КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

ЗАРУБЕЖНАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
PABLO NERUDA

Из "Книги вопросов"

 

Почему самолеты не водят
своих детей на прогулку?

Кто вертолет научит 
мед собирать на солнце?

Где французские весны
находят столько листвы?

Где может укрыться слепой,
за которым гонятся пчелы?

Скажите, роза — нагая
или это ее костюм?

Почему деревья скрывают
сиянье своих корней?

Что есть печальнее поезда,
Застывшего под дождем?

Дым беседует с тучей?

Правда ли, что надежды 
надо кропить росой?

Что шепчет старуха-зола,
ворочаясь возле костра?

Почему чем больше рыдают,
тем веселее тучи?

Для кого во время затменья
пылают пестики солнца?

Сколько у полдня пчел?


Невыплаканные слезы
спят в небольших озерах?

Или впадают в печаль
невидимою рекой?

Вчерашнее солнце все то же —
Или пламя его иное?

Что покупает Осень
на столько желтых монет?

Как апельсины делят 
между собой солнце?

Ночь над моей отчизной — 
ночь или черный кондор?

Почему грустнеет земля,
когда расцветают фиалки?

Как добился свободы
потерянный велосипед?

Заметил ли ты, что Осень —
желтейшая из коров?

Ты знаешь, что в Патагонии
в полдень зелен туман?

Кто поет под водой 
в одинокой лагуне?

Чему смеется арбуз,
когда его убивают?

Правда ли, что янтарь
содержит слезы сирен?

Приснившийся узнику свет — 
Тот же свет, что и твой? 

Ты думал, какого цвета
Апрель тяжелобольных?

Почему, ожидая снег, 
деревья должны раздеваться?

Не умер ли от стыда
заблудившийся поезд?

Сколько сферических метров
от солнца до апельсинов?

В небесной консерватории
Земля поет, как сверчок?

Не странно ли, что в пустыне
солнце узнику враг?

Откуда является смерть — 
сверху или же снизу?

Кому оборванец-кондор
докладывает о налете?

Как зовется тоска
овцы,
отставшей от стада?

Обидят ли мухи пчел,
если мед научатся делать?

Хватит ли носорога,
на то, чтобы подобреть?

Кто больше страдает — ждущий
или тот, кто не ждет, никого?

Где кончается радуга — 
за лесом или в тебе?

Где вещи которые снились?
Отправились в сон соседа?

Где мальчик, которым я был, — 
во мне еще или ушел?

Зачем мы так долго росли
вместе - чтобы расстаться?

Что больше давит на плечи - 
горести или память?

Почему не придумали месяц, 
который бы длился год?

Когда я на море смотрю, — 
море видит меня?

Кто убедит океан
быть более благоразумным?

Зачем он мелет зеленый
гранит и синий янтарь?

Почему в океане воздуха
нет островов и пальм?

Нужны ли названья и числа
неисчислимому Времени?

На каком язые дождит
над скорбными городами?

Есть ли звезда крылатей
открытого слова "мак"?

Есть ли клыки острее,
чем у слова "шакал"?

Кратер — рана земли
или ее орудие?

Если все реки пресны
где соль берет океан?

Почему так ленива зима
и так стремительно лето?

Откуда известно корням,
что надо стремиться к свету?

Верно, что Осень ждет
что-то, что не приходит?

 

 

 


Я буду жить...

 

Я не умру. Сегодня, в этот день,
вулканами увенчанный, я кану
в народ, я ухожу в пространство жизни.
Все это я хочу решить сегодня,
сейчас, когда наемные убийцы,
вооружившись "западной культурой",
в Испании вторят кровопролитье,
и в Греции от виселиц темно,
и Чили четвертовано бесчестьем, —
всего не перечесть...
Я остаюсь
с народами, дорогами стихами,
которые меня зовут, стучат
руками звездными в мое окно.

 

1950

 

 

 

Опасность

 

Предупредили: осторожней,
не подскользнитесь на паркете,
на мокрой глине, на снегу.
Ну что ж, сказали мы, на льду
мы постараемся не падать.
Но вышло так, что под ногами
все начало внезапно плыть,
и все мы стали кувыркаться.
А это кровь была.
Она
текла из секретариатов,
с постов, захваченных разбоем,
текла по мраморным ступеням
и затопила поле, город, редакции газет, театры,
хранилища людского пепла,
полковничьи застенки...
Кровь
окопы с верхом залила,
струилась из войны в войну,
по миллионам мертвых глаз,
которые лишь кровь видали.

Так было — я могу поклясться.
Возможно, в жизни вы скользили
лишь на снегу или на льду.
Мне выпала другая доля — оскальзываться на крови.

 

 

 


Рождение

 

Я вам поведаю, как в Чили
рождается вулкан. В Чильяне,
в Парикутине, там ли здесь ли — 
какая разница, сеньоры:
вулкан везде вулкан, у лета
нет ни провинций, ни границ.

Перед восстанием вулкана
распространяется прозрачность
умытого дождями света.
Цветы — как бархатный ковер.
Вот тут-то ленточкою тонкой
и закурился робкий пар
седого лунного оттенка — 
уста планеты приоткрылись.

Уста планеты приоткрылись — 
и появился низкий холмик,
грудь женщины из темнй глины, —
как будто фыркает лошадка
или сопит локомотив,
дурманящий дыханьем едким,
кипеньем сероводорода,
которое пивною пеной
перетекло из чаши недр.

О тишине теперь забудь.
Гора огня растет, поеп
не выбросит охапку стрел,
причудливый железный хлам —
огнем охваченные соты
с туманностями адских пчел.
Трещит, взлетает, опадает
исторгнутый горою пепел!
Но этот гром — не гром небес:
он хохот с примесями серы,
он грохот из подземных склепов,
он поднимается по глотке 
вулкана, радостно шумит,
как будто вырвался наружу,
чтоб с молниями поиграть.

Уже вулкан на свет родился
и выше стал на миллиметр,
уже есть тучка у него — 
платок, порхающий у носа.
Уже он вправе быть, расти,
уже его не замечают.

Пора приняться за маис.

Здесь ничего не приключилось.

 

 

 


Окраина во мгле

 

Поэзия, ты покидаешь душу —
или душа гнушается тобою?
Вчера в последних отблесках заката
я был в руинах сыростью слепою.

Над городами ненависть и копоть,
глухое омерзение окраин,
контора, пригибающая спины,
где хмуро озирается хозяин.

Зарница кровью на холмы плеснула,
на площади и улочек излуки,
там, где сердца разбитые печалью 
от слез гноятся и от смертной скуки.

Река в потемках шарит, обнимая
рукой студеной гиблое предместье,
и звездам, разгоревшимся во мраке,
купанье в этих водах — как бесчестье.

Дома свои томленья и желанья
за блещущими окнами укрыли,
а ветер, обитающий снаружи,
на розах оседает слоем пыли.

А там, вдали, — туман воспоминаний,
размытый мол, белесый дым болота,
сопящие волы, поля, там зелень! —
и люди, чьи тела блестят от пота.

А я в руинах этих прорастаю 
росточком квелым всей земной недоли.
Как будто горе — зернышко слепое,
а я — единственное в мире поле.

 

 

 


Песнь Сантьяго

 

Не отречься мне от моей
колыбели, город-кормилец.
Не отречься от улиц твоих,
где мужали мои невзгоды,
не забыть мне кровель Мапочо,
когда вечерние сумерки —
цвета печального кофе,
и город огни зажигал,
мерцал огромной звездой.
Знайте же, этот свет
готовил мое пробужденье.
Сантьяго, ты был зеленой
шхуной, а я — твоим юнгой.
Тот аромат не исчез:
должно быть, твои вьюнки,
умирая на перекрестках,
не до конца умирали —
они росли в глубину,
а там, где они засыхали,
раскрывались бутоны зданий.
Сантьяго, мне мил твой снег,
твое осеннее солнце,
сумеречные дары...
Порою ветер колышет 
кривое русло проулка,
сбежавшего потихоньку
от строгой твоей геометрии.
Прямизну твоих прямоугольников
венчают отшельницы-горы,
убеленные дикой солью, —
голые снежные статуи,
бредовый хаос камней.
Что забыл я на этих улицах,
почему из далеких далей,
где бы я ни находился,
я спешил к тебе, словно здесь
назначили мне свиданье?
И я летел, как на крыльях, искал твои тротуары!
Лишь здесь я знаю, что я — 
это я; к тебе я спешил,
чтоб найти самого себя.
Прежде, чем тронуть твой лоб,
снег тронул мои виски;
мой город, мы вместе стареем,
но не старятся воспоминанья, 
не тускнеют крыши твои, взмывают дома и птицы,
и выходит, что мы, Сантьяго, 
спим на подушках вечности,
объятые крепкой бессонницей.
Сантьяго, не забывай:
я всадник твоих разливов,
я примчался верхом
с моего дремучего Юга
и на твоем постаменте
застыл, как бронзовый конник.
И с этой поры я - город, не забывший о землях детства,
не предавший старых дорог:
грудь моя — мостовая,
поэзия — Аламеда,
сердце мое — телефон.
Сантьяго, я твой перекресток,
я в любовь твою запеленат,
словно в трепещущий флаг.
Я так люблю тебя, город, 
что страдаю, когда не чувствую 
твоих жестоких ударов.
Безразличье твое — как нож.
Я не только помню тебя,
но себя — без тебя — не помню!

 

 

 


Матушка

 

Под утро в деревянных башмаках
приходит матушка. Всю ночь 
дул ветер с полюса, сорвало
крыши, рухнули
мосты и стены,
и выла ночь — всю ночь — как львица.
И вот сейчас, когда открылось
ледяное солнце,
приходит моя матушка
сеньора Тринидад Марверде,
нежная, как ненавязчивая свежесть
солнца в ненастных далях,
в ее руках лампадка,
маленькая все время гаснет
и снова разгорается,
чтоб мы не заблудились в жизни.
Матушка (ни разу
мне не пришло на ум 
промолвить "мачеха"),
сейчас я шевелю беззвучно
губами, чтобы точнее о тебе сказать;
еще мой разум
не успел расцвесть,
а надо мной уже склонялась Доброта
в бедняцком темном платье,
склонялась Святость,
единственно полезная на свете
Святость воды и теста — 
такой ты и была:
жизнь хлебом сделала тебя,
и мы тобой кормились в зимнем запустенье,
в доме, где с потолка текло,
где вездесущее твое смиренье
лущило
простой початок бедности
так, словно каждого ты оделяла
пригоршнею алмазов.

Мама, я и минуты бы не прожил,
когда бы каждую минуту 
не помнил о тебе!
В моей крови твое "Марверде"* плещет — 
фамилия 
поделенного между всеми хлеба
и нежных рук,
которые скроили
из мешковины 
штанишки детства моего,
варили, гладили, стирали,
сеяли, сбивали жар у малыша...

И в пору, когда все образовалось
и встал я твердо на ноги,
она ушла, все в доме переделав,
в темень — в узкий гроб,
где в первый раз была без дела,
под проливным дождем, в Темуко.

 

*В переводе с испанского "мар верде" значит "зеленое море"

 

 

 

Осенняя бабочка

 

Перевод А. Гелескула

 

Кружится бабочка на солнце, 
вся загораясь временами.

Листа коснется, застывая, 
частица пламени живая — 
и лист колышет это пламя.

Мне говорили: — Ты не болен. 
Все это бред. Тебе приснилось.

Я тоже что-то говорил им. 
И лето жатвою сменилось.

Печальных рук сухие кисти 
на горизонт роняет Осень. 
И сердце сбрасывает листья.

Мне говорили: — Ты не болен. 
Все это бред. Тебе приснилось.

И время хлеба миновало. 
И снова небо 
прояснилось.

Все на земле, друзья, проходит. 
Все покидает и минует.

И та рука, что нас водила, 
нас покидает и минует.

И те цветы, что мы срываем. 
И губы той, что нас целует.

Вода, и тень, и звон стакана. 
Все покидает и минует.

И время хлеба миновало. 
И снова небо 
прояснилось.

А солнце лижет мои руки 
и говорит: — Тебе приснилось.

И ты не болен. Это бредни. 
Взлетает бабочка и чертит 
круг огнецветный 
и последний.

 

 

 


Аромат полей Лонкоче

 

Перевод Л. Мартынова

 

Злой дух здесь овладел землею омраченной, 
сгреб нивы нежные, кривые горы сдвинул; 
когтями он изрыл поверхность защищенной 
прямолинейными аллеями равнины.

И насыпь поднялась, стряхнув свою усталость; 
ладонью скорбною раскрылся холм; и, точно 
хмельные всадники, галопом тучи мчались 
в отрыве от небес, от бога и от почвы.

И землю взрыл поток; земля от наводненья 
бежала с мокрым лбом, утробу раскрывая. 
В проклятых сумерках в различных направленьях 
катились поезда, как тигры, завывая.

Я — слово этого пейзажа неживого, 
я — сердце этого пустого небосвода; 
когда иду в полях с душой, открытой ветру, 
в моих артериях шумят речные воды.

А ты куда идешь? Как глина голубая, 
пространство под рукой ваятельницы-ночи. 
И не зажгут звезду. Глаза мне застилая, 
медовый аромат плывет с полей Лонкоче.

 

 

 


Это утро набухло бурей…

 

Перевод М. Ваксмахера

 

Это утро набухло бурей, 
рвущейся из жаркого сердца лета.

Колышутся, словно прощальные платочки, 
белые тучи в руках бродячего ветра.

О наше влюбленное молчанье бьется 
огромное сердце тревожного ветра.

Чудесным оркестром гудит в деревьях 
колокол ветра, полный бурь и песен.

Ветер крадет опавшие листья, 
швыряет птиц, как живые стрелы.

Листва взлетает, как желтое пламя, 
как металл невесомый, как волна без пены.

И тонет в буре корабль поцелуев, 
сраженный неистовым ветром весенним.

 

 

 


Я люблю тебя…

 

Перевод М. Ваксмахера

 

Я люблю тебя здесь, 
Где в темных соснах запутался ветер, 
Где мерцает луна над волной бродячей 
И тянутся дни, похожие друг на друга.

Танцуют в тумане неясные тени. 
Чайка горит серебром на фоне заката. 
И парус порой. И высокие-высокие звезды.

Черный крест корабля. 
Одинокий, 
Прихожу на заре и даже в душе своей чувствую влажность.

Шумит и снова шумит далекое море. 
Это гавань. 
Здесь я люблю тебя.

Здесь я люблю тебя, и напрасно тебя горизонт скрывает. 
Я люблю тебя даже среди этого холода. 
Порою плывут поцелуи мои на тяжелых больших кораблях. 
Корабли эти рвутся туда, куда им вовек не доплыть. 
Мне кажется, я так же забыт, как этот проржавленный якорь. 
Как печалей причал. К нему пришвартован лишь вечер.

Как устала моя бесполезно голодная жизнь! 
Нет у меня того, что люблю я. Ты так далеко. 
С горечью вижу, как лениво спускаются сумерки. 
Но тут надвигается ночь и петь для меня начинает. 
Луна заставляет кружиться и сны и мечты.

На меня твоими глазами смотрят огромные звезды. 
Я люблю тебя — и поэтому темные сосны 
Поют на ветру твое имя бубенцами иголок.

 

 

 


Я могу написать этой ночью стихи…

 

Перевод О. Савича

 

Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали.

Написать, например: «Этой звездною ночью 
лихорадит далекие синие звезды».

Ветер ночи кружит в небесах и поет.

Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали. 
Я любил ее: по временам и она меня тоже любила.

Вот такою же ночью, как эта, ее обнимал я. 
Сколько раз я ее целовал под открытым для вечности небом.

Любила она меня; по временам я любил ее тоже. 
Да и как не любить было эти большие прямые глаза?

Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали. 
Подумать — она не со мной. Ощутить, что ее потерял я.

Слышать эту огромную ночь — без нее она стала огромней, 
И росою на пастбище падает на душу стих.

Ну и что ж, что любовью не мог я ее удержать? 
Этой звездною ночью она не со мною.

Это все. Чей-то голос поет вдалеке. Вдалеке. 
Но душа не смиряется с тем, что ее потерял я.

Я ищу ее взглядом, как будто хочу подойти к ней. 
Сердце ищет ее, а она не со мною.

Такая же ночь, и белеют под нею все те же деревья. 
Мы тоже ведь были тогда, но уже мы — не те.

Не люблю ее, нет, но, быть может, люблю. 
Так любовь коротка, так огромно забвенье.

Потому что в такую же ночь я ее обнимал, 
душа не смиряется с тем, что ее потерял я.

Хоть это последнее горе, которое мне причиняет она, 
и это последние строчки, которые я ей пишу.

 

 

 


Walking around

 

Перевод В. Столбова

 

Так случилось, что я устал быть человеком. 
Я захожу в ателье и в кино 
скучный, непроницаемый, как тряпочный лебедь, 
плавающий в луже мочи и пепла. 
Ароматы парикмахерских вызывают у меня потоки слез. 
Я хочу одного — отдохнуть, словно камень. 
Я хочу одного — не видеть ни учреждений, ни аптек, 
ни парков, ни магазинов, ни лифтов. 
Так случилось, что у меня устали ноги и ногти, 
и моя кожа и моя тень устали. 
Так случилось, что я устал быть человеком. 
И все же я был бы рад 
до смерти напугать нотариуса сорванной лилией 
или прихлопнуть монашку своим собственным ухом. 
Было бы просто прекрасно 
бродить по улицам, размахивая зеленым ножом, 
и кричать, кричать, пока не замерзнешь. 
Я не хочу прозябать корневищем в потемках, 
которое дрожит, и тянется, и дергается во сне, 
ползет вниз, в мокрые недра земли, 
все впитывая, обо всем думая и обедая каждый день. 
Зачем мне столько несчастий? 
Я не хочу больше быть могилой и корнем, 
подземельем, мертвецами набитым подвалом, 
не хочу леденеть о тоски, умирать от горя.

Я прохожу спокойно, глазастый, обутый в ботинки, 
гневный и забывающий про свой гнев, 
прохожу, пересекаю конторы и ортопедические кабинеты. 
И дворы, где на проволоке болтается просыхающее белье — 
рубашки, кальсоны и полотенца, и все они плачут 
медленными грязными слезами.

 

 

 


Возвращается осень

 

Перевод Л. Мартынова

 

День омраченный падает с колоколен, 
будто бы вдовье трепещущее покрывало. 
Этот цвет, эта дрема 
уходящих в землю черешен, 
это струенье дыма, наплывающего бесконечно 
и меняющего окраску влаги и поцелуев. 
Я не знаю, понятно вам это? 
Ночь нисходит, поэт одинокий 
слышит осени конский топот; 
и, растоптаны, листья страха шелестят в глубине артерий. 
В небе — что-то густое, точно язык воловий, 
некоторая неясность в небе и в атмосфере.

Все возвращается на свое место: 
неизбежные адвокаты, 
руки, бутыли с маслом, 
словом — все признаки жизни и прежде всего кровати, 
полные влаги кровавой; 
грязные уши подслушивают сокровенные тайны людские, 
убийцы по лестницам сходят, 
но дело не в этом, а в старом галопе осени старой; 
осени старая лошадь скачет своей дорогой. 
Осени старая лошадь с красною бородою, 
на губах — пена, 
а за осенью — дух океана 
и блуждающий запах могильного тлена. 
Эти дни, что с небес ниспадают, как пепел, 
этот пепел, который должны разнести по земле голубки, 
это нити, сплетенные забытьем и слезами, 
это время, дремавшее долгие годы под колоколами, 
эти ветхие платья, 
эти женщины, видящие, как падают снежные хлопья, 
эти черные маки, взглянув на которые, люди прощаются с жизнью, — 
все мне падает в руки, которые я подымаю 
к дождливому небу.

 

 

 


Объяснение

 

Перевод И. Эренбурга

 

Вы спросите: где же сирень, 
где метафизика, усыпанная маками, 
где дождь, что выстукивал слова, 
полные пауз и птиц? 
Я вам расскажу, что со мною случилось.

Я жил в Мадриде, в квартале, где много колоколен, 
много башенных часов и деревьев. 
Оттуда я видел 
сухое лицо Кастилии: 
океан из кожи.

Мой дом называли «домом цветов». 
Повсюду цвела герань. 
Это был веселый дом 
с собаками и с детьми.

Помнишь, Рауль?
Помнишь, Рафаэль? 
Федерико, ты под землей, ты помнишь балкон? 
Июнь метал цветы в твой рот.

Все окрест било громким: 
горы взволнованных хлебов, 
базар Аргуэльес и памятник, 
как чернильница, среди рыбин. 
Оливковое масло текло в жбаны. 
Сердцебиение ног заполняло улицы. 
Метры, литры. Острый настой жизни. 
Груды судаков. Крыши 
и усталая стрелка на холодном солнце. 
Слоновая кость картошки, 
а помидоры — до самого моря.

В одно утро все загорелось. 
Из-под земли вышел огонь, 
он пожирал живых. 
С тех пор — огонь, 
с тех пор — порох, 
с тех пор — кровь.

Разбойники с марокканцами и самолетами, 
разбойники с перстнями и герцогинями, 
разбойники с монахами, благославлявшими убийц, 
пришли, 
и по улицам кровь детей 
текла просто, как кровь детей.

Шакалы, от которых отступятся шакалы, 
гадюки — их возненавидят гадюки, 
камни — их выплюнет репейник. 
Я видел, как в ответ поднялась кровь Испании, 
чтобы потопить вас 
в одной волне 
гордости и ножей.

 

 

 


Ода Народной армии

 

Перевод И. Эренбурга

 

Армия народа, 
тебя приветствуют все матери мира, 
все школы, 
все старые плотники.

Тебя приветствуют колосьями, 
молоком, лимоном, лавром — 
всем, что дает земля. 
Тебе и ожерелье рук, 
и гром упрямый, 
день железа, 
крепкая лазурь!

Братья, вперед 
по распаханной земле, 
по пустырям, 
среди сухой ночи без сна! 
Бойцы, острее, чем голос зимы, 
проворней, чем веко, 
точнее, чем алмаз шлифовщика, 
вы пришли из недр, 
как цветы или вино, как корни всех стволов, 
как душистое добро земли. 
Привет тебе, распаханная целина, 
клевер и деревни, замершие в свете молний! 
Вперед, вперед 
по шахтам, по кладбищам — 
смерти наперекор! 
Народ, теперь ты — сердце и винтовка. 
Вперед! 
Фотографы, шахтеры, машинисты, 
братья угля и камня, 
друзья серпа, 
на праздник ружей 
вперед! 
Бойцы, майоры, сержанты, комиссары, 
летчики и партизаны, 
солдаты ночи и солдаты моря, 
вперед! 
Пред вами гниль, болота с кровавым гноем — ничто. 
Испания, край яблонь, знамена злаков, 
пропись огня, вперед! 
В бою, на море, 
средь гор, средь сумерек, средь терпких запахов земли 
рождается та нить, 
что не порвется. 
Все жаждут, армия народа, 
уйти с тобой: 
любой топор или пила, 
любой кусок руды, любая капля крови. 
Твоя звезда лучами пригвоздила смерть 
и новые дала глаза — надежды.

 

 

 


Песнь любви Сталинграду

 

Перевод П. Грушко

 

Пахарь, спавший в ночи, пробудился и тянет 
руку свою в потемки — спрашивает зарю: 
«Зорька, юное солнце, свет спешащего утра, 
все ли еще под силу самым чистым рукам 
драться за гордый замок славы? Скажи, заря, 
все ли еще железо грудь тебе решетит? 
А человек — стоит там, где должен стоять? 
А молния — не умерла?» 
Спрашивает у зари 
пахарь: «Скажи, заря, разве земля не слышит, 
как струится во мглу кровь багряных героев — 
в необъятную мглу полуночного простора? 
Все ли еще небеса опираются на деревья? 
Все ли еще грохочут взрывы над Сталинградом?»

И на крутых волнах — в море хмуром — моряк, 
вглядываясь во тьму, среди влажных созвездий 
красную ищет звезду дальнего огнеграда 
и ощущает сердцем, как она обжигает, — 
он хотел бы потрогать гордую эту звезду, 
скорбной этой звезде слезы свои отдать.

Люди и волны кричат городу, алой звезде: 
«Город, сомкни лучи, закрой стальные врата 
и ощетинься славным окровавленным лавром, 
пусть за морем штыков, перед грозным сияньем 
твоих воспаленных глаз, съежится в страхе ночь». 
Вспомнив Мадрид, испанец 
молит: «Брат, не сдавайся, 
не сдавайся, столица, слышишь, город, держись!» 
Из земли проступает вся пролитая кровь 
Испании, — проступает во имя Испании снова. 
Спрашивает испанец, привставая с земли 
возле стены расстрелов: жив ли еще Сталинград? 
Черных глаз вереница из глубины застенков 
стены камер буравит именем славным твоим. 
Кровь героев твоих Испанию пробуждает: 
ты душу ей отдал в год, когда она порождала 
своих героев, как ты сегодня их порождаешь. 
Испания знает, что значит быть одинокой, — лишь ты 
поймешь ее, Сталинград, бьющийся в одиночку. 
Испания рыла ногтями твердую землю свою, 
когда Париж был красив, как никогда прежде. 
С испанского дерева кровь текла ручьями, а Лондон 
(как поведал об этом Педро Гарфиас[288], поэт) 
ухаживал за лебедями и подстригал газоны.

Этот удел сегодня выпал девушке стойкой — 
стужа и одиночество осаждают Россию. 
Тысячи гаубиц рвут сердце твое на куски, 
жадной стаей к тебе сползаются скорпионы, 
чтоб ядовито ужалить сердце твое, Сталинград. 
Пляшет Нью-Йорк, в раздумье Лондон, а я 
чертыхаюсь, кричу — сердце устало терпеть, 
и ваши сердца устали 
терпеть, уже мы устали жить, дышать в этом мире, 
который своих героев оставил одних умирать. 
Вы покинули их? Что же — придут и за вами! 
Вы покинули их? 
Вы хотите, чтоб жизнь 
скрылась во мглу могил, чтобы улыбку людей 
перечеркнула навеки смертная мука и грязь? 
Почему вы молчите? 
Ждете, пока на Востоке станет побольше мертвых? 
Пока они не закроют полностью ваше небо? 
Но тогда и для вас останется только ад. 
Миру осточертели маленькие геройства, 
когда на Мадагаскаре полчище генералов 
храбро уничтожает пятьдесят пять обезьян.

Миру осточертели осенние ассамблеи, 
где председателем зонтик. 
Сталинград, мы не можем к стенам твоим пробиться, 
город, мы далеко! 
Мы — это мексиканцы, арауканы, мы — 
патагонцы, гуарани, 
уругвайцы, чилийцы — 
нас миллионы людей.

К счастью, в семье людей есть отважный сородич, 
но до сих пор, отец, мы не пришли на помощь. 
Огненный город, держись, пока мы сможем прийти — 
тонущие индейцы, чтобы на стенах твоих 
запечатлеть поцелуй сынов, спешивших к тебе. 
Пусть еще не открыли второго фронта, но ты 
не сдаешься, хотя железо и пламя будут тебя 
терзать и ночью и днем.

Хотя ты и умираешь, ты не умрешь, Сталинград! 
Люди твои не знают смерти: они продолжают 
драться там, где упали замертво, — это будет, 
пока победа не дастся в руки тебе, Сталинград. 
Пусть эти руки устали, изранены и мертвы, — 
новые алые руки, когда эти руки падут, 
посеют на пашнях мира кости твоих героев, 
чтобы твое зерно покрыло всходами землю.

 

 

 

 


Из поэмы «Всеобщая песня»

 

 

Гимн возвращения

 

Перевод Л. Мартынова

 

Родина, родина, плотью и кровью я снова с тобою. 
Встреть же меня, как сына. Слышишь: я полон 
песен и плача! 
Прими же 
эту слепую гитару, 
этот разум, блуждавший по миру!

Я уходил, чтоб с сынами земли повстречаться, 
вышел я павших искать с именем твоим снежным, 
вышел я дом построить из твоей древесины свежей, 
раненых героев твоей озарить звездой!

Нынче в твоем существе я хочу позабыться. 
Дай же мне светлую ночь струн своих проникновенных, 
дай твою ночь корабля, дай твое звездное небо.

Родина, хочется мне тень поменять. И хочу я 
новою розой владеть. И хочу положить я 
руку на тонкий твой стан. И на выжженных морем 
скалах сидеть я хочу. Колебанье пшеницы 
остановить я хочу и в колосья вглядеться. 
Флору я изберу, высохшую от селитры, 
нить ледяную спряду из колокольного звона. 
В честь твоей красоты сотку я венец прибрежный 
из одинокой твоей и прославленной пены. 
Родина моя, окружена ты 
сонмом воинственных вод. Соединились 
сера в тебе и орел. 
В горностайно-сапфирной 
южнополярной руке твоей искрится капля 
чистого света людского, чтоб им озарилось 
и воспылало враждебное небо.

Родина, свет свой храни! Колос надежды 
да не погибнет в слепой атмосфере смятенья, 
ибо достался на долю земли твоей дальней 
свет этот трудный — 
судьба людская. 
Ты защищаешь цветок небывалый, 
что расцветает, загадками полон, 
здесь, в необъятной Америке спящей!

 

 

 


Вершины Мачу-Пикчу

 

Перевод М. Зенкевича

 

XI

 

Сквозь блеск неясный и смутный, 
сквозь каменный мрак дай мне протянуть руку, 
пусть затрепещет во мне, как птица, плененная тысячу лет, 
древнее сердце забытого человека! 
Дай позабыть мне сегодня счастье, широкое, словно море, 
ведь человек шире, чем море со всеми его островами, 
нужно упасть в него, как в колодец, и кверху со дна подняться 
с ветвью скрытой воды и затонувших истин. 
Дай мне забыть широкий камень, мощность пропорций, 
огромность размеров, гранитные соты, 
квадраты и дай мне скользнуть рукою 
по гипотенузе терпкой крови и кремнезема. 
Когда словно подковой бурых надкрылий яростный кондор 
бьет по вискам моим, налетая, 
когда ураган хищных перьев взметает темную пыль 
с диагональных лестниц — я не вижу быстрой птицы, 
не вижу слепого цикла ее когтей. 
Я вижу древнего раба, уснувшего в поле, 
я вижу тело одно, тысячу тел, мужчину, тысячу женщин 
под черным шквалом, черных от ливня и ночи, 
окаменевших тяжко, как статуи: 
Хуан Глотающий Холод, сын звезды зеленой, 
Хуан Босоногий, внук бирюзового камня, 
поднимись родиться со мною, брат мой.

 

XII

 

Восстань, о брат мой, к рожденью со мною. 
Протяни мне руку из зоны глубокой 
твоего распыленного страданья. 
Ты не вернешься из каменной глыбы. 
Не вернешься ты из веков подземных. 
Не вернется твой голос окаменелый. 
Орбиты глаз твоих не вернутся. 
Взгляни на меня сквозь толщу земную, 
землепашец, ткач, пастух молчаливый, 
укротитель ставшей ручною ламы, 
каменщик на лесах строительств, 
водонос тех слез, что пролили Анды, 
ювелир с истертой на пальцах кожей, 
земледелец, за свой посев дрожащий, 
гончар, погрязший в месиве глины, 
несите все к чаше новой жизни 
погребенные старые скорби ваши. 
Шрамы и кровь вашу мне откройте, 
скажите: меня за то покарали, 
что в камне нет драгоценного блеска, 
что земля не дает ни камней, ни зерен. 
Покажите тот камень, где вы упали, 
то дерево, где вас распяли когда-то, 
искрами древних кремней осветите 
старинные ваши лампады и плети, 
которыми вас стегали по ранам, 
топоры покажите с кровавым их блеском. 
Говорить я устами вашими буду. 
Через землю всю ко мне протяните 
умолкшие ваши, истлевшие губы, 
всю долгую ночь говорите из бездны, 
как будто к вам якорем я прикован, 
обо всем расскажите мне — цепь за цепью, 
звено за звеном и шаг за шагом, 
наточите ножи, что вы сохранили, 
вложите их в сердце мое и в руку, 
как реку широкую желтых сверканий, 
как реку истлевших давно ягуаров, 
дайте оплакать часы, дни, годы, 
века слепые, столетья созвездий.

Дайте молчанье мне, воду, надежду.

Дайте борьбу мне, железо, вулканы.

Прильните телами ко мне, как магниты.

Проникните в губы мои и вены.

Говорите моими словами и кровью.

 

 

 

Землю зовут Хуан

 

Перевод Инны Тыняновой

 

Освободители, за вами шел Хуан, 
за вами шел народ, трудился и боролся, 
ловил он рыбу, и пахал он землю, 
и опускался он в сырые шахты, 
и версты всех дорог шагами мерил. 
Во всех концах его зарыты кости, 
но он живет, вернулся он на землю, 
он снова родился растеньем вечным. 
Вся ночь нечистая вокруг него сгустилась, 
чтоб поглотить его, но вновь сияет 
своей непобедимою улыбкой 
его лицо сквозь зарево зари. 
Его связали — разорвал он путы, 
солдат-народ, решительный и смелый. 
Его убить хотели — он здоров, 
как яблоко налит румяным соком. 
Ему рубили руки — больше силы 
в руке его, карающей врагов. 
Его зарыли — но опять шагает 
он рядом с нами с песней на устах.

Хуан, перед тобою все дороги, 
Хуан, тебе открыты все ворота, 
земля твоя, и рождена тобою, 
твоею кровью, правда на земле. 
Враги тебя не могут уничтожить, 
ты — древо человеческой свободы, 
ты — древо вечности, твоим корням 
защитою послужит сталь сегодня, 
защитою твое величье ныне 
в Советской Родине; ей не страшны 
укусы издыхающего волка.

Ведь из страданья новый строй родился, 
а из него свобода родилась. 
Так поднимай, народ, свободы знамя, 
держи его руками всех погибших, 
неси его руками всех живых, 
соединенными в одно пожатье, 
иди вперед, в решительный, последний, 
единый бой, к своей звезде лучистой, 
пускай единым светом засияет 
лицо непобедимое твое.

 

 

 


Ода надежде

 

Перевод О. Савича

 

Над морем сумерки… 
Вот середина жизни. 
На виноградины 
похожи волны; 
небо одиноко. 
Меня все это наполняет, 
переполняет: 
и море — целиком, 
и небо — целиком, 
движение, 
пространство, 
валов отряды 
в белых шапках пены, 
земля оранжевого цвета, 
горящий пояс 
умирающего солнца, 
все, все 
подарки жизни, 
и птицы, 
летящие поспешно к снам своим, 
и море, море, 
и запах 
изумительный, 
и соли звучный голос… 
Мы, 
люди, 
у воды живим 
в борьбе, 
в надежде; 
у моря мы живем 
надеждой. 
И волны суше повторяют: 
«Все, все свершится».

 

 

 


Ода Поэзии

 

Перевод О. Савича

 

Почти полвека по дорогам 
с тобой, Поэзия, иду. 
Вначале 
ты мне опутывала ноги, 
и падал я ничком на землю 
иль в лужу, как в могилу; 
тогда глаза я опускал, 
чтоб видеть звезды. 
Позднее обнимала ты меня 
руками женщины влюбленной 
и проникала в кровь мою. 
Потом 
ты превратилась в кубок.

Великолепно было 
идти и расточать тебя 
(а ты все неразменна), 
идти и одарять водой неистощимой, 
идти и видеть, как срывалась капля 
и падала в сгорающее сердце, 
и возрождалась вновь из пепла. 
Но этого мне тоже было мало: 
так много я прошел с тобою, 
что уваженье потерял к тебе. 
Ты больше не была 
туманною наядой, 
заставил я тебя работать прачкой 
и в хлебной лавке хлебом торговать, 
и ткать с ткачихами простыми, 
и на заводе по металлу бить. 
И ты все шла со мной по миру, 
но больше не была 
цветущей статуей, как в детстве. 
Железным голосом 
теперь ты говорила, 
а руки стали тверже камня, 
и сердце стало колоколом звонким. 
Ты хлеб пекла и раздавала, 
ты помогала мне ничком не падать, 
ты мне товарищей искала — 
не женщину одну, 
не одного мужчину, 
а тысячи, мильоны душ. 
Поэзия, мы вместе были 
в бою и в стачке, 
на демонстрациях, и в гаванях, и в шахтах, 
и я смеялся, 
когда твой лоб был вымазан в угле 
или пахучими опилками увенчан. 
И больше мы не спали на дорогах. 
Нас поджидали группы 
рабочих в свежевымытых рубашках 
и с красными знаменами.

Поэзия, 
была ты раньше робкой до отчаянья, 
теперь 
идешь ты во главе процессий. 
Привыкли все к тому, что ты одета, 
как еженощная звезда. 
Хоть молния порою выдавала 
твое высокое происхожденье, 
но ты свои задачи выполняла, 
шагая вровень с шагом всех людей. 
Я попросил тебя, чтоб стала ты 
полезной и пригодной, 
как все металлы, как мука; 
чтоб ты была готова плугом стать, 
станком и инструментом, 
и хлебом, и вином; 
чтоб ты была готова 
сражаться врукопашную 
и обескровленною пасть.

И вот теперь 
благодарю тебя, Поэзия, 
жена, сестра, невеста или мать. 
Благодарю, волна морская, 
цвет апельсиновый и знамя, 
рожденье музыки, 
мой золотой, мой длинный лепесток, 
подводный колокол, 
неисчерпаемая житница. 
Благодарю тебя, 
земля всех дней моих, 
головокружительное небо, 
кровь моя, 
за то, что ты меня сопровождала 
от самой разреженной высоты 
до бедняков за бедными столами; 
за то, что в душу мне вложила 
железо и огонь холодный; 
за то, что подняла меня 
до незначительных и самых трудных 
высот простых людей; 
за то, что раздаю себя, 
а ты по-прежнему неистощима: 
ты разливаешь в мире свежесть крепкую 
и пылкость чистую свою, 
как будто время 
меня за шагом шаг уводит в землю, 
но позволяет вечно течь потоку 
Поэзии моей.

 

 

 


Ода желтому цветку

 

Перевод В. Столбова

 

На фоне лазурного неба 
волнуется синее море… 
На фоне лазурного неба 
горсточка желтых цветов.

НАСТУПАЕТ ОКТЯБРЬ 
И как грозно бы ни было море, 
море — миф, воплощенный в пространство, 
с его назначеньем высоким 
и закваской его штормовой.

Все равно 
на земле золотится 
маленькое растение, 
и мы уже глаз не отводим 
от матери нашей земли.

Прах мы есмь и останемся прахом. 
Пламя, вода или ветер 
не наша судьба. 
Только землей мы станем, 
только сырой землею, 
а может быть, 
желтым 
цветком 
на земле.

 

 

 


Прошу тишины

 

Перевод П. Грушко

 

Сейчас я хочу покоя. 
Считайте, что я отсутствую.

Я глаза на миг закрываю… 
Пять вещей сейчас мне нужны, 
пять особо важных корней.

Во-первых, безбрежность любви.

Во-вторых, любоваться осенью: 
мне не жить, если листья не будут 
слетать, сливаться с землей.

В-третьих, зимние дни, 
ливень любимый и нежность 
костра на свирепом холоде.

В-четвертых, спокойное лето, 
круглое, как арбуз.

В-пятых, твои глаза.

Матильда моя, желанная, 
не заснуть мне без глаз твоих, 
без взглядов твоих мне не жить, 
я с легким сердцем сменяю 
весну на взгляды твои.

Друзья, это все, что мне нужно: 
ничто — и почти что все.

А теперь я вас не держу…

Я столько прожил, что вскоре 
забудут меня поневоле, 
стерев с доски мое сердце, 
желавшее жить бесконечно.

Но то, что прошу тишины я, 
не значит, что я умру. 
Со мною все это иначе: 
я буду и дальше жить.

Я есть и быть продолжаю.

Просто внутри меня 
будет силы копить пшеница, 
чтобы зерна, раздвинув землю, 
над землей увидали свет, 
но земля-праматерь темна, 
вот так же темно и во мне: 
я похож на колодец, в чьи воды 
ночь роняет звезды свои, 
чтобы в поле уйти налегке. 
Понимаете, прожил я столько, 
что хочу прожить еще столько же.

Никогда я не был так звонок, 
так богат поцелуями.

Как прежде — все еще утро. 
Свет летит со своими пчелами.

Оставьте меня с рассветом. 
Позвольте мне снова родиться.

 

 

 


Скатерть для всех

 

Перевод П. Грушко

 

Лишь только позвали к столу, 
как сорвались с места тираны 
и случайные их кокотки, 
и было смешно смотреть 
на этих ос пышногрудых, 
спешащих в компании бледных, 
несчастных общественных тигров…

Черствого хлеба кусок 
съел пахарь в открытом поле, 
в одиночестве, поздним вечером. 
Вокруг колосилась пшеница, 
но не было больше хлеба, 
он ртом голодным смолол его, 
глазами голодными съел.

В синюю пору завтрака, 
в час ленивой жаровни 
поэт, отстраняя лиру, 
нож достает и вилку, 
и ставит на стол стакан, 
и рыбаков созывает 
к мелкому морю тарелки. 
В языках горящего масла 
картофелины негодуют, 
ягненок на углях как золото. 
Снимает одежды лук… 
Тягостно есть во фраке — 
ощущенье, что ешь в гробу. 
А есть в монастырских стенах — 
все равно что есть под землей. 
В одиночестве горько есть, 
но не есть — словно в бездну упасть, 
словно рухнуть в зеленую пропасть: 
будто цепь из крючков рыболовных 
протянулась от сердца к желудку, 
разрывая тебя изнутри.

Голод похож на клещи, 
на клешни разъяренных крабов. 
Он сжигает, но без огня: 
голод — пожар холодный. 
Так давайте же сядем за стол 
со всеми, кто голодает, 
и расстелим длинные скатерти, 
поставим солонки озер, 
и хлебы размером с небо, 
и горы клубники со льда, 
и лунообразное блюдо, 
за которым всем хватит места.

Я сейчас одного лишь прошу: 
справедливости завтрака.

 

 

 


Опасность

 

Перевод П. Грушко

 

Предупредили: осторожней, 
не поскользнитесь на паркете, 
на мокрой глине, на снегу.

Ну что ж, сказали мы, на льду 
мы постараемся не падать. 
Но вышло так, что под ногами 
все начало внезапно плыть, 
и все мы стали кувыркаться.

А это кровь была. 
Она 
текла из секретариатов, 
с постов, захваченных разбоем, 
текла по мраморным ступеням 
и затопила поле, город, 
редакции газет, театры, 
хранилища людского пепла, 
полковничьи застенки. 
Кровь 
окопы с верхом залила, 
струилась из войны в войну, 
по миллионам мертвых глаз, 
которые лишь кровь видали.

Так было — я могу поклясться. 
Возможно, в жизни вы скользили 
лишь на снегу или на льду. 
Мне выпала другая доля — 
оскальзываться на крови.

 

 

 


Ленивый

 

Перевод П. Грушко

 

Металлические предметы 
будут летать между звездами. 
Изможденные люди взлетят, 
чтобы луну обесчестить 
и построить на ней аптеки.

В пору спелого винограда 
между морем и Кордильерами 
оживает внезапно вино.

В Чили пляшут черешни, 
распевают смуглые девушки, 
на гитарах блестит роса.

Солнце стучится в двери 
и творит чудеса с пшеницей.

Первое вино — розовое, 
словно новорожденный, 
второе вино — крепкое, 
как словцо моряка, 
а третье вино похоже 
на топаз, на мак, на пожар.

Есть земля у меня и море. 
У жены большие глаза — 
два диких лесных ореха. 
Под вечер волна облачается 
в зеленый и белый наряд, 
и на пене прибоя луна 
спит, как морская невеста…

Я планету менять не хочу.

 

 

 


Минута песни в честь Сьерра-Маэстры

 

Перевод С. Кирсанова

 

Как просят тишины, прощаясь с нами, 
когда пора нам возвратиться в землю, — 
так я прошу одной минуты, чтобы 
все голоса Америки звучали. 
Одной минуты задушевной песни 
прошу у вас я — в честь Сьерра-Маэстры. 
На этот раз забудемте о людях, 
на этот раз прославим эту землю, 
что в тайнике горы хранит ту искру, 
что на лугах пожаром разгорелась. 
Я воспеваю заросли густые, 
и жесткость твердой каменной постели, 
и ночь тревожных и неясных шумов 
с дрожанием мерцающих созвездий, 
гор тишину нагую и загадку 
своих знамен лишенного народа, 
пока борьба не вспыхнула повсюду 
одним костром всеобщего восстанья. 
Спустились бородатые солдаты, 
чтоб мир на их отчизне утвердился. 
Сейчас все прояснилось, но в то время 
туманною была Сьерра-Маэстра. 
И я прошу минуты общей песни 
о Подвиге — единодушным хором. 
И вот какими я начну словами, 
чтоб вся Америка их повторила: 
«Глаза откройте, братские народы, 
есть и у вас своя Сьерра-Маэстра!»

 

 

 

 

 

Из цикла «Сто сонетов о любви»

 

 

Перевод М. Алигер

 

 

Утро

Имя растенья, вина или камня — Матильда. 
Имя того, что рождается и существует. 
Слово, в чьем росте внезапно рассвет наступает, 
слово, в чьем лете взрывается пламя лимонов.

В имени этом бегут деревянные шхуны 
в синем сигнальном огне беспредельного моря, 
буквы его — это светлые струи речные, 
те, что впадают в мое обызвествленное сердце.

Имя, которое я под вьюнками нашарил, 
словно бы двери подземного тайного хода, 
хода, ведущего к благоуханию мира!

О, затопи меня, ртом обжигающим рухни, 
высмотри душу своими ночными глазами, 
но разреши в твоем имени плавать и сном забываться.

 

 

 


Полдень

 

Могу ли я забыть, что эти руки 
сухие корни розы оживили, 
что каждый след твой вспыхнул ноготками, 
с природой в полном мире и согласье?

Мотыга и вода, твои ручные звери, 
кусают и облизывают землю, 
и с ними ты трудом высвобождаешь 
гвоздик обильных пламенную свежесть.

Любовь и честь рукам твоим, как пчелам! 
Землею рождены такие руки, 
они мое возделывают сердце,

и вышло так, что, обожженный камень, 
с тобою рядом я пою, вспоенный 
лесной водой, — я, дело рук твоих!

 

 

 


Вечер

 

От горя до горя идет островами любовь, 
и корни пускает, и их орошает слезами, 
и тихое хищное сердце бежит, 
и этого бега никто никогда не избегнет.

Мы ищем с тобою пространства, пристанища, новых планет, 
где белая соль на косы твои не легла бы, 
где б не был виновен я в том, что печали растут, 
где хлебу жилось бы свободно и без агонии.

Мы ищем планету в далекой дали и в листве, 
суровую степь и необитаемый камень, 
где можно построить своими руками гнездо.

Мы просто любили, без слова, без раны, без зла, 
и это была не любовь — обезумевший город, 
и жители этого города на старых балконах бледнели.

 

 

 


Ночь

 

Думаю, эта эпоха, когда ты любила меня, 
минет и сменится новою синею эрой, 
новою кожей на этих же самых костях, 
новой весною, открывшейся новому взгляду.

Те, что случайно связаны вместе сейчас, 
между собою беседуя высокомерно, — 
члены правительств, прохожие и торгаши, — 
больше никто их за ниточки дергать не станет.

Сгинут куда-то жестокие боги в очках, 
все лохмачи плотоядные с книгой под мышкой, 
всякая-разная мелкая мошка и тля.

Чтобы увидеть только что вымытый мир, 
новые очи откроются, омытые новой водою, 
и без страдания новые нивы взойдут.

 

 

 


Колокола России

 

Перевод П. Грушко

 

Однажды я брел по безмолвной заснеженной шири, 
и вот что случилось — 
послушай, родная, про случай туманный: 
мороз над пустынною степью 
развесил ледышки своих ожерелий, 
и шкура планеты блестела, 
покрыв обнаженное тело России, 
а я, раздвигая скелеты берез, 
в предвечерье огромном 
шагаю, вдыхаю пространство 
и слушаю пульс одинокого мира.

Тогда-то и взмыл 
из безмолвия голос земли полуночной, 
за голосом голос, 
вернее, всемирное многоголосье: 
глубокий басовый удар, 
неумолчный металл непроглядного мрака, 
поток этот медленный — голос таинственный неба. 
В округлые выси 
взмывал этот вызвон небесного камня 
и падал во мглу водопадом серебряной скорби, 
вот так я в дороге 
и встретился с колоколами России, 
с глубинным ознобом их звона 
во тьме поднебесной.

Набаты, набаты огромной вселенной, далекие гулы 
в глухом безмятежье зимы, 
что трепещет, как знамя, 
как белое рваное знамя, вонзенное в полюс. 
Набаты сражений, поющие хрипло о битвах, 
о крови, сожженных домах, поражениях горьких, 
а позже — о стягах победных, увенчанных светом.

И вот я сказал, обращаясь к метели, к зарницам, 
к себе самому, к переулку, 
где слякоть припудрена снегом: 
война отступила, 
похитила нашу любовь, — обгоревшие кости 
устлали поля на исходе безжалостной жатвы… 
Ответом мне древние были набаты, 
гудевшие в сумрачном свете, 
как в зеркале мутном, 
как в городе, канувшем в озеро, — 
так колокол яростный в грозных своих перегудах 
вызванивал если не месть, 
то печаль обо всех бездыханных героях.

Был колокол каждый 
как ветка, ронявшая гром и напевы, 
певучие всплески железа 
летели к сиянью луны белоснежной, 
мели омертвелые чащи, 
где спящие сном беспробудным деревья 
вздымали вселявшие страх неподвижные копья. 
Над полночью колокол тек, 
как река, уносившая корни, молитвы, 
невест и могилы, солдат и святых, урожаи, 
пожары и ульи, и крики младенцев. 
А с царской главы, 
с одинокой короны, отлитой в тумане 
в кровавых и огненных кузницах 
средневековыми мастеровыми, 
слетала пыльца изумрудно-кровавого звона; 
и как испаренье 
над стадом промокшим, дыханье и запах 
молящихся в церкви холопов 
окутали золотую корону под звон погребальный.

Но в далях за сиплыми колоколами 
уже громыхают раскаты: 
пожар революции ало окрасил 
березовый саван, облитый росою, 
взрывается мак, 
лепестками багряными землю усыпав, 
и армия молний вторгается в спящие степи. 
Внемлите заре, распустившейся в небе, 
как роза, и общему гимну 
очнувшихся колоколов, 
возвестивших Ноябрьское солнце.

Подруга моя, я бродячий поэт, 
воспевающий радость земную, 
науку цветенья и хлеб на столе, 
необъезженный ветер и мед добросердый, 
в напеве своем я приветствую 
дом человека, жену человека, мечтаю 
о том, чтобы терпкая радость 
проникла в сердца всех живущих. 
Я все, что творится, вбираю, 
как колокол полый, и возвращаю планете 
горластыми благовестами колоколен весенних.

Прости меня, если порою набат невеселый, 
который сорвался с души моей мрачной, 
колотит руками полночными 
в двери пшеничного полдня, — не бойся: 
есть время у колокола, 
есть веселый напев, ожидающий часа, 
когда голубей своих 
выпустит в небо и радость, как веер, 
раскроет над миром — 
всемирную громкую радость.

Набаты былого, грядущего, горла басовые 
в глуби людских сновидений. 
набаты пожара и бури, набаты баталий и злобы, 
набаты пшеницы и сельских собраний, 
набаты всех свадеб на свете и мира на свете, 
заплачем, набаты, запляшем, набаты, 
споемте, набаты, — восславим 
бессмертье любви, 
это солнце, луну, океаны и землю, — 
осанну споем человеку!

 

 

 


Город

 

Перевод Л. Осповата

 

Городские предместья с гнилыми зубами 
и голодными стенами, 
заваленные отбросами: 
раскиданный мусор, 
мертвое тело 
облеплено зимними мухами, 
и нечистоты. 
Сантьяго, 
столица родины, 
прильнувшая к горной цепи, 
к снежной флотилии, 
злое наследие 
целого века сеньор в корсетах 
и кавалеров с холеными бородками 
(трости, серебряные брелоки, 
когтистые лапы в перчатках).

Сантьяго, доставшийся нам в наследство, 
грязный, кровоточащий, заплеванный, 
горький и бездыханный, 
таким мы тебя унаследовали 
у господ после их господства.

Как умыть тебя, 
город, сердце наше, 
проклятый сын, 
как 
возвратить тебе истинный облик, весну, 
благоухание, 
жить с тобою живым, 
пламенеть твоим пламенем, 
зажмурившись, вымести твою смерть, 
чтобы ты воскрес и расцвел, 
и дать тебе новые руки и новые очи, 
человечьи дома, цветы в рассветных лучах!

 

 

 


Заключение

 

Перевод Л. Осповата

 

Матильда, дни или годы 
во сне, в лихорадке, 
здесь или там, 
пригвожденный, 
с перебитым хребтом 
я истекал доподлинной кровью, 
то погружаясь в небытие, 
то пробуждаясь: 
больничные койки, чужеземные окна, 
белые халаты сиделок, 
ноги словно в цепях.

Потом — эти странствия 
и вновь мое море: 
твоя голова в изголовье,

твои руки, как птицы, 
в лучах моего света 
над моей землей.

Как это было прекрасно: жить, 
когда ты живешь!

Мир становится самым лазурным и самым земным 
по ночам, когда сплю, 
огромный, в кольце твоих быстротечных рук.

 

 

 


Осенняя бабочка

 

Перевод А. Гелескула

 

Кружится бабочка на солнце, 
вся загораясь временами.

Листа коснется, застывая, 
частица пламени живая — 
и лист колышет это пламя.

Мне говорили: — Ты не болен. 
Все это бред. Тебе приснилось.

Я тоже что-то говорил им. 
И лето жатвою сменилось.

Печальных рук сухие кисти 
на горизонт роняет Осень. 
И сердце сбрасывает листья.

Мне говорили: — Ты не болен. 
Все это бред. Тебе приснилось.

И время хлеба миновало. 
И снова небо 
прояснилось.

Все на земле, друзья, проходит. 
Все покидает и минует.

И та рука, что нас водила, 
нас покидает и минует.

И те цветы, что мы срываем. 
И губы той, что нас целует.

Вода, и тень, и звон стакана. 
Все покидает и минует.

И время хлеба миновало. 
И снова небо 
прояснилось.

А солнце лижет мои руки 
и говорит: — Тебе приснилось.

И ты не болен. Это бредни. 
Взлетает бабочка и чертит 
круг огнецветный 
и последний.

 

 

 


Аромат полей Лонкоче

 

Перевод Л. Мартынова

 

Злой дух здесь овладел землею омраченной, 
сгреб нивы нежные, кривые горы сдвинул; 
когтями он изрыл поверхность защищенной 
прямолинейными аллеями равнины.

И насыпь поднялась, стряхнув свою усталость; 
ладонью скорбною раскрылся холм; и, точно 
хмельные всадники, галопом тучи мчались 
в отрыве от небес, от бога и от почвы.

И землю взрыл поток; земля от наводненья 
бежала с мокрым лбом, утробу раскрывая. 
В проклятых сумерках в различных направленьях 
катились поезда, как тигры, завывая.

Я — слово этого пейзажа неживого, 
я — сердце этого пустого небосвода; 
когда иду в полях с душой, открытой ветру, 
в моих артериях шумят речные воды.

А ты куда идешь? Как глина голубая, 
пространство под рукой ваятельницы-ночи. 
И не зажгут звезду. Глаза мне застилая, 
медовый аромат плывет с полей Лонкоче.

 

 

 


Это утро набухло бурей…

 

Перевод М. Ваксмахера

 

Это утро набухло бурей, 
рвущейся из жаркого сердца лета.

Колышутся, словно прощальные платочки, 
белые тучи в руках бродячего ветра.

О наше влюбленное молчанье бьется 
огромное сердце тревожного ветра.

Чудесным оркестром гудит в деревьях 
колокол ветра, полный бурь и песен.

Ветер крадет опавшие листья, 
швыряет птиц, как живые стрелы.

Листва взлетает, как желтое пламя, 
как металл невесомый, как волна без пены.

И тонет в буре корабль поцелуев, 
сраженный неистовым ветром весенним.

 

 

 


Я люблю тебя…

 

Перевод М. Ваксмахера

 

Я люблю тебя здесь, 
Где в темных соснах запутался ветер, 
Где мерцает луна над волной бродячей 
И тянутся дни, похожие друг на друга.

Танцуют в тумане неясные тени. 
Чайка горит серебром на фоне заката. 
И парус порой. И высокие-высокие звезды.

Черный крест корабля. 
Одинокий, 
Прихожу на заре и даже в душе своей чувствую влажность.

Шумит и снова шумит далекое море. 
Это гавань. 
Здесь я люблю тебя.

Здесь я люблю тебя, и напрасно тебя горизонт скрывает. 
Я люблю тебя даже среди этого холода. 
Порою плывут поцелуи мои на тяжелых больших кораблях. 
Корабли эти рвутся туда, куда им вовек не доплыть. 
Мне кажется, я так же забыт, как этот проржавленный якорь. 
Как печалей причал. К нему пришвартован лишь вечер.

Как устала моя бесполезно голодная жизнь! 
Нет у меня того, что люблю я. Ты так далеко. 
С горечью вижу, как лениво спускаются сумерки. 
Но тут надвигается ночь и петь для меня начинает. 
Луна заставляет кружиться и сны и мечты.

На меня твоими глазами смотрят огромные звезды. 
Я люблю тебя — и поэтому темные сосны 
Поют на ветру твое имя бубенцами иголок.

Пабло Неруда (исп. Pablo Neruda — псевдоним, принятый в качестве основного имени; имя, данное при рождении: Рикардо Элиэсер Нефтали Рейес Басоальто, исп. Ricardo Eliécer Neftalí Reyes Basoalto; 1904—1973) — чилийский поэт, дипломат и политический деятель, сенатор республики Чили, член Центрального комитета Коммунистической партии Чили. Лауреат Национальной премии Чили по литературе (1945), Международной Сталинской премии «За укрепление мира между народами» (1953) и Нобелевской премии по литературе (1971).