и взбесилась кровь.
Я — из темницы ножен. Лучше меч-отреченье,
чем курносая сила палаческих топоров.
Выбор - свойство цветов. Ноша ее легка.
Моей беспечной воде себя испарять не жаль...
На животе лежит ободрана кем-то — река.
В комках упругой воды живут ознобы жал.
...Иго мое - во мне. Имя мое — нем....
◪ ◪ ◪
Какая совесть после Первой мировой войны?
А. Толстой
Я возвращаюсь всегда. Я понял:
Память — родная сестра волны.
Против себя и любимых помню
Запах и вкус моей войны.
К черту совесть! Она неимущая.
Нет у нее даже курка.
Совесть — это прицельная мушка.
Тщетно ищет курок рука…
— Мне не верит никто, даже если заплачу!..
Говорил мой приятель, занюхивая корочкой…
Дурачок! Это ж здорово! Это же значит —
Наши люди не так, не настолько испорчены…
Но гранятся глаза в грани гробов.
В них — земля Герата, Кундуза.
И наметанный взор на шее врагов
Ищет хрящ толщиной в пол-прикуса…
Где же цель и земля? Где я, дошед,
Обрету и не стану терять?..
Цель спиной повернулась. В спину-мишень
Я уже не буду стрелять.
◪ ◪ ◪
Лягу вдоль, поперек — вот и черта.
Попытаюсь уснуть, но устану напрасно.
Мне всю жизнь вспоминать — что было вчера.
Мне до смерти гадать — что будет завтра.
Нет от друга вестей. Но в каждую полночь
Он идет впереди, чтоб указывать лаз —
Лаз в иное пространство — там братство и помощь…
Наша память не даст друг другу пропасть.
Нет от друга вестей… А когда Кандагар
От свинца стал тяжелым, как семь Кандагаров —
Он вернулся. К лицу приросла, как загар,
Неподвижная маска героя. Огарком
Тлели губы его — продолжался закал.
А в пустые глазницы влезали горы,
И над ними стоял семидневный закат,
Тени птиц заползали в змеиные норы…
Нет от друга вестей. В никуда отдалясь,
Знаю — вынет меня из затяга тоски…
Что-то в жизни менять — мешает боязнь,
Что для новых движений суставы тесны —
Замозжат, не взмахнув… Я черту провожу
Своим собственным телом — сегодня и завтра…
Словно струйка бежит — пульс — по ножу,
Когда прожитый день от себя отрезаю,
Чтоб в сторонку его — про запас — отложить,
Чую - время придет замуровывать лаз…
Нет от друга вестей, но знаю — он жив,
Наша память не даст друг другу пропасть.
ДЕРЖАВА-ТВЕРДЬ
"Мы живем, под собою не чуя страны".
О.Мандельштам
Чужая беззвучная боль — она ни мала, ни огромна,
безвкусна и неароматна, как яблоко желтого воска.
Когда человек умирает, то мы удивляемся робко,
не верим: наверно, неправда — мы боли не чуяли вовсе.
Но он напослед оставляет мозжащую тягу в груди,
как будто неведомый кто-то сердце мое отбирает...
Глухая державная твердь! — меня от себя отруби —
и боль испытай — и поверь, что люди твои умирают.
Любимый полуночный воздух — как будто болею — не сладок.
Завяз в вычислениях разум: таких не бывает объемов...
Слепая державная твердь! — тебя я несу, как надсаду.
Но тяжесть равна пустоте, если она неподъемна.
Я мал, а страна широка — друг друга нам не разглядеть.
А надо, чтоб телом своим я чуял ее целиком.
И только брусок темноты, откуда вынута твердь,
подогнан по росту — впритык... А кто-то стучит оселком.
Дорога лежит, как бревно. Шаги меж собою срослись,
повисли на мне, как цепа — но я не пытаюсь бежать.
А снег под ногами визжит (чужое страдание — слизь?)
как будто давлю каблуком незрячих голых мышат.
Надсада сгибает все ниже — я вовсе не чую державу.
Я снег разгребаю — земля! — в холодные губы целую.
Чужая державная твердь сама себя побеждает —
восстала дремотою всей — летящие камни уснули.
БЕДНЫЙ ДЕНЬ
Псы скулили всю ночь. Наконец, сатане
надоел этот блюз — наступил новый день.
Паутина в углах, как скелеты теней,
ибо вечером нету ее. Но есть тень.
Потолок облепили мухи., как будто
он из сахара — сахара серой известки.
А похож на букварь, усеянный буквами...
Было древним авгурам по птицам известным
много проще гадать, чем по мухам, их яйцам
мне сейчас... Что гадать? Будет день. Только гаже.
Жизнь — всего один день. Только он повторяется,
с каждым днем ветшая, старея. И с каждым
повторением новый противней становится,
потому что понятнее. Как аксиома:
Чем ты больше мечтал в своих детских бессонницах,
тем скучнее и зряшнее зрелость сегодня...
... Я - зерно, не попавшее в почву. А с облака
далеко все видать. Далеко до незрячести.
Только колос на облаке или же около
я не выращу, нет... Все земное — все грязное...
Войте, псы, на Луну! Я завидую знанию,
принудившему вас — против вашей же воли —
закрывая глаза от прозренья внезапного
(или просто с тоски?) достигать Луну воем.
ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ
Этот проклятый день, наконец, вздохнув,
Напоминание оставил, как скверный запах.
Потому так давно никуда из дома
Я и шагу не сделал — крепко запер
Самого себя — там, снаружи ждет пусть
Сколько хочет меня кто хочет.
Только воздух в доме замер — пуст,
Сотый раз пройдя мои легкие — точно
Так же все предметы многажды
Сквозь глаза проходят, становясь мертвецами.
Труп цветов и запах самого. На донышке
Чуть живого зеркала пыли пыль мерцает.
Непригодно для жизни все. Так бывало —
В многодневных походах у легионеров
умирала вода... Заболеваю.
Умерщвленное время мстит так, наверное.
20.08.95
◪ ◪ ◪
Когда идут вперед — сгущают грудью, лбом
пространство. Позади — сплетня и гонец…
Но Боже упаси догнать свою любовь,
в пустых глазах прочесть не зрачки - конец.
Когда идут вперед — сшибают навзничь,
будто доброхота, решившего пресечь…
И падают ступени на головы сказавших,
что умный не пойдет вбочь следов предтеч.
Выходят из зрачков дороги все. И чьи
подслепые мозоли созреют на подошвах
и лопнут — то из них уставятся зрачки,
и съежится дорога — как под взглядом кожа.
Когда идут вперед — дорогу облегчают
дороге той, что вслед — как за водою жернов…
Проиграна в уме встреча до мельчайшего,
до родинки-дробинки, с рождения рощеной:
как грубо взять судьбу, на краю застигнув —
ей многое придется про себя сказать…
Но боже упаси свою увидеть спину,
и близких, отвернувшихся на больной закат.
АФГАНСКАЯ НОЧЬ
Ночь по закоулкам строит рожи,
Бродят тени — постненькие пасынки.
Звезды не мигают насторожено
на прицеле.
На прицеле у опасности.
Слит с плечом моим ремень Калашникова.
Я есть продолжение курка.
А в России дочь моя калачиком
У жены уснула на руках.
А в России ночь живет для любящих,
свежим ветром затыкает щелочки.
Лягушатами ныряют звезды в лужицы
на обочинах дорог проселочных…
Чернота оскалилась разрывами,
Дернулся суставом отсеченным месяц.
Как ты притворилась поразительно!
Стой!
Ни шагу, ночь!
На место!
Твои тени неспроста здесь околачиваются,
завернувшись в ветер, будто в рубище.
Слит с плечом моим ремень Калашникова,
чтоб в России ночь жила для любящих.
9 августа 1985
◪ ◪ ◪
Берега этих лет
круты и обрывисты.
Ты не можешь спуститься
ко мне
и испить.
Только ветер по травам
рыскает-рыскает.
Только ночь
на коленях полян синих
спит.
Коронованы мы
одною разлукою,
самодержцы всея любви и тоски.
Ты идешь вдоль теченья
по берегу хрупкому,
а в губах,
как в ракушке,
сон — светлый стих.
Родная моя,
тебе занедужилось?
Родная моя,
держися реки.
Ветра осталось
на две понюшки.
Разлуки осталось
на две руки.
22.06.86
◪ ◪ ◪
Исподтишка вначале, робко
потрогал небо дальний гром.
Но отозвались в срубах бревна,
как потянули их багром
со дна реки. А воздух тяжкий
вздохнул глубоко — и не дышит.
Но поперхнулся от затяжки —
ударил в шиферные крыши —
то ветер твердый — будто мускул —
хвастливо вздулся — на, потрогай…
Капкан сердечный отомкнулся,
едва замешкалась природа
и равновесье потеряла…
Как падок до жестоких зрелищ,
междоусобиц трус порядка —
так я слежу в глазные щели,
как будто в скважину дверную,
бойницу крепости забытой.
А сам завидую, ревную,
что мне не бить и быть небитым.
Что есть для этого стихия
и обезболенный солдат
с глазами злыми и сухими —
чтобы сгореть, но не солгать…
Но если тело мое помнит
как рыба судороги жрет
ночь напролет меня, а в полдень
я жду того, что ночью ждет…
Уют, взлелеянную боль —
свое домашнее растение —
сменить на поле боя, бой?..
И словно из груди прострелянной
идет дымок от почвы влажной.
И, раздразненное грозой,
схватилось тело в рукопашной
с самим собой.
ЛОЖЕ ЗВЕРЯ
Стоит ли знать то, что мир — только в мире животных.
А у людей — «Царство зверя» — да простит Мережковский.
Стоит ли знать, что у льва львица котят не отнимет,
покуда не женщина, то бишь лжица… А в слове «отныне» —
доветхозаветная ложь: не было в мире явленья,
которое бы началось с «отныне». Как будто похмелье
запою предшествует… Зверя на ложь уложу, как на ложе.
Узнаю в нем утром себя — открытым — как сабля без ножен.
Пророчество ветхозаветное: проклятьем воротится знание.
Я знаю: мое место в прошлом. И знаю, что занято.
ДОСАДА ВЕЧНОСТИ
Не благодарен никому за то, что я еще не спятил,
не находя в который раз на месте ничего.
Так, женская нога — всего лишь снятый
с нее чулок — и ничего нет под чулком,
что так мое воображенье расширяло-суживало-комкало…
Боюсь, в один из скудных зимних вечеров
я обнаружу в моей бывшей комнате
чужого старика — и больше ничего.
И мир не удивится этому. А самое смешное —
не удивлюсь и я, а стану стариком тем,
который чаще вспоминает о своей мошонке,
чем о прогрессе. А висящий по-стрекозьи
над ним предмет — бесплотный образ девы —
утешит лучше, чем успехи человечества.
Оставив птичье, общемировое «Где вы?»
исполнит воробей… Досада вечности
в упущенных минутах, в которые опять и
опять греху не предавался так, чтоб черти верещали…
И если после этого я все еще не спятил,
то что есть в мире, что могло бы опечалить?
НЕСБЫВАЮЩЕЕСЯ
И опять на рыбалке-неловле с крючка не срывается щука.
Но взамен ей — подводная мысль — мысль-неволя:
В это трудно поверить, но будущего не существует.
Все равно, что сказать: «У меня ни миллиона
ни рубля нет». Поэтому всем сокровищам будущим
равен будущий рубль… — Но не это суть важно.
В настоящем — считаю гроши… полной кружкой
нависает пенное небо, равносильное жажде.
Настоящее скудно, и впору уверовать в мелкое:
в то, что крест Иисуса в двухмерном пространстве вмещается.
И я требовать вправе… Но требовать не у кого —
лишь любить выраженье листвы — людское — печальное.
Потому я и верю всему, что со мной происходит во сне
для того, чтоб умножить прожитие — от преисподней до космоса…
Измеряется возраст количеством краткого «Не»,
возглавляющим все: предложения, действа, знакомства.
А всему остальному единая мера — бессмысленность.
Одинаковы наши слова, но отличен в них вложенный смысл.
Так однажды глубокая рыба всплывает, перышки выставив,
чтобы в небе увидеть косяк плавников — но не птиц…
А в уснувшей воде пятится дно и полощется
выражение неба — исконное — то есть закатное,
и на месте упавшей звезды — как от зуба молочного —
незажившая ранка — мое желанье загаданное.
◪ ◪ ◪
Когда друзья случились ложными,
и языки, как плетки, вьют,
и если сердце размером с лошадь —
его седлают или бьют.
Когда так близко до рожна — и
за кругом круг, за кругом круг —
пусть лошадь вспомнит жеребенка —
и убежит из цепких рук.
БРОДЯГАМ И ЗАБЛУДШИМ
Когда становится вокруг трехмерной лужей,
а дома — чай, тепло — ковчег,
о вас я думаю, бродяги и заблудшие,
и вам желаю обрести ночлег.
Вы бродите — от злости и до злости,
всех, кто в уюте и тепле, кляня.
И если я зевну — воткнется костью
проклятье ваше в горле у меня.
Но мне страшнее вас — заблудшему,
когда себя я утром обнаруживаю
между женой, собою и подушкою —
Вор в доме! Все к оружию!..
Я говорю свое, а думаю про ваше.
(Неотмываемо пилатово — умыться…)
Когда в вас в рост встает бродяжье —
вы вырастаете до звезд, до смысла.
Когда во мне бродяжье, неутешное
однажды встанет, сердце злобой выжжет, —
вы вспомяните душу мою нежно,
если окажетесь в тепле, под крышей.
ПЯТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ
мысли мужчины за порогом зрелости
МЫСЛИ МУЖЧИНЫ ЗА ПОРОГОМ ЗРЕЛОСТИ
ИЛИ ПЯТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ
1.
Смеяться, выдумав повод, хотя б от мышиной щекотки.
А чтобы вспомнить хорошее — уснуть, и проснуться в детстве…
Я был — будто цифра «9» — ожиданьем чего-то.
Как выяснилось потом, это что-то — «10».
«Десять» — так неособенно, так посредственно.
Десяток — один из многих, первый только…
Тридцать прожитых лет — как подследственные —
ждут оправдания. Но я сам в них не вижу толка.
А если он все-таки есть, то вслух прискорбно назвать…
Недостижимая цель: учиться-учиться-учиться
тому — тому самому — что несколько лет назад
само собой получалось. Пример: хохотать без причины.
2.
Из чьей-то жизни чужой мне напомнил лучинную
копоть вкрадчивый вечер, закрашивающий углы.
Жизнь и жестокость: не важно, что из чего получилось.
Гораздо важнее, что жизнь учит жестокости и
умению ей подчиняться — как наступлению сумерек,
и находить красоту в скелете теней. Красота
к тому же совсем не нуждается в объясненьях рассудка,
к которому мы прибегает, если тема пуста…
…Измена себе самому — возраст как знак указательный:
равное право имеют считать себя ближе к небу
и Богу иезуиты и атеисты — Создатель
слепил их без помощи рук… А кто в этом качестве не был…
3.
Утром, прежде чем скрыться, пауки закруглили
углы пространства трехмерного паутиной вчерашнею.
Я и мое отражение в зеркале — закурили,
отметили про себя, что упреждающие
меры четвертого измерения — времени — не напрасные:
можно прочесть это время с лица моего — ежедневно.
И потому, что не видел я настоящего паруса —
парус напомнил мне собственное движение,
когда я прошел от окна вглубь комнаты и забылся.
Так, горизонт поглощает ушедшее. Но научилось
пятое измерение — память — хранить события
случившиеся и те, которые не случились.
ВЕЧНАЯ ПОЭЗИЯ
1.
Отсутствие перспективы дает ощущенье покоя —
это нечто такое… — состоянье без горизонта.
Вот, к примеру, поэзия — выжила после такого!..
Следует, смерть для нее — это предел, нарисованный
мелком берцовой кости — очертание мета —
физической вечности, состоящей из лет.
А это уже не Вечность. Она — состоянье предмета,
которое продолжается, когда и предмета-то нет…
2.
Мы — в перестрелке страстей — будто в тире,
Наукой Любви величаем — как просвещенный Овидий —
отсутствие оной… А Вечность — истина мертвого мира.
Неправильные глаза живущих ее не увидят.
Стремится в Вечность строка. А жизнь без рифмы печальна
была бы — но с утром рифмуется наступающий вечер;
на землю падает снег уже мертвым, чернея лучами.
Но видим в полете — живой, и кажется нам, что он вечен.
УРАВНЕНИЕ С ОДНИМ НЕИЗВЕСТНЫМ
Бесконечная пропасть неба, пока не появится птица
или с поверхности океана тихое облако не воспарит…
А мир — если судить по мне — вовсе не изменился:
не добр и не зол — но отзывчив. До той поры,
пока не утрачена связь. А все, что потеряно - не потеряно,
оно скрывается от меня в противоположном:
друг — в недруге, в Боге — боль… И я не стучу по дереву,
говоря о возможном конце, ибо и он возможен.
Знакомая смерть, повторяясь, стала числом. И если
служит распятье Христа деревянным плюсом,
то значит, что этот мир — уравненье с одним неизвестным:
Действительно ли искупила грехи наша смерть Иисуса?
…А мир остается прежним — неотвратим. Оказалось,
что зло и расплата за зло уравновешены. Незачем
пенять небесам, что невинные несут за него наказание.
Бог не лепил человека — Бог лепил человечество.
Но разуверился в нем — и скомкал глину животную.
Когда человек недолепленный Создателя вновь повстречает?
За что — за какие заслуги — приходит весна ежегодно? —
будто веселый палач без топора… Все сначала:
можно принять в темноте голову за булыжник,
и убедиться — об стену — в прочности этакой унии…
Наверное, появилось нечто — нечто, что больше жизни,
и просто люди ему имя еще не придумали.
ГЛУБИНА-ВЫСОТА
Река в осенних узелках и желваках
перемогает бег воды устало.
Ей хочется тихонько полежать
на ложе дна — дождаться ледостава.
Ей дела нет до глубины, до темным створ,
которые закрыли доступ зренью.
И застывает усыпительный раствор -
вода затвердевает, будто зреет.
Но как затвор — отлажен и притерт —
изгиб: направо-вниз
и по камням…
Все так знакомо, будто я — приток,
или река стремится сквозь меня.
И ей отягощаться сном не внове,
и лед нести, взвалив его, как горб…
А впрочем — нет, во мне иное:
два левых берега скрепили уговор
по центру русла — там, где потемнее:
чтоб ни случилось — правыми не станут.
Меж них течет незамутненное сомненье —
бери стакан — и можно пить стаканом —
оно лишь вздрогнет и умножится кругами…
На глубину — как на глазное дно —
тень птицы упадет, как острый камень, —
и сразу станет, как от зависти, — темно.
Так глубина следит за высотой,
морщиня время, будто бы моргнула.
И нет ей льда… И только ледяной
взгляд высоты навис округло.
О вечные враги! — Им мира нет.
И глубина кипит от зла на дне.
И если б это было не во мне…
И если не сомненье, что во мне…
Все то, кем я не смог, кем я не стал,
где не был я и где не рос —
в небудущих — небывших небесах,
где отрицательные числа звезд
не стали звездами — но как пиявки
высасывают кровь дурную — птичью.
Там — в глубине несбывшести, неяви
меня уже не ищут…
Там — в глубине густеющей материи —
свершенные движения застыли —
кунсткамера побоев. А потери
расплющились — как лица о затылки.
Разрыв растет — оказываюсь вне
разомкнутых пространств — своих двух половинок.
и если б это было не во мне,
я б знал: к кому пойти с повинной.
Или распить чекушку, накрайняк,
чтоб — как пятнашки — треп был глуп…
Но будто лодка — круто накреняясь —
зачерпываю небо — погружаюсь вглубь.
ЖИЗНЬ МИНУС ВРЕМЯ
1.
Замерла ночь полпервого, будто что-то хотела
сказать — и забыла. Окно черпает черною горстью
снег, которому можно придумать оттенок:
лазоревый, розовый, нежный, пепельный, горестный —
зависимо от настроения и дальнейших намерений…
Снег — бессмысленно белый — лежит на тропе, под деревьями —
и значит встали часы — механизм вычитания времени
из жизни — ничтожной величины по сравнению с временем.
Поэтому в формуле жизни результат отрицательный.
И если б не розовый, нежный, горестный, пепельный -
какой угодно оттенок, нераздельный с бряцанием
крылышек доспехов — то проще бы в петлю…
2.
То, что быть может только целым - по частям
я узнаю, не приближаясь к целому ни чуточки.
Быть может, человек с того и начался,
когда придумал имена несуществующему.
К примеру: небо, алгоритм, душа и совесть.
Вначале было имя — а потом дела и немощь…
И совесть стала небом — бесконечностью бессонниц,
в сравнении с которой Вечность — мелочь.
И совесть стала больше веры, потому что
не ждет вознагражденья и ответа
на этом свете и на том… А мучить
не перестанет ни на том и ни на этом.
3.
Ты любишь — тебе хвала и
все, что захочешь… Но слышишь:
если чего-то целого не хватает —
оно становится лишним,
его становится слишком много —
не удержать и не выдюжить…
Вот так и с любовью, так и с Богом —
лишь усомниться стоит единожды.
Так значит мера всему — сомненье…
…У каждого ночь своя. А я открываю счет,
ибо мечта о целом есть стремленье
к собственному ничто.
ЗАКРЫВАЮ ГЛАЗА И…
Мухи — прищуры аур, предчувствие плена.
Тужится жилистый глаз в пальцах конвульсий,
чтобы незримое видеть — обыкновенно,
будто к рассыпчатой почве низко нагнуться,
или же сплюнуть в ладонь косточку вишни…
Мухи — летит в никуда плоть по частичкам.
Как в дырочку от зуба молочного — льется и свищет
мертвый двусмысленный свет звезд и чистилищ.
В твердых наростах Луна — удар булавы,
чтобы в сетчатку вживить очертания светоча.
Через ущелие боли моей головы
дует сквозняк прегрешений всего человечества.
Должен ж кто-то не спать, когда спят собаки,
косточку с мозгом-загадкой засунув под ухо.
И нелюдимые запахи молча запахли —
никто их не выкурит и не унюхает.
И тишина… Как молчание после острастки,
рот, провалившийся в мякоть безвольную, черную.
Не забывают предметы тени отбрасывать —
так отмирают конечности у обреченных,
так пустота вытесняет породы и нравы,
шероховатую тяжесть — бесплотная правда…
Сон вытесняет сознанье — глаза закрываю —
под веками возятся мухи — мухи распада.
АЗИМУТ КОНЦА ВСЕМУ
Небо — как бывшее небо — без черных предчувствий-ворон.
Возраст есть геометрия — измерение пройденного расстояния.
Часть прямой, ограниченной в пространстве с обеих сторон —
это отрезок — губы мои, неумеющие растягиваться
в приветливой глупой улыбке, хотя бы усмешке — векторе,
направленном к левому уху… Конец всему исповедуя,
слежу за собой посторонним — миру этому, веку ли —
гадаю: который рассвет меня поведет в преисподнюю,
меня — человеческую точку — без массы, возраста, индекса,
имеющую только имя, настолько материальную,
насколько мыльное пиво, выпитое с проходимцами,
материальнее водки, выпитой в одиночку.
Я так научился искать: что раньше казалось щелью
между ночью и днем, сейчас — вход в преисподнюю.
Смертельно серьезные люди (неведенье — грех-и-прощенье)
входят туда, по ошибке днем называя дно.
◪ ◪ ◪
…Иго мое — во мне. Имя мое — нем.
Набеги моих бед — иго твоих обид.
Река дороги моей обнажает межень.
И каблуками толпы в лицо мое вбит,
врос корнями морщин щит усмешки.
Не разорву вервий самовосторженной черни.
В кругу смыкается круг — и взбесилась кровь.
Я — из темницы ножен. Лучше меч-отреченье,
чем курносая сила палаческих топоров.
Выбор — свобода цветов. Ноша ее легка.
Моей беспечной воде себя испарять не жаль.
На животе лежит — ободрана кем-то — река.
В комках упругой воды живут ознобы жал…
Иго мое — во мне. Имя мое — нем.
◪ ◪ ◪
Ребенок кричит, родившись, чтобы Вечность аукнулась.
Ему откликается мир, перемирие, недоверие…
Из летописи человечества: человечеством движет глупость,
ибо в него сбиваться — это есть глупость первая.
И вот ее псевдонимы: религия, рада, империя —
все, что держится силой множественного числа…
Из летописи человечества: единоличник первым
тонет — в его ладье нету второго весла…
Странник — стило пространства. Встречающее: «Ко мне
спешит удивленный гость!» Но он — в измерении «мимо».
Еще не успели мозоли дорожных камней —
а путник уже убит в умах, единенных обидой…
Из летописи человечества: под надзором режим созвездий,
смена среди сред и эпох, инстинкты зверей — это мы же, но…
Старик, приходящий в Вечность, находит ее известной:
в ней бывшее человечество новой глупостью движимо.
ВОСЬМОЙ ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ — ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
1.
Только Бог может сказать: Я — Время,
ибо Я равен Времени, Время — мне.
Мы — друг в друге.
Только человек может нарубить Время,
как кирпичи: 24, 365, 512640…
ибо он верит, что так оно есть, так и будет.
И только время, смеясь, начинает все снова,
ибо оно существует само в себе,
не уделяя себя для пониманья чужого.
2.
Однажды речные камешки подумали одновременно…
И человек их сделал многоточием…
Так они исчезли и вновь возникли в мире ином…
А человек, когда у него болит голова,
думает, что обрушилась Вселенная,
остановилось Время, пространство замкнулось в точку.
А это просто упали камешки, камешки, камешки…
Камешки впервые стали камушками в усталом уме,
не изменившись при этом.
Ребенок смеется, бросая гальку, считая круги:
один камешек стал много.
А как превратить много в один?
Став взрослым, он не поймет:
Так же не говорят.
И значит, так не бывает.
Но он забыл, что мир престал быть понимаемым,
когда о мире подумали,
этим его удвоив…
А это всего лишь Время
вернулось к точке отсчета
и вновь начало свой круг:
камешки подумали одновременно…
3.
Ребенок — это Время, чистое Время.
Становясь человеком, он прекращает Время в себе,
пока Времени не надоест это терпеть.
время-ноль
ВРЕМЯ-НОЛЬ
Ночь. Монолог Луны. Скулеж собак.
Сверну цигарку способом забытым.
Табак, завернутый в скелет событий,
изолганных газетчиком — и есть табак.
Нет, в наше время папироса значит больше,
чем насыщенье этой папиросой —
материальный мор. Но есть ответы на вопросы.
Да не хватает на улыбку кожи
примерно столько, сколько нужно на перчатку.
К тому ж улыбка — щель, расход тепла…
И память пересечь глаза пустились вплавь —
сор времени плывет навстречу частый.
Укрой, ладонь! — Телодвиженье ставня,
иль лапкой сломанною машет «игрек».
Я, принявший условье диких игрищ, —
жить общей жизнью, ни во что свою не ставя,
имею право.. влево… пополудни…
И, выпрямляясь по чужой подсказке,
как будто в бой — а череп вместо каски —
заранее забуду, что подумать.
Все потому: настало время-ноль,
когда любая мысль-поступок,
неверной будет. Но по дереву постукать
не забываю, выходя домой…
Испуганные люди. Ночь разбойничья.
А кто ответит на мое приветствие,
я третье «здравствуйте» — как будто новый месяц —
преподнесу — живи в нем, если хочется.
◪ ◪ ◪
Ветвей не видно вовсе — в инее таком,
и сад — не сад, а сновиденье сладкоежки.
Кто это чудо дарит — тот кивком
карниза сбросил на голову снежный
холодный ком. Быть может, для того,
чтоб доказать: и красота законно
холодной может быть. Ответный мой кивок —
есть завершение приветствия знакомцев,
как говорится, шапочных. Полого,
рельефу подчиняясь, проистекает мысль, и вряд ли
случайно это: быть холодным
я не умею — снег простой, как все разгадки,
едва меня коснувшись, тает тут же.
И Смысл, и Бог, и Красота — все беззащитны
уж потому, что рядом — человек. А стужа
убежищем была им… Разгадал я — не взыщите.
◪ ◪ ◪
Ветвей не видно вовсе — в инее таком,
и сад — не сад, а сновиденье сладкоежки.
Кто это чудо дарит — тот кивком
карниза сбросил на голову снежный
холодный ком. Быть может, для того,
чтоб доказать: и красота законно
холодной может быть. Ответный мой кивок
есть завершенье приветствия знакомцев,
как говорится, шапочных. Полого,
рельефу подчиняясь, проистекает мысль, и вряд ли
случайно это: быть холодным
я не умею — снег простой, как все разгадки,
едва меня коснувшись, тает тут же.
И Смысл, и Бог, и Красота — все беззащитны
уж потому, что рядом человек. А стужа
убежищем была им… Разгадал я — не взыщите.
СМОТРИТ ДОЖДЬ
Как взгляд прозрачен, отчего
не озеро — а зоркая слеза:
дождь крупный — с глаз величиной —
на землю падают глаза.
Мне холодно от этих серых глаз —
в меня стекают, будто в лужу.
Я чувствую каплю: напряглась,
пробить стараясь кожу — капля в душу.
И потому, наверное, мне вверх —
как ни хотел бы — а смотреть нельзя.
Стекает дождь с холодных век.
А я боюсь: глаза — в глаза.
Стекает дождь в мутный ручеек,
остался на земле формою подошв.
А человек навечно обречен
смотреть под ноги, если смотрит дождь.
◪ ◪ ◪
Жалоба — форма глупости, поэтому вся — наруже.
И столько скопилось прошлого — не видно будущей жизни…
Школьный курс геометрии исчерпан вот этой кружкой —
формой ее, но главное — содержимым:
сколько и что налито… а продолженье следует…
Мой изломанный путь совсем не таков — он кружен…
Потусторонний свет (свечку поставил слева,
чтобы письму помогала) пред сквозняком безоружен.
Ночи — без меня и без свечки — все, что остаться без слуг…
Можно позвать соседа — да угостить его нечем.
и невеликая радость: незачем жалобы вслух
произносить — у каждого есть их перечень.
И сердце опять такое… — как эпицентр восстанья.
Победа (читайте — смерть) на волоске капилляра.
И ежеминутная жизнь надо мной нависает,
чтобы напомнить мне: я — это очень мало.
Но я равняюсь себе — единственное постоянство,
которое утешает, будто в два пальца свистнуть…
Вот утро — не просто свет, но освещенье пространства,
в которую за долгую ночь смысл превратился в сфинкса.
◪ ◪ ◪
Изнасилованный бессонницей зубрит Бальзака.
прибегает к крайней мере — разучивает идиш.
А ты — если хочешь жить долго — не ищи бальзама —
делай лишь ту работу, которую ненавидишь
И она продлит твою жизнь до бесконечности,
до того, что жить тебе станет невмоготу…
И уйдешь — но не лавром увенчанный,
свою тьму унося в еще большую тьму.
И последнее: подлость свою не уменьшишь
чьей-то подлостью большей — сдайся на милость…
Чему учит нас жизнь? — Содроганию шеи
под мечом палача, блестящим, как минус.
Было б скучно, когда этот меч понарошку:
как секира Луны, тетива без стрелы — горизонт…
Но так близок позор. А свет непорочный
только светлое скроет. Но не позор.
ЛЕТО ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА
Единственный — значит один — одинокий — однажды
знание — будто грех первородный — познавший,
что в мире подлунном, подземной вселенной
подобного нет — ему равного нет. И бесследно
исчезли сомненья во всем и во всех, потому как
исчезли и сами предметы сомнений и муки.
А грех первородный — в предощущении сладкий —
последнею каплею стал — одиночество в свалке.
И выхватив руку из мыслей своих - будто из пасти -
другою рукою острым кремнем — и по запястью,
чтоб боль испытать как испросить желанного тождества
с тем, кто второй — «мир минус я»… Только что
собственной боли могу уподобить чужое и дикое?
Шрам, будто веки, глядящего внутрь плоти инока.
Не будет сомнений. И боли не будет. Не будет столетья.
Раз не было лета. Или прошло так незаметно.
ЧУЖИЕ ПОВЕСТИ
Вчерашний день. Координаты: где-то, кто-то…
Глубокомысленный рассказ о чьей-то жизни,
по меньшей мере, не смешнее анекдота.
А что касается глубоких мыслей…
Будь это исповедь святой или гетеры —
сюжет сужается в ушном отверстии
в банальную прямую. — В геометрии
нет толщины у линии — невестина
загадка: ведь должна же быть тонюсенькая —
как паутина — плева, и не только мысленная.
Ан нет… А впрочем, это тоже исповедь —
как и другая — вдрызг. Но искр не высекла.
Лишь аксиома спальни: есть порок
всегда, где дева есть. И так же
учитывая, что в ней нет вины порой. —
И камень не виновен в том, что тяжесть
его порой убийственною стала для чьего-то лба…
И в воздухе повисли повести
о том, как обретают, потеряв. И, обретя,
теряют. По закону подлости,
который с постоянством гравитации
бесчинствует в пространстве нашем — как не наш:
где тверже — падаем, и пьем по пятницам,
чтобы увидеть воскресенье, но оно — мираж.
Мы у подлейших на крючках, будто подлещики.
Блаженных ловим сами на крючки и перлы…
И это тоже повесть, анекдот… И женщины
вообще-то нет. Исчез мужчина первым.
ИСТИНА БЫТОВОЙ ТРАВМЫ
Что из того, что все известно обо всем?
О будущем? — А ну, крутните шарик —
и сразу прошлое наверх вползет,
в минувшем будущее станет шарить,
отыскивая путь на вершинный полюс.
Его указывает логика ослепшая
и здравый смысл — труп смысла то есть…
Жизнь, вообще-то суть задержка
чего-то большего, что не понадобится вскорости.
Чем продолжительнее — тем это очевидней.
…
А перелом ноги — не чьей-то — собственной —
мне дал сюжет всего на четвертинку —
четверостишье то бишь… И сего-дня-истина
в том, что есть я и сломанная голень,
как два субъекта — перешеек гипсовый
тому порукой. И не здравый — голый
зад планетарный… Обо всем известно:
О будущем? — Крутнул я шар — … распластанным
нашел себя на нем. Из гипса
была нога. Я превращаюсь в статую?
Се неизвестно.
◪ ◪ ◪
Обрюзгшая Луна глядит, ровно гуру.
Всегдашний вечер. — Будет через год
такой же точно, если не умру.
Вот мои ноги — каждая ведет
прямую линию — и каждая отдельно —
доказывая в духе Лобачевского,
что могут и прямые параллельные
там где-то вдалеке вилять и скрещиваться.
Но стоит мне напиться — и доказывать
перестают они — и я себя качу…
Геометр-гений не вот этою оказией
открыл закон сей?.. Все! Молчу.
И так вокруг игра теней, теней театр,
должно б веселый — потому не до веселья…
Назавтра, может быть, исправник-психиатр
задаст вопрос: «А вам не хочется спохмелья
поправить голову?» — С намеком на синдром…
Отвечу честно: А еще спохмелья что
желать потребно существу? …Эх бы в седло —
и в степь! — А там не страшен лобачевский-черт.
текущий момент
ТЕКУЩИЙ МОМЕНТ
С. Х.
Остались ли силы еще на жалость и на пощаду?
А сколько ножей затупившихся в своем огороде посеял?
Если б меня битьем периодически не отягощали —
я легким бы стал, как ложь во свое спасенье.
После того, что случилось с людьми — не надо о совести.
Сама, обнаглев, придет, как юная нищенка.
Продержат ее до седин в местном отстойнике,
и в тридевятом царстве потом отыщется.
После того, что случилось с людьми — не надо о жалости,
при них говорить — сами опомнятся скоро,
когда прикоснувшись к себе — собою ужалятся,
а тело рассыплется и — расползется по норам.
Я этим проклятьем уже до кости обглодан,
и меж коренных хрущу — разгрызаюсь тяжко.
Для ссоры — как для любви — надо еще кого-то.
Вершит одиночеством мудрость. Блуд так же.
Я сам не вижу себя в веществе этом мутном.
Жить в обществе, быть одиноким — такое счастье,
которого больше, разве необходимость кому-то
в качестве друга, вернее — запасной части.
Пусть все, что творится сейчас — пройдет и застынет,
короче, сделает все, чтобы стать прошлым.
Сомненья гоню к винопою, будто гусей — хворостиной:
не надо спасать Рима, если Рим прожит.
Спасаю свое (куркуль) — что надо и что не надо:
в том жалость спрячу свою, а в этом — любовь.
Пожизненный срок — ерунда: находят же клады
через столетья, базальт вулканических лбов.
А лучшему другу — он стерпит — это ему ничего —
кого бережем — сомневаемся в тех… — лучшему другу
оставлю побои — ребро в форме лука разбойничьего,
свое одиночество за спиною скрещенные руки…
Бессонный мой друг, небожитель, скиталец площадный,
в страдании — Бог, а я и страдаю-то лживо.
Остались ли силы еще на жалость и на пощаду? —
Спрошу у тебя, как с перепою: «А жив я?»
◪ ◪ ◪
Когда человек хочет умереть —
просто, взять и не жить —
то хуже всего, если кто-то
начнет его убеждать,
и станет ему растолковывать ради
чего надо жить и зачем,
и станет его успокаивать будущим…
И слушающий если внемлет ему —
он точно покончит с собой.
Я вру, что с собою согласен.
СУМЕРКИ
Ночь бледная. И тьмою день насыщен.
Прах оживает. А мечта набита прахом
Во всем одно и тоже: так язычник
не отделяет жизнь от выдумки — и прав он.
Христианин не отделяет жизнь от смерти:
все, что взлетело — упадет. И тьму
очерчивает солнце — тень — снимает мерку
со всех, кто, напрягаясь, тянется к нему.
Успеть на вздохе — в сумерках божественных —
увидеть одеяния вещей — округлых, выпуклых —
что делает их женственнее женщины,
ведь на три четверти она — мужская выдумка;
как одевает липа древнеримский пеплум[1],
как тень отбрасывает тень, неперемешиваясь.
И пусть потом — ничто. И даже пепла
нет от одежды. Нет и женщины
в осеннем трупе липы утром — как проржавеет
восток. — Я не увижу — взгляд мой мне не послушен.
Я думаю — я мыслю — я воображаю.
А существую ли? — об этом сучно.
◪ ◪ ◪
Наполнили — выпили — кружка — как чурбачок — эта кружка…
Потом я их долго искал, на звезды глядел в водосток.
Друзья, меня обокравшие, между собою не дружат —
им крепче родства и братания стало то воровство.
Ну надо же! Я зарекался хорошего больше не делать.
А имя мое стало клятвой для двух одиноких мерзавцев…
Ко мне наклоняется низко облака женское тело —
слезы обид моих к его белизне примерзают.
А правда, моя простота хуже их воровства?
Я их сейчас возлюблю — мы с ними враги о несчастью.
И долго из формочки страха заказано нам вырастать —
мы носим тяжелую воду в губах, будто лодка, щелястых…
Мой сон носит воду обиды. Мой день, будто холм, невысок.
И бьются, как рыбы сухие, глаза на песчаной мели.
Но облака женское тело тычет мне в рот свой сосок —
я пью незнакомые слезы — по вкусу они не мои.
ФЕДЕ
Мы пили спирт. Когда настало утро,
вдруг застыдились, будто с ж… целовались…
Потом… потом художник умер:
надел на голову мешочек целлофановый,
как будто нимб терпимости примерил —
и задохнулся в собственном пространстве.
Или все это сделал для примера:
когда нам станет тесно, станет странно?..
Когда — забыл! — художник нас покинул.
А масляная краска на рубашке,
в которой я залез в его картину —
потусторонним персонажем —
а масляная краска не стирается
ни мылом, ни старанием, ни дождичком.
Чем больше память позабыть старается —
тем крепче помнит — стертого — художника
с его картины — будто лишний персонаж…
С тех пор боюсь стихов — самих чернил —
которым я противен, будто фальшь,
что кто-то их когда-то сочинил.
Они меня в себе не уличили:
в них правда все — а я бываю лжив…
А логика несобственной кончины
понятнее, чем собственная жизнь.
Тот остается честным, кто обманут.
Художники — всегдашние врали…
А краска высыхает — и капканом
мне жжет плечо до боли, до крови…
Искусство — ремесло посмертных масок.
Их лепим, чтобы всех запутать…
В двадцать четыре гибнет мастер.
А красота спасается, паскуда.
◪ ◪ ◪
Пока не замечаю, что сошел с пути —
есть небеса и есть свобода.
Но, прикоснусь к тяжелым сводам —
они — неволя, выемка стопы.
Пока я не люблю — не занят долг, —
я — блюдо, испеченное томленьем…
В губах чужие губы каменеют —
я вспомнил, что любовь — глагол.
Во что я верю — на то я не надеюсь…
Измена — будто присказка — забылась.
Но сипло в мире тишина забилась,
как задохнувшийся младенец.
Прозрение — утрата гладких камешков,
пустые коконы упущенных капустниц,
как вычитание — прозрачных… Без напутствий
уходит друг, согбенный, будто жалобщик.
Я смысл сломал и время не наладил.
Осечкой истины все тайны спасены.
И сумасшествие — как ветка бузины —
цветет от скуки и подземной влаги.
Огромной пустотой отважно пуст,
я в паз послушно соглашаюсь лечь,
чтобы расти не выше ваших плеч.
Но я не помню небо наизусть.
ЗВАНЫЙ УЖИН
Сальери и Моцарт — акво тофана[2] — злодейство и гений…
В стаканах вино — пустые стаканы — как взгляд в небеса…
Запой как экскурсия в музыку. Я приближаюсь — и этой
ненастною полночью должен все наверстать:
и Вену, спешащую в век позапрошлый, как из тенистой
на светлую сторону, где увертюрою «Флейты Волшебной» —
увертки травы; и морскую волну, которая любит заимствовать
девических прелестей формы в час утешенья;
и многое-многое: страны, эпохи, события, даже
тела. Но вживе достичь не стремлюсь, ибо глупо
мечтать и мечту воплощать — все равно, будто дважды
делать одно и то же… А я этой полночью гулкой
стану свидетелем таинств, сродни появленью сонаты:
как вдохновенные пальцы Сальери колдуют над колбами — завтра
быть званому ужину… Но на него я не зван — и в стаканы
вино на троих разливаю. Вот гости вошли и назвались
Сальери и Моцарт
возвращение в лес
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЛЕС
Как возвращенье из дола неладного,
дальнего странствия в отчее, истое —
лесная елань траву перелистывает,
и разгораясь — как птичьими лапками —
перебирает в пламени хворост…
Я по-другому чувствовал раньше.
Мир изменился, но это не страшно,
страшнее узнать в себе хворь, то есть хронос,
тобою живущий, твоим самым лучшим.
и вот я уже не умею быть жадным
голодным огнем — в перспективе пожаром.
Костер разгрызает сосновые сучья.
Но я и костер существуем отдельно.
Лес за спиной не читает в затылок
немую угрозу. И если застыла
мысль почему-то — то лишь совпаденье.
Так, совпадая в мире и в мыслях,
становится лес придуманным лесом…
Лес: я ему перестал интересным
быть — и поэтому выселен… Выселен
или ушло нечто… Лишь воронье —
усмешкою неба, да небо слепое…
И все-таки лес остается собою:
в нем время рифмуется со враньем.
ЛЕСНОЕ
Гляжу в огонь. Трещат зрачки.
Горят сосновые столетья…
Зверь лижет снег. Кровоточит
его суровое наследье.
Из горла истина инстинкта —
как перепелка — рвется вон.
Кто зло чужое смог постигнуть —
тому не страшен этот огнь.
Зверь лижет рану. Аромат
своей крови с чужой сличает.
месть неразборчива в кормах —
себя собою насыщает.
А на зубах хрустит Луна,
течет желток, как нежный спазм.
И снова смерть удалена —
себя чужою смертью спас.
Но защемил глаза капкан
квадратных окон освещенных.
Что там внутри? Проникнуть как?
Мелькает нож — стальная щелка…
Гляжу в огонь. Текут зрачки
по разгоревшимся дровам.
И слышно, как скулит в ночи
Луна, прикованная к нам.
ТРОЕ И КОРШУН
И. Г. и С. Х.
Он вдруг парить стал без усилий —
его поддерживают снизу —
три взгляда в коршуна вонзились,
пространство в пирамиду втиснув.
Конец ее остер, как гвоздь.
Наткнувшись, коршун замер.
Решили трое: это гость
больного подсознанья,
и кто-то попадет в беду
или наложит руки…
Боялся коршун: отведут
с меня глаза — я рухну…
Но рябь подернула глаза их,
но иступилась мысль. —
И коршун больно исчезает,
как судорога мышц,
как будто сглаз подвергся сглазу…
Но он до смерти в их сетчатках.
Быть может, потому ни разу
те трое больше не встречались.
ПОЛЕТ ШМЕЛЯ
«Лето — тело глагола лететь».
Продолжу эту мысль: все лето, что летит
попутно запахам, ветрам тропами стародавними.
Литой налитый бок жука кружащего — латынь,
латынь летящих лапок, крыльев, стрекотания. —
Язык полета нами позабыт: слепень,
и непрочитанная птица — буква первая…
Я верю Ветхому Завету, что на пятый день
вода родила пресмыкающихся — верую
уже затем, что знаю: небо и рождение —
для птиц одно. И птица — птица только в небесах.
Но с середины августа — время приземления —
земля становится тяжелой… Скучно объяснять,
как делается то, что сам я не умею… Ужас
уж пишет на песке — к воде. Вода родила гадов…
И лучше обо всем на свете представлять. Но хуже
об этом говорить… Вот шмель летит. И музыки не надо
писать к его полету.
◪ ◪ ◪
Сквозь мутный воздух — водяные знаки
грядущей осени — и времени неможется…
вот капюшон с мясистою изнанкой
откусывает голову прохожего,
попавшего навстречу мне. А сумерки
сгущают власть предметов над
воображеньем: тень трясущейся
осины мной наделена
моею же тревогой. На ущербе
бессильно зренье: чья рука безвестная
сжимает рукоять? — Но ощущение
опережает — сердце чует лезвие.
И тень, дрожа, бежит, как диаграмма ужаса.
Но знаю: ночью, днем, во сне иль вживе
страшней всего — вдруг обернувшись,
свои следы не различить — принять их за чужие.
◪ ◪ ◪
Замедляется время, когда растрепанный куст
рябины, всю ночь проспавшей за моей оградой
и позабывшей спросонья ветра железистый вкус
и непонятные дереву мертвые формы грядок,
замедляется время, когда рябина в глаза
настойчиво взглянет — деревья становятся зрячими,
когда почуют знакомца. Но это нельзя доказать,
как мысль чужую увидеть. Взгляд умирает в прозрачном,
если только не выдумает цвет, объем и рельеф
Атлантиды подводной и строй небесных лесов.
А неприметное время — со второстепенных ролей —
в любом финале есть главное действующее лицо,
когда оно остановится. Невидимость — свойство движения
не только времени… Медленно рябиновый куст перекрестит меня.
А небо сегодня иное: будто на поле сражения
растет голубая трава сквозь ребра облака перистого.
заблудившиеся в уме
ЗАБЛУДИВШИЕСЯ В УМЕ
Тени вещей тяжелее вещей. На мне коченеет
тень потолка — и кожа моя превращается в наст.
Смешно объясняться словами — как с человеком —
с собою самим, ибо точно: кто-то из нас
не человек, а некто, родственный тени,
игра моего очертанья, забава светил…
Насколько ничтожно в пространстве ума мое тело,
настолько я сам бесконечен — не уследить,
и страшно не вернуться, меж звезд заплутавшись,
остаться в истории древнего мира, прогулку продлив,
увлекшись беседой о мире и людях с Плутархом,
слова чередуя с вином. Вино образует пролив
меж двух океанов, судеб и эпох, пространств и наречий…
Заблудшее в мыслях идут сквозь людей — и нет им оград…
Смешно объясняться словами — как с человеком —
с собою, достигшим края Вселенной, нащупавшим край.
ТАК ВЕК МЕНЯТ ВЕК
Воображение — обочина ума, и не в чести,
а в лучшем случае — мишень увесистых зрачков зевак.
Но мир распался бы на то количество частей,
которое в себе он никогда и не подозревал,
когда б ослабла сеть — силок воображенья.
Не разум правит миром, если правит
им что-нибудь… Застынет летом пруд — и обнаженье
льда Китеж явит. Но свидетель не поверит.
И твердь земная с ревом в небеса уткнется,
дождь щебня хлынет, и песчаная щекотка
погонит к северу барханы. А спасутся
те, кто не верит ни во что. Немного — в черта.
Так век меняет век — слепой крови поверь,
она не младше жизни. А среди идей
овеществленных места нет. Есть дверь:
чтобы бояться — надо жизнь любить.
Так лучше не бояться.
АНТИЧНАЯ ВАЗА. ПОЗНАНИЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ
Золоченая позевота узкого горлышка вазы,
не издающей звука вот уже тысячу зим.
А тонкий узор на вазе вовсе не зря вызывает
щемящее чувство Конечности всего и всея. Вблизи —
только продли эту мысль, вытяни руку — здесь —
вот и Она… А стоит ли античную вазу раскалывать,
чтобы познать Бесконечность? — Ту, которая есть
только у ничего — только ту… А раскаянье
может быть после греха — и то необязательно.
А все, что греху предшествует — это воображение…
Я вазу не разбивал — но будто прибит гвоздями,
и сам от себя терплю совершенное поражение —
ибо в уме я разбил… Но дальше ушли в этом поиске
начала начал Бесконечности и Ее содержимого
нация самоубийц — им Бог не прощает нисколечко,
за то, что Христос в их числе… Беженцы-небожители.[3]
◪ ◪ ◪
Вместо неба — черная вмятина.
Запер дверь под залог на открытье.
Время кормится тиканьем маятника,
разбегающимся, как акриды —
не поймать… А мышечный тик —
механизм исчезновенья
неизвестно чего — вдруг затих…
Сон созрел — становится зреньем
предыдущих событий и жителей.
(У истории свойство — все в кучу… —
вес не вычесть из телосложения…)
Наши сны старше нас. Но не лучше.
Верим в то, что можем потрогать…
Сам прошел, где хотел — всюду, вроде…
Исчезает куда-то дорога,
будто мысль об этой дороге;
И молчание в полости рта
презирает словесную утварь…
Только верить во что до утра,
чтоб легко разувериться утром?
НОЧНОЙ КУМАР
…В захолустном захолустье захолустного захолустья
живу я — захолустный-захолустный…
Ставень оконный мотнулся — как пушка в откате.
Ветер ветвь не согнул — слишком уж тощая.
Капля воду целует, стоящую в кадке,
до синевы — за целую вечность — затекшую.
Давно отжужжали слова, в паутине запутавшись.
Паук их высосал — и от тоски да бескормицы помер.
И тишина, как после выстрела пушечного.
Кого расстреляли — я толком не помню.
От скуки делю судьбу на труд, попойки, политику
(если прибавить нечего — займусь дележкой) —
на долю любви осталось с полбанного листика,
и то не любовь, а так… — физическая зубрежка.
Тут пятый — темный — угол по-вороньему каркнул,
а валенок спрыгнул с печи — да плясать давай…
Тогда я любовь поделил на труд, политику, карты —
осталось еще с лихвою — куда девать?
Но вакуум-ум как-то пуст по-греховному —
наверное, пайку души за ночь многолетнюю высосал…
Мне пулею, нешто, проситься к какому охотнику,
который он выпалит в небо после удачного выстрела,
прикончив грустного зверя — овдовевшую самку,
или самца без подруги, побитого в поединке?..
Но вот побежала — едва половицы касаясь,
на цырлах — латинскою речью и невидимой,
совсем непонятной — я где-то слышал однажды:
был стол и друзья, и незнакомая женщина… —
закваска вина и любви, убийства и похоти — жажда.
Я впился в нее исподнизу голодною трещиной,
и будто бы кровью чужою губы испачкал,
потом превратился в сплошные жадные губы…
А ночь, перейдя за третью — последнюю — пачку
сухих сигарет, пошла внезапно на убыль.
Но мерзкий язык — к потолку, а не к небу — подвешенный,
не может не вслух говорить о политике, Боге, любви.
Вот так — открываясь — душа становится внешностью.
И названо все — и движется день — как ледник.
ПОСЛЕ ДУРНОГО СНА
Через соломинку высасывает свет
остатки сна в зрачках. И вновь
настало утро. А вчерашняя постель
покалывает тело сеном снов.
День, ты смешон: уж скоро полдень,
а ты завяз в тенях, тенетах грязных.
Я не играю. Я — мешок, наполненный
гвоздями снов со шляпками боязни.
Здороваюсь с людьми. Я отгадал:
людей сближает изначальная неправильность
и жажда близости, когда
себя словами выправить пытаемся.
А глину лиц людских измяли пальцы
теней предметов — близких и далеких.
Ночь на осколки зрения распалась.
Углы усмешек встречных колют локти,
затылок, спину рвут на полосы.
Я ощущаю липкое и гадостное:
как встречный обернувшимся становится,
и влазит взгляд в меня — как градусник…
Пытаюсь быть приветливым и лживым,
посмеиваюсь тихо над собой.
Но чувствую как в теле моем жилы
вдруг застывают проволокой стальной,
и клонит в сон…
◪ ◪ ◪
Мы с тобою — пастух и пастушка,
нам не надо крова и пищи.
Нету крепче связей преступных,
и любви, здравый смысл преступившей.
Мы с тобою, конечно — преступники,
обобрали людей так безбожно,
не прельстились только рассудком —
но умом полюбить невозможно.
Мы с тобою малостью сытые —
очень глупо, имея бесценное,
ему цену и меру отыскивать
и крошить себе под ноги целое.
Но зачем иногда — ненарочно —
замираем в оцепененье,
когда куры, клюющие крошки,
нам кудахчут: они, мол, ценнее.
ВМЕСТО ПРОЩАНИЯ
Смиренье — место опоздавших. Вновь безраздельное вино
в моем стакане — я второго уж не держу который год.
Как из пращи — твое «прощай» — и даже не само оно,
а представление о нем — мы не прощались. И глагол
теперь так редко в речь мою приходит. И к тому же как
глагол несбывшегося времени — как призрак корабля во мгле
пространства мертвых. Но явил немой закон из-под замка:
«Кто мертвым призрак — тот вдвойне живой. Вдвойне».
Я вспомнил это потому, что есть ушедшие совсем.
Их дальний путь не осветить тычинкой поминальной свечки.
А я придумал для себя: умерший мне теперь — сосед,
и нас уже не разделяют ни пол, ни возраст, ни застенчивость.
А непомерное «совсем» — как все слова смешит и мучит
своей придуманностью полой — как вылет птицы из норы.
И все религии бесплодны — в них веры нету — потому что
Бог говорит не словом с нами — самими нами говорит,
а мы друг другу — знаки Божьи. Но знаку знака не понять…
И память — угольная строчка — «Чтоб тьму увидеть — глаз не нужно».
Атеистическая жалость к ушедшим — будто исполать
самим себе: как сострадать тому, чего не знаешь… Ужас
в том, что меж мертвых и живых нет никакого расстоянья…
А расстоянье между нами растет убыточным растеньем,
из ничего оно — как слух — цветок родило розоватый —
ожог крапивный… И «прощай» — как из пращи — раздельно
ночь выговаривает вслух дождем, спешащим по стеклу…
О, если вдруг заговорят предметы все — они утратят
предназначение свое: переживать хозяев — слуг
кого-то высшего, кто им дает смиренье, как отраву.
незагаданные загадки
НЕЗАГАДАННЫЕ ЗАГАДКИ
К простому нет доступа пониманию — все равно, что
лить воду в дырявую емкость и ждать, когда
заткнет отверстье вода сама собою прочно,
как незагаданную загадку пробовать отгадать.
И тогда желание быть непонятным становится больше,
чем сама непонятность мира и тайна немых камней,
из которых растут города, ушибы, дни и обочины,
и которым из них не выпасть — не околеть.
Как свое тепло забывает — подымаясь к небу — дым,
так и я маскирую свой опыт в обмолвки-флюиды,
ибо если есть в мире нечто, что знаешь ты один —
то неправда это иль хитрость. Так говорят люди.
Но мне кажется, дело в ином: нету в мире вещи,
о которой двое ни разу бы не повздорили.
И никто никогда не оспорит меня в том, что вечер
потому наступает, что жду я его и подзорные
звезды- звезды- звезды… — Сколько раз повторить,
чтоб назвать мне их имя и умение увеличивать
то, что людям нельзя разглядеть и понять?.. Объяснить
не берусь, потому что все просто — все лишнее…
ЧЕРНЫЙ СВЕТ
Все выносимо, потому что преходяще.
И упаси нас лишь от одного:
чтоб свет не стал себе обратным, то есть черным.
Свет, движущийся вспять, есть тьма.
И упаси додумать эту мысль до края.
И лишь бы мозг — смозоленной ладонью —
успел б разжаться уронив мысль наземь.
Предел той мысли — тот же черный свет.
...
Под одеяло спрячусь — и мне страшно
наружу высунуть ладонь, как будто
сейчас же, в тот же миг в рукопожатье заключит
тот, кто всегда вне одеяла и меня, —
и соглашенье будет скреплено. Какое?
Его условьем станет каждый день
и ночь, как время, отдавать долги…
О, Боже, как не хочется идти.
...
Но надо-надо-надо… Лучше
не вылезая из-под одеяла.
Есть вещь, вернее, мысль, которую, познав,
Тебе становится ничтожной и ненужной жизнь.
...
Не знаю, не хочу, не научусь.
БОГ — НИКТО
Эта жалкая жадность: пытаться сказать больше,
чем могут выслушать… И — уже никому — «О, Боже!»
Этот смешной наив, что жизнь всамделишная
там — в тридевятом царстве, где камни, как женщины —
мягкие и угадывающие, где все бесценно, как милостыня…
В своем оставаясь уделе, жить тою жизнью мысленно,
верой в нее, а верующие — все человечество.
Кто бог всемирной религии? — Никто-Никогда-Нечего.
И он навещает во сне, без сна, тела и умы…
Кто верит, того заблужденье выводит из страха и тьмы.
А звездами ложно зовутся отражения в небе и свет
истовых глаз, потухающих единожды в жизни — совсем.
И пусть заоконная слякоть — чем слякотнее, тем пригоже
в том тридевятом царстве… Уже никому — «О, Боже!»
◪ ◪ ◪
«А закон простой — закон сохранения насилия».
В. Гросман
Страницы режут руки, будто куст осоки —
на всякий случай, мало что случится…
Уметь не нравиться — талант особый,
его признают дети очевидцев —
отцов суровых и вприсядку присягнувших
шершаво-оспенным щекам гранитов грозных.
Уметь не нравиться — сегодня это кукиш,
а завтра Мандельштам, Платонов, Гросман.
Насколько совестно дерзить их именами —
как будто всуе матерью божиться —
легко настолько шьют себе менялы
одежи новые, вытягивая жилы
из горьких повестей, стихов тоски.
А впрочем, им услышать не удастся —
стихи живут — как за зубами языки.
Их можно вырвать как куски немые мяса.
А все, что я узнал — не потерять.
Что будет дальше — не узнаем мы.
Плоды детей таятся в матерях,
как от битья и домотканой тьмы.
И скажет в свой черед веселый малый,
порезав руку о страницы жесть:
— Легко одежу шьют себе менялы,
вытягивая жилы из божеств.
◪ ◪ ◪
1.
Непонимание: темно, как будто бы со дна
глубокой впадины ума вдруг всплыл вопрос ко мне
(договоримся сразу же, что истина одна,
иначе ночь до сей поры лежала бы на дне —
вчерашнем дне, или на дне той самой впадины) —
что предпочтительней: бессмертье или малость
односторонних скудных суток, числом запятнанных?
Бессмертье было до рожденья. Там и осталось.
И нету истины. Но есть сосуд иль амфора —
пузырь, по-нашему сказать. Его отыскивают
с ушами сросшиеся губы — ложь, вся тварь непарная,
чтоб одиночество познать как место истины.
2.
Суть доблести в симметрии позору.
Раз человек неодномерен, то двусмыслен.
Когда пространство есть притворство горизонта,
а по ту сторону ума нет истин —
то что есть счастье? В этом мире щедром
достаточно того, что кто-то есть несчастней
тебя — стыд уравнял позор с блаженством.
А, впрочем, вне ума им повстречаться
не суждено — их вовсе нету, нету…
И разум не спасет, спасет лишь предрассудок.
Вот так излом впередиидущей тени
укажет пропасть, не упоминая имя всуе.
ВЕЧНАЯ ВЕРСТА
Простое — слетевшее с губ — имя-время — Весна! —
Зовет без гортанного крика, звучит без жирных шипящих.
В окошко из пальцев вместилась, как русская мера — Верста —
растет испокон бездорожий прошлых - вглубь настоящих.
А если измерить захочешь — придумай названье привычное,
пределы ее очерти отточенным острым ногтем…
Но только дело в ином — пропали значенья-отмычки —
усилия русской Версты теперь уж не знает никто.
Беда-невеличка — при жизни увидим двужильный конец
засохшей Версты, если даже вперед не сделаем ни шага —
находим подковы в пути, а умер давненько кузнец,
который блоху подковал, чтобы она не сбежала.
А люди? Где были улыбки — там зияют провалы,
горят самоварные лица на выпуклых бляхах, как проба.
Но в сердце — как в стойле — закован бычий гнев на кровавое,
глаза затупились о наст — торчат, как вбитые пробки.
О ледоход, не тревожь свободу от сладких забот.
Если стены проснутся — то кто их удержит от пляски?
Размякшая цепь разомкнет уставшие звенья зевот.
Нет отвратительней зрелища силы, уснувшей без лязга.
Бредут перевертыши судеб, задуманных в прошлых столетьях,
срывают зло друг на друге, будто погоны с властей.
Не оборвется Верста, если люди ослепли.
И не поможет Весна. Замолчи о Весне.
ВРЕМЯ И МЕСТО ДЕЙСТВИЯ
Место, в котором живу, ничем не отмечено.
Чтобы его не забыть и не спутать с другим,
словами столблю, отождествляю с вечером,
глухим и невнятным, будто сквозь зубы гимн,
или ругательство, если погода, как тряпка сырая.
А все перемены места — общие чем-то с золою:
когда, срывая черемуху, — ветер срываю,
к другу в дом заходя, — оказываюсь под землею.
Время, в котором живу, непримечательно.
Кровь? Но ведь кровь бежит во времени всяком,
иначе это не время. А крики — то же молчание,
ибо не сказано главное, что человек — это слякоть
суть необретшее форму, состояние мира… Соврать бы,
назвать человека венцом (хотя б деревянного сруба).
За неимением лучшего, любить остается собратьев,
хотя бы уже потому, что есть в них что-то от друга.
Душа, что во мне и во вне, обычна и заурядна, —
пространство, себя пожирающее с первобытным рыком и
есть небо еще — но не звезды — потери его озаряют,
высвечивая перспективу: осколки, остатки и рыхлое.
А, в общем-то, бред о душе иссушает нас: сух
становится вдруг разговор, коснешься лишь полога светского,
за коим таится такое — произнесенное вслух,
испепелило бы Вечность, на память оставив сиесту нам…
Как это соединить? И кто будет в этом селе,
где небо разъято с Душой, не пачкает руки земля?
Есть лишь невозможность признаться во всем самому себе —
идущая и приходящая дорога в самого себя.
12.08.92
ЧУЖАЯ БОЛЬ — ЧУЖАЯ
Нашедший в дни ожившего тепла
воздушный праздник — Воскресенье Вербное,
и Знание: «Отвергнувший тебя,
теряет столько, сколько ты — отвергнутый» —
нашедши, потерял… Не отыскать
обратный путь из знания в неведенье.
И эта истина — как впадина виска
(я стал умнее — был невиннее),
и эта истина — как впадина виска —
имеет форму дна… Не постучат,
(но одинок не тот, кто одинок всегда.
Тот одинок, кого оставили сейчас.)
не постучатся в двери в мелкой спешке
друзья-враги — и даже постучавшись… —
они людьми вдруг стали, то есть меньше
и суше, будто тихое несчастье,
которое мне не с кем разделить
и приумножить до беды сферической
чужим умом… (А вожделение разинь
суть движитель науки исторической).
«Чужая боль — моей нелепый слепок.
Мир мною выдуман. И я лишь — настоящий»…
Сегодня небо, наконец, ослепло
от одиноких глаз, с надеждою глядящих.
[1]Пеплум — женская верхняя одежда из легкой ткани в Древнем Риме
[2]Акво тофана — яд, которым, предположительно, был отравлен Моцарт.
[3]По христианским обычаям самоубийц принято хоронить за кладбищенской оградой.