КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ГЕОРГИЙ ШЕНГЕЛИ

Георгий Аркадьевич Шенгели (20 апреля (2 мая) 1894 года, Темрюк — 15 ноября 1956 года, Москва) — русский поэт и переводчик, критик, филолог-стиховед.

 

Георгий Аркадьевич Шенгели был поэтом по самоощущению, переводчиком по житейским обстоятельствам и ученым по призванию. Выдающийся стиховед («Трактат о русском стихе». М.; Пг., 1923; «Техника стиха». М., 1960 не полностью), талантливый педагог-аналитик, он писал о себе: «Научиться у меня можно лишь одному: не любить свои стихи и с зоркостью негроторговца разглядывать по статям чужие; и то и другое — штука невеселая» (письмо к М. Шкапской, август 1923. ЦГАЛИ). Как переводчик он выступил в 1920-х годах с целыми томами Верхарна, потом в 1930-х Гюго и Байрона, потом в 1940-х Махтумкули и Барбаруса. Стихи его насыщены литературными реминисценциями «Творимые раи» напоминают Бодлера (сквозь Брюсова), «Поэтам» — Верлена (с именем Ронсара как символа Возрождения в конце). Начинал он как подражатель Северянина (после трех брошюр, — первая в 1914 г.; в год окончания керченской гимназии, в 1916-м — сборник «Гонг» и два совместных с Северяниным турне по России), продолжал как подражатель французских парнасцев (после трех брошюр в Москве, Харькове и Одессе — сборник «Раковина» М.; Пг., 1922). Работал в брюсовском Литературно-художественном институте, во Всероссийском союзе поэтов, получил худую известность памфлетом «Маяковский во весь рост» (М., 1927), кончил (после нескольких неудачных попыток вписаться в советскую поэзию) как непечатающийся поэт и непризнанный наследник непризнанной эпохи. За год до смерти он написал свой стихотворный автопортрет (ЦГАЛИ):

 

Он знал их всех и видел всех почти:

Валерия, Андрея, Константина

Максимильяна, Осипа, Бориса,

Ивана, Игоря, Сергея, Анну,

Владимира, Марину, Вячеслава

И Александра — небывалый хор,

Четырнадцатизвездное созвездье! —

 

с эффектной концовкой:

 

Был он стар

И грустен, как последний залп салюта.

 

Изд.: Шенгели Г. Избранные стихи. 1914—1939/ <Предисл. А. И. Белецкого>. М., 1939.

ИЗ ЦИКЛА «ТВОРИМЫЕ РАИ»

 

1

 

Читать испанские imbroglio* в скульптурной зале библио́теки,

Когда мечтательно-сиренево в углах прольются фонари,

Когда с листов своих веленевых дыханьем пламенной экзотики

Тома громадные in folio** свое прошепчут мне: «гори!»

 

И буду я гореть невидимо в корректной зале бледнопалевой,

И буду я с улыбкой мудрости глядеть на вдумчивые лбы;

Ведь знаю я безукоризненно, что и без окрика: «причаливай!»

Причалит мой корабль бескомпасный к бетонной пристани Судьбы.

 

Но в дни еще свободных плаваний под теми буду плыть широтами,

Где краски радужные раковин в струистых снах покоят даль,

Где все кораллы Океании изменчивыми позолотами

Для смерти вышивают радостно свою венечную вуаль...

 

Где вместо Бога мирозданием капризно ведают наркотики,

И ткут огнистые вселенные из бледных отсветов зари, —

Читать испанские imbroglio в громадной зале библиотеки,

Когда мерцающе-сиренево в углах прольются фонари.

 

2

 

ГАШИШ

 

Бесчисленные радужные пересекающиеся шарики,

Вздувающиеся в хрустальной чаше для мыльных пузырей,

Весь мир наполнили, разбросали голубые фонарики,

Заструились нитями прозрачных переливающихся огней.

 

Я — крошечный, в середине, сам из вибрирующих нитей сотканный,

я слушаю, как прозрачно и розово колокольчики стеклянные звенят...

Мелодия, дразнящая за тысячегранными окнами,

серебряные спирали звуков выстраивает в волнующийся ряд.

 

Бесконечно громоздятся, лопаются и тают шарики,

И вновь громоздятся, отражая сладкозвонный свет.

И всё пронизали нити, и вальсируют голубые фонарики.

И всё это — я один... И меня вовсе нет...

 

<1916>

 

* Букв. — «путаница» (ит., фр.); здесь — старинный, эпохи позднего Возрождения и барокко, литературный или музыкально-театральный текст игрового, причудливо-запутанного характера.

** Букв. — «в лист» (лат.) — обозначение, принятое для книги большого формата.

 

 

 

БАРХАНЫ

 

Безводные золотистые пересыпчатые барханы

Стремятся в полусожженную неизведанную страну,

Где правят в уединении златолицые богдыханы,

Вдыхая тяжелодымную златоопийную волну.

 

Где в набережных фарфоровых императорские каналы

Поблёскивают, переплёскивают коричневой чешуей,

Где в белых обсерваториях и библиотеках опахала

Над рукописями ветхими — точно ветер береговой.

 

Но медленные и смутные не колышатся караваны,

В томительную полуденную не продвинуться глубину.

Лишь яркие золотистые пересыпчатые барханы

Стремятся в полусожженную неизведанную страну.

 

1916

 

 

 

* * *

 

В столах, «по случаю приобретенных»

На распродажах и аукционах,

Их ящик и осматривать люблю.

Пустые, пыльные внутри, снаружи —

Корявые, как лепесток от стужи,

Прервавшей ток питанья по стеблю.

 

Что было в них? Бумаги, завещанья,

Стихи, цветы, любовные признанья, —

Всё сувениры — знак надежд и вер,

Рецепты, опий, кольца, деньги, жемчуг,

С головки сына похоронный венчик,

В последнюю минуту — револьвер?

 

Что захочу... О чем лишь промечтаю, —

И знаю: было так. Когда сметаю

С покупки севшую обильно пыль,

Взвиваются пылинки и волнами

Вползают между тусклыми лучами

И пляшут легкую и быструю кадриль.

 

А ночью залезают в мозг и в душу,

И шепчет каждая: «Я не нарушу

Твой сон, но ты внимательней смотри»...

И каждая рисует мир пред мною,

Проникнутый той самою тоскою,

Что скрыта в ящике была, внутри...

 

<1916>

 

 

 

СЛОВАРЬ

 

Коринф. Коричневый. Коринка. Карий.

Колье гортанно прозвучавших слов.

Отраден мой сегодняшний улов:

Мир и словарь — как море и акварий.

 

Разглядывай резьбу радиолярий

Не под покровом громовых валов,

Но в хрустале недвижимых слоев,

И бережливым будь, как антикварий.

 

Так в малом целый познается мир.

Так в блеске золота раскрыт Офир,

И слово легкое — стигмат вселенной.

 

Люблю слова, певучую их плоть,

Моей душе, неколебимо пленной,

Их вестниками воли шлет Господь.

 

1917

 

 

 

* * *

 

Прибой на гравии прибрежном

И парус, полный ветерком,

И трубка пенковая с нежным

Благоуханным табаком.

 

А сзади в переулках старых

Густеют сумерки. Столы

Расставлены на тротуарах.

Вечерний чай. Цветов узлы.

 

Черешен сладостные груды,

Наколки кружевные дам.

И мягкий перезвон посуды

Аккомпанирует словам.

 

И так доступно измененье

Девятисот на восемьсот,

Где жизнь застыла без движения

И время дале не идет.

 

И радостью волнует райской,

Что впереди — свершенья лет,

И что фонтан Бахчисарайский

Лишь будет в будущем воспет.

 

1917

 

 

 

* * *

 

Я знаю тихий дол. Отлогие холмы

Взбегают от него к лазури небосклона,

И высохший ручей, солончаки размыв,

Змеит по нем слюдой сияющее лоно.

 

Забытые в пыли железные пути

Случайный волопас лениво так минует.

Лишь травам вкрадчивым отрадно там цвести,

И душный яд струить, что колдовски волнует.

 

И в час, когда лучи алеют на песке,

Скользят по врезанным в сухой полыни рельсам,

Люблю я там бродить в задумчивой тоске

С моим пергаментным преступным Парацельсом.

 

И тайный слушать звон полдневной тишины,

Душой холодною багровый звон впивая,

И тихо раскрывать головки белены,

И в склянку собирать сок листьев молочая.

 

Мне яды не нужны. Но, знаю, так бродил —

И не один — в веках мой отдаленный предок.

И вот, сквозь бледный дым магических кадил,

Мое бессмертие бросает мне объедок.

 

1915

 

 

 

* * *

 

Трагическое эхо Эльсинора!

И до меня домчался ваш раскат.

Бессонница. И слышу, как звучат

Преступные шаги вдоль коридора.

 

И слышу заглушенный лязг запора:

Там в ухо спящему вливают яд!

Вскочить! Бежать! Но мускулы молчат.

И в сердце боль тупеет слишком скоро.

 

Я не боец. Я мерзостно умен.

Не по руке мне хищный эспадрон,

Не по груди мне смелая кираса.

 

Но упивайтесь кровью поскорей:

Уже гремят у брошенных дверей

Железные ботфорты Фортинбраса.

 

1918

 

 

 

ПОЭТАМ

 

Друзья! — Мы — римляне. И скорби нет предела.

В осеннем воздухе разымчиво паря,

Над гордым форумом давно отпламенела

Золоторжавая закатная заря.

 

Друзья! Мы — римляне. Над форумом державным

В осеннем воздухе густеет долгий мрак.

Не флейты слышатся, со скрипом своенравным

Телеги тянутся, клубится вой собак.

 

Друзья! Мы — римляне. Мы истекаем кровью,

Владетели богатств, не оберегши их,

К неумолимому идем средневековью

В печалях осени, в томлениях ночных.

 

Но будем — римляне! Коль миром обветшалым

Нам уготован путь по варварской земле,

То мы труверами к суровым феодалам

Пойдем, Орфеев знак наметив на челе.

 

Вливаясь в музыку, рычанье бури — немо.

Какое торжество, друзья, нас озарит,

Когда отъяв перо от боевого шлема,

Его разбойник граф в чернила погрузит.

 

Пусть ночь надвинулась. Пусть мчится вихрь пожара.

К моим пророческим прислушайтесь словам:

Друзья! Мы — римляне! И я приход Ронсара

В движении веков предвозвещаю вам!

 

1918

 

 

 

МИКРОКОСМ

 

Обволокла медовая смола

Жука металло-голубое тело,

И капелька округло отвердела,

И надолго под хвоей залегла.

Волна над новым дном поголубела,

На отмелях прозрачна и светла,

И тенью мимолетного крыла

Легко мутнели в ней чешуйки мела.

И трубка пенковая предо мной

Темнеет матовой золотизной,

И мутен желтопламенный янтарик.

И тихо в нем, как в волнах облака,

Включен металло-голубой фонарик.

В моей руке — далекие века.

 

1916

 

 

 

ОГОНЬ И ГЛИНА

 

Угрюмый облик обожженной глины

И смуглый звон чеканных кирпичей

Милей, чем плавный пересвет лучей,

Которыми звездились турмалины.

Я ювелиром был, ловцом огней,

Чей хладный пламень выбрали павлины,

Но прогудел полынный ветр былины,

И вот в кувшины звонко бьет ручей.

Где небо серо над безводным логом,

Где зной ложится бронзовым ожогом

На высушенные песком тела, –

Кирпичные там водоемы встанут,

И волны свежие, светлей стекла,

Отрадно в чаши глиняные грянут.

 

1916

 

 

 

МОГИЛА

 

Где воды пресные, прорвав скупой песок,

В зеленой впадине кипят холодным горном,

На сланце слюдяном, под очервленным терном

Иссохший кожаный полуистлел мешок.

И слитков золота нетронутый поток

Ползет из трещины, опутываясь дерном,

А в двух шагах скелет в стремлении упорном

Лоскутья рук простер на выжженный восток.

В миражном зеркале расплавленного ада

На дальнем западе сиерры Эль-Дорадо

И здесь в оазисе — предельный бег пустынь.

И грезу знойную навек покрыли травы.

Лишь бульканье ключа плывет в глухую синь.

Да воя волчьего случайные октавы.

 

1916

 

 

 

МАРОН

 

Обмякший пляж. Коричневая глина.

Оливковый базальт — галопом глыб.

В глухой воде — клинки холодных рыб

И ветровых разбегов паутина.

Прочерчивает бухтовый изгиб

Отполированный плавник дельфина,

И в вечер уплывает бригантина,

И гаснет вымпела червленый шип.

Топор и карабин, бурав, лопата,

Кремень, брезента клок, моток шпагата,

И я один — покинутый марон.

Но вольным вижу я себя Адамом.

Мой лоб загаром новым опален.

Мне Библией — земля. И небо — храмом.

 

1916

 

 

 

SALT-LAKE-SITY

 

Безводно-белые сухие облака

Над белым городом, обрезанным квадратом,

В пустыню брошенным, в сияющие пятна

Закаменевшего навек солончака.

Подложной библии тяжелая рука

Над жизнью избранных простерлась необъятно.

Но гневно сорваны и кинуты обратно

Шипы упругие тернового венка.

Безводны облака над рыжею пустыней.

Напоен жаждою солончаковый иней,

И время грузное иссохло в вышине.

Но в храме мраморном склоняются в поклоны,

Звеня кинжалами на вышитом ремне,

Священники земли — угрюмые Мормоны.

 

1916

 

 

 

САМАРКАНД

 

Над белизной одежд ореховые лица.

Светило белое в глазах повторено.

Осталось позади былого моря дно,

И бешено взята мятежная столица.

Здесь — громовой парад. А там — за птицей птица.

Там трупы вздутые навалены в одно,

И небо токами дрожащими полно,

И, чуя тление, взывает кобылица.

Позеленелую развеивая медь,

Сияет куполом упорная мечеть.

Распахнутая дверь дымится, точно рана.

И вор оглядчивый в сияньи рдяной мглы

Берет из твердых рук убитого муллы

Парчовый фолиант столетнего Корана.

 

1916

 

 

 

ПОРТ СВ. ИОАННА

 

Исчерченный коринфскою резьбой

Иконостас из черного ореха.

Сгоревшего полудня льется эхо

Из купола струею голубой.

И бледным золотом дрожащий зной, –

Шипы уже незримого доспеха, –

Зигзагом быстрым, молниею смеха

У закоптелых ликов — как прибой.

Забытый порт Святого Иоанна…

В долине — церковь, где молчит осанна;

Безмолвный храм Тезея на холме.

И выше всех, в багряной мгле заката,

Над пропастью, на каменном ярме,

Гранитный трон — могила Митридата.

 

1916

 

 

 

СКИФИЯ

 

Курганов палевых ковыльные уклоны.

В нагретой тишине курлычут журавли.

Дорога тонкая. И в золотой пыли –

Степных помещиков льняные балахоны.

А там — часовенки дубовые пилоны

На берегу пруда свой темный мох взнесли,

И хмурый грузный лад невспаханной земли –

Как закоптелый лик раскольничьей мадонны.

Отрадно воду пью из ветхого ковша,

И тихой радости исполнена душа

И льнет молитвенно к преданьям стен омшелых.

Но в тайной глубине поет степная даль,

И сладко мыслится о дымчатых пределах,

Где залегла в полынь былинная печаль.

 

1916

 

 

 

ПАЛИНГЕНЕЗИЯ

 

Песком и глиною утоптан плотный пол.

Холщовый полумрак и холодок палатки.

Густой полынный дух, прибой прерывно-краткий –

Их бриз вечеровой в одно дыханье сплел.

За поднятой полой курганный сизый дол.

Раскопок медленных нахмуренные складки.

И на земле могил тяжелые рогатки,

Телеги скифские и варварский прикол.

Закат отбагровел на заводях Сиваша.

Работа кончена. Костры. Уха и каша.

И говор сдержанный усталых копачей.

Здесь — мусикийский звон и вещий выклик Дива, –

Могила юного. И в благости лучей

Селена тихая у тихого залива.

 

1916

 

 

 

CARMEN AETERNUM

 

Зеркальный шар лилового стекла

Меж яхонтовых гроздий винограда.

Из травертина грузная ограда,

И даль холмов — как сильный взмах крыла.

Так нежно италийская прохлада

В извивы дымной тени протекла, –

И мысль, отточенная, как стрела,

Размягчена в округлых волнах лада.

Где алый зной покоят мягко мхи,

Латинские усталые стихи

Поют, как медленный ручейный лепет, –

И вижу в быстрой смене, как Эней

Под звонким вихрем легкий парус крепит

И пенит синь неведомых морей.

 

1916

 

 

 

ПОЛЕТ

 

На гладкой мартовской полянке,

Где первые так нежны мхи,

Я выстрогал прямые планки

Из мягкой кремовой ольхи.

Оклеил шелком, руль наставил

И в голубую высоту

Аэропланом их направил,

Легко дрожащим на лету.

И тонкая в руке бечевка

Виолончельною струной

Поет отточенно и ловко,

Впивая ветер молодой.

И упоенный этой дрожью,

Впитав ее отрадный мед,

Потом иду по бездорожью,

Как будто совершив полет.

 

1916

 

 

 

* * *

 

Давно в колчане крупный жемчуг

С печалью смешан наравне.

Давно резной на крыше венчик

Без матицы приснился мне.

Давно под черным покрывалом

Текут замедленные сны, –

И в поле трепетным шакалом

Провыт призывный вой войны.

И терем мой зловещ и гулок,

И крыс не слышно за стеной,

Но в клети каждый закоулок

Наполнен злобою живой.

В божнице синие лампады

На ликах не отражены,

И подвижных теней громады

Ползут за мною вдоль стены.

Бежать! — но сторожат погони,

Дорога выбита кольем,

И пораскованные кони

Опоены крутым вином.

Последний вечер. Слышу: филин

Кричит и бьется у окна.

И там, средь облачных извилин

Багровая встает луна.

 

1916

 

 

 

ДОМИК

 

Я помню: яркий в летней дреме

На солнцем залитом песке

Уютный выбеленный домик

В уютном южном городке.

Я помню: пол, натертый воском,

Смоленый мат по светлым доскам,

Медовый запах табака,

В окне герани два горшка,

На стенах выцветшие флаги,

Фрегата стройная модель,

За ширмой строгая постель,

На письменном столе бумаги –

Последний угол моряка

В тиши сонливой городка.

Моряк, старик под девяносто,

Но бодрый, молодой, живой,

Всегда приветливо и просто,

Встречаясь, говорил со мной.

Я был влюблен в оттенки моря,

Мечтал о пальмах, о маори,

И в голубые вечера,

Когда зеркальная игра

В зеленой полутьме купальни

Блуждает по изгибам стен, –

Земли тяжелой цепкий плен

Меня томил, а сумрак дальний,

Окутывающий пролив,

Струил волнующий призыв.

Однажды — в заревой истоме

Вдали клубились облака –

Отправился я в белый домик,

В приветный домик старика.

Тот мне обрадовался очень

И, хлопотлив и озабочен,

Соорудил нам чай «с ромком»,

И так прекрасно мы вдвоем,

Жуя варенье из инжира,

Не зажигаючи свечей,

Проплыли волны всех морей

От Гельсингфорса до Алжира

И только ночью в два часа

Свои убрали паруса.

И много вечеров в беседах

Провел я с милым моряком.

Он говорил мне о победах

И о «воздействии линьком»,

О женщинах в портах Китая,

О том, как Веспер, выплывая,

Роняет в воду алый щит,

Как море фосфором горит,

Как ночь в полуденных широтах

Струит зодиакальный свет,

О том, что флота больше нет,

О альбатросовых полетах,

И что, «поверьте, я уж стар:

Лучше манильских — нет сигар».

Прошли года. Моряк мой умер.

Я — закопался в груды книг.

Но где-то в самом дальнем трюме

Родной мечты остался лик.

И нанял домик я знакомый,

Уединился в нем, влекомый

Томленьем сладостным. Светло

В моих трех комнатах, тепло,

И пахнет славной старой трубкой,

И так легко-легко — смолой,

И я приют спокойный мой

Себе рисую верхней рубкой

На адмиральском корабле

В пути к неведомой земле.

И вот пишу я эти строки,

Ведя их пушкинской строфой.

Они просты и неглубоки,

Но я пресыщен глубиной.

Хочу о том, что повседневно,

Сказать волнующе-напевно,

О тихой молвить красоте,

Что поразвеяна везде,

О том, что полюбил я землю,

Уютный домик, вечера,

Мечту о прошлом, что игра –

Окончена и я не внемлю

Фанфарам запредельных сфер

И воплям сказочных химер.

 

1916

 

 

 

КОРАБЛЬ

 

Пахнет смолою и дубом под куполом темного дока.

Круто и кругло осел кузовом грузным корабль.

Быстрый топор отдирает обросшую мохом обшивку.

Твердые ребра цветут ржавчиной старых гвоздей.

«Эй, проберемся в пробоину!» Душно в незрячем трюме.

Днище набухло водой. Тупо стихают шаги.

Чую пугливой рукой прикрепленные к стенкам кольца, –

В реве тропических гроз здесь умирали рабы.

Где-нибудь: Тринидад, Вера-Круц, Пондишери, Макао.

Низкий болотистый брег; тяжкий расплавленный зной.

Дальние горы дышат, клубясь вулканною зыбью,

И неколеблемый штиль высосал жизнь парусов.

В тесной каюте над картой седой сидит суперкарго.

Глух он: не слышен ему тяжкий и сдавленный стон,

Что точно пар проницает дубовые доски палуб:

В трюме сквозь желтый туман желтая движется смерть.

Крысы по палубе брызнули топотом быстрых лапок.

Прыгают в волны, плывут. На корабле — тишина.

Только на главной шлюпке, мучась упорной греблей,

Куча матросов влечет ветхим канатом корабль.

День, и другой, и неделя. Штиль неподвижен, как скалы,

Порван буксир, и ладья мчится к родным берегам.

Только лицо рулевого становится бледно-шафранным,

Только и юнга дрожит, чуя последний озноб.

Там же, где брошен корабль, не слышно ни стука, ни стона.

Боком на запад плывет, тайным теченьем влеком.

Точно стремится догнать отрезы шафранного шара,

Что уплывает за грань сеять шафранную смерть.

«Эй, вот ржавчина эта, что пачкает наши пальцы,

Это не тленье ли тех, чьею могилой был трюм?

Это не мертвое ль золото старых гор Эль-Дорадо,

Что, растворившись в крови, красный развеяло прах?»

Быстрый топор стучит, отдирая гнилую обшивку.

В черную рану борта светит лазурная даль.

«Эй, посидим здесь еще! Ты любишь бродить по кладбищу,

Сладостны будут тебе недра бродячих могил».

 

1917

 

 

 

27 ИЮЛЯ 1830 г.

 

Случайным выстрелом старуха сражена.

И рота гвардии глядела с перекрестка,

Как с телом поползла капустная повозка,

Зардели факелы и взмыли знамена.

За полночь перешло. Всё двигалась она.

Толпа всё ширилась, нелепо и громоздко,

И ярость плавилась, и сыпалась известка

И битое стекло от каждого окна.

А в бедной хижине, за Севрскою дорогой,

Священник молодой, томим глухой тревогой,

Решил вплоть до утра сидеть и ожидать.

И пред распятием клоня свои поклоны,

Не знал, что в этот миг его старуха-мать

Дрожаньем мертвых рук ниспровергала троны.

 

1917

 

 

 

СМЕРТОНОСЦЫ

 

В подводной лодке в рубке капитана

На столике расчерченный картон.

Текучей майоликой отражен

Мутно-зеленый облик океана.

Но хода выверенного уклон

Прямолинеен в тусклостях тумана,

Где массою надменного тарана

Нос панцирного судна напружен.

Вот шелковистый быстрый свист торпеды

Змеиные томительные бреды

Вплетают в четкий перестук машин.

И в лепком воздухе — гранитны лица,

И в сдавленных глазах — осколки льдин.

Но радость вспыхивает, как зарница.

 

1917

 

 

 

* * *

 

Квадратный стол прикрыт бумагой,

На ней — чернильное пятно.

И веет предвечерней влагой

В полуоткрытое окно.

Стакан топазового чая,

Дымок сигары золотой,

И журавлей витая стая

Над успокоенной рекой.

Бесстрастная стучит машинка,

Равняя стройные слова.

А в поле каждая былинка

Неувядаемо жива.

И вечер я приемлю в душу,

Безвыходно его люблю.

Так люб и океан — на сушу

Закинутому кораблю.

 

1917

 

 

 

* * *

 

Так хорошо уйти от голосов людей,

От стукотни колес и въедливого лая

На отдаленный холм, где, полночи внимая,

Свой портик мраморный вознес к луне музей.

Спиною чувствуя прохладу старых плит,

Прилечь на лестнице и вглядываться в небо,

Где Веги пламена и нежный огнь Денеба

Светло проплавили индиговый зенит.

 

1917

 

 

 

ВАТИКАН

 

Из мягкого белого шелка

На мне шелестит сутана.

Шапочкой белого бархата

Прикрыта моя седина.

Лиловые яхонты четок,

Хмуро мерцая и рдея,

Виноградной гроздью повисли

На белой тонкой руке.

Тетрадь из плотной бумаги

Цвета слоновой кости

Кордуанской узорной кожей

Драгоценно переплетена.

Сухой изящной латынью

Пишу короткие фразы –

Чеканенные медали

Из металлов прошедших веков.

В гулкой тиши Ватикана

Слышно смутные шумы:

В мире и в Городе — знаю –

Юные орды встают.

Подымаюсь на белую башню

И, старчески медля, с балкона

Новым urbi et orbi

Благословенно шлю.

 

1917

 

 

 

ПОЭТ

 

Одет монашески и коротко острижен,

По миру шествуя легко и не спеша,

Прямолинейною иглой карандаша

Он вносит в книжечку слова церквей и хижин.

И целомудренным размером осветлен,

И умной скупостью расчисливая краски,

Для ткани будущей сплетения и связки

В устоях каменных натягивает он.

И треугольником скульптурного отвеса

По уравнениям разметивши слова,

Ведет нетленный стих. И пламенно жива,

Взвиваясь к небесам, священная завеса.

 

1917

 

 

 

МОГИЛА БАРАТЫНСКОГО

 

Я посетил величественный город,

Подземную безмолвную столицу,

Где каждый дом украшен мавзолеем,

А мавзолей отягощен крестом.

Я проходил по мягкой меди листьев,

Влеклись глаза вдоль твердых барельефов,

И тлела мысль теплом и ломкой болью,

Священные встречая имена.

Но проходил, не замедляя шага.

Меня манил неогражденный камень,

Где иссечен великолепный профиль

Дорически-прекрасного певца.

О, чистота всесовершенных линий,

Напрягшихся в певучем равновесьи,

О, ясная и умная прохлада

В Финляндии зачатых Пропилей!

О счастьи скорбь, томление о Музе,

И мысли боль, и отягченный якорь,

Что подняли марсельские матросы, –

Всё в ясности отпечатлелось тут.

 

1917

 

 

 

САНСКРИТ

 

В странно-знакомых словах, суровых словах санскрита –

Смуглая кожа земли, — той, где струится муссон.

В призвуках тайных и темных кроются лики дравидов,

Преданных мертвой луне, солнцем сожженных людей.

В плавно-певучих разливах широко отверстых гласных

Всплески высокой волны, — воли грядущих веков.

И в трепетании смутном шорохов, шепотов, шумов

Скорбные шелесты трав в мире бескрайних могил.

 

1917

 

 

 

EX ORIENTE UMBRA

 

Плащи из мутно-белого сукна,

Разрез направо, алый крест налево.

Их нежно вышивала королева,

И женская рука была верна.

Под медный плач латинского напева

Колышется органная волна,

И сердца рыцарского глубина

Вся рдеет от расплавленного гнева.

Окончено. Звенящий вопль трубы.

На весла тяжко налегли рабы,

И в море мерно выплыли галеры.

И с берега ловил их долго взгляд,

Прощальный взгляд на тех, кто солнце веры

Понес в провалы первых круазад.

 

1917

 

 

 

СЛОВАРЬ

 

Коринф. Коричневый. Коринка. Карий.

Колье гортанно прозвучавших слов.

Отраден мой сегодняшний улов:

Мир и словарь — как море и акварий.

Разглядывай резьбу радиолярий

Не под покровом громовых валов,

Но в хрустале недвижимых слоев,

И бережливым будь, что антикварий.

Так в малом целый познается мир.

Так в блеске золота раскрыт Офир,

И слово легкое — стигмат вселенной.

Люблю слова, певучую их плоть:

Моей душе, неколебимо пленной,

Их вестниками воли шлет Господь.

 

1917

 

 

 

РУКОПИСИ ПУШКИНА

 

Как нежны, как надрывно милы

И этот пыльный аромат,

И порыжелые чернилы,

И росчерков округлый ряд.

В сияньи Крымских побережий,

В Михайловской тиши, — один, –

Размашистые эти мрежи

Сплетал мой вечный властелин.

Как выскажу? И слов мне мало:

Здесь, где моя легла слеза,

Его рука перебегала

И медлили Его глаза.

И эти влажные напевы

Неистлеваемым зерном

Вздымают золотые севы

На поле выжженном моем.

 

1917

 

 

 

* * *

 

Прибой на гравии прибрежном

И парус, полный ветерком,

И трубка пенковая с нежным

Благоуханным табаком.

А сзади в переулках старых

Густеют сумерки. Столы

Расставлены на тротуарах.

Вечерний чай. Цветов узлы.

Черешен сладостные груды.

Наколки кружевные дам.

И мягкий перезвон посуды

Аккомпанирует словам.

И так доступно измененье

Девятисот на восемьсот,

Где жизнь застыла без движенья,

И время дале не идет.

И радостью волнует райской,

Что впереди — свершенья лет

И что фонтан Бахчисарайский

Лишь будет в будущем воспет.

 

1917