КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ВИТАЛИЙ КАЛЬПИДИ

Виталий Кальпиди — поэт, литературный деятель. Родился в 1957 г. в Челябинске. Семнадцати лет был отчислен с первого курса института "как идеологически незрелый", работал грузчиком, кочегаром, бригадиром железобетонных конструкций, оператором котельной, почтальоном, жил в Перми, Свердловске, с 1990 г. снова в Челябинске. Учился в Пермском Государственном Университете.

 

Первая публикация в России в 1987 г. Первая книга вышла в 1990 году в Свердловске, называлась "Пласты" и начиналась со строк "Он родился не в рубашке, а внутри слезы". К 2010 году изданы ещё семь книг (Аутсайдеры-2. — Пермь: 1990. Стихотворения. — Пермь: Арабеск, 1993. Мерцание: Стихи с автокомментариями. — Пермь, 1995. Ресницы. — Челябинск: Автограф, 1997. Запахи стыда. — Пермь: Фонд «Юрятин», 1999. Хакер. — Челябинск: Галерея, 2001. Контрафакт — Москва, «Агро-Риск», 2010) Сборник "Ресницы" (1997) удостоен премии Академии русской современной словесности. Стихи Кальпиди переведены на 12 языков.

 

Иногда причисляемый к "метаметафористам", Кальпиди — поэт отчетливо трагического мироощущения. Язык его поэзии поражает своей широтой и способностью визуализировать. От Парщикова и вообще от традиции "метаметафоризма" у Кальпиди: работа с фигурами виртуальности — взгляд и течение способны существовать вне глаз и реки, собака бежит внутри свой клички, тяжесть действует как самостотяельное юридическое лицо. От Бродского: глубина дыхания, беспредельность синтаксиса и ощущение силы. Если мерить поэтов, как двигатели, то после смерти нобелиата Иосифа вряд ли кто из текущих стихотворцев может по мощности сравниться с Кальпиди. Прибавьте к этому уникальный по широте словарь, каменную уральскую крутость и виртуозное владение внутритекстовой рефлексией: первые сборники Виталия поражали обилием вставок типа "здесь пауза". С годами стихи Кальпиди стали немного проще стилистически и гораздо глубже, что говорит о несомненном приобретении опыта. Без его пронзительной лирики невозможно представить себе русскую поэзию на исходе ХХ века, а что уж говорить об уральской поэзии — она вся "проистекает" более-менее от Кальпиди. Помимо собственно стихов, Виталий ведет т.н. культуртрегерскую деятельность: издает на Урале антологии и журналы, устраивает выступления литераторов из других регионов.

Из книги стихов "РЕСНИЦЫ" (1995-1997)

 

 

# # #

 

Время переводить современных польских поэтов,

но языка не знаю, подстрочников нет, информации — тоже.

Жизнь в конечном итоге сведена к данному июльскому лету,

а личная старость — к шелушащейся коже.

 

Все определения крутятся возле "солёный" и "жидкий".

Процесс написания текстов управляем, отсюда — ничтожен.

Седина напоминает обычные белые короткие нитки,

и это, скорей, забавляет теперь, чем тревожит.

 

"Капитанская дочка", "Обломов", "Доктор Живаго"

наводят на долгую мысль, что писание русских романов —

вещь таки чистоплотная и справедливая, а проблема Бога живаго

в исполнении Толстоевского — занятье для меломанов.

 

В последнее время вокруг чересчур суетятся евреи,

опять пытаясь выдать свою биографию за судьбу страны,

которая их не любит (и это обидно), однако — греет,

пока они заняты тем, что сами себе равны.

 

Вороны часто падают с неба на землю, и почти никогда — обратно.

Слева — восход, справа — закат, посредине - полдень.

Любовь ко всему — в наличие, а просто любовь отсутствует многократно,

поэтому часто наступает <нельзя напечатать> полный...

 

Многие захотели не просто денег, а денег много,

даже нищие, что особенно не умиляет, но восхищает...

Путь — это желание двигаться. Желанье прийти — это дорога

(первый по-прежнему невероятен, а вторая — прельщает).

 

Очень много красивых женщин среди двадцатилетних,

тридцатилетних и сорокалетних.

С каждой из них неплохо бы съездить, к примеру, ну скажем, в Умань...

Главная особенность дождей, особенно летних,

в том, что я на данный момент никак её не могу придумать...

 

Если ты видел, как на ресницах и сильных бровях улетают жёны,

не на юга, но клином и с монотонной песней...

Впрочем, оставим данной пассаж незавершённым,

чтобы неинтересное стало чуточку интересней.

 

Стрекоза напоминает, что когда-то не было стрекозы,

и ценность этого в том, что не требуется никаких тому объяснений,

в отличьи от утверждения, что тютчевские стихи на счёт любимой грозы —

жеманные, велеречивые и лживые без стеснений.

 

Я не имею притензий ко всем, кто не имеет претензий ко всем.

А к тем, кто имеет претензии, я тоже их не имею.

Конец ХХ века, 7 июля, 7

утра, и я замолкаю, потому что немею...

 

Однако юзом дописывается строфа,

теперь уж последняя (и это точно)...

До-ре-ми-фа...

соль отсутствует, значит музыка опреснена (читай — водосточна).

 

 

 

# # #

 

Допустим, ты только что умер в прихожей,

и пыль от падения тела границ

луча, что проник из-за шторы, не может

достичь, но достигнет. Красиво, без птиц,

 

за окнами воздух стоит удивлённый,

захваченный взглядом твоим, что назад

вернуться к тебе, отражёным от клёна

в окне, не успеет, и всё-таки сжат

 

им воздух, но это недолго продлится:

твоё кареглазое зренье дрожать

без тонкой почти золотой роговицы

сумеет четыре мгновения — ждать

 

осталось немного. Большая природа

глядит на добычу свою. Говорю:

не медли у входа, не медли у входа,

не бойся — ты будешь сегодня в раю.

 

И всем, кто остался, оттуда помочь ты

сумеешь, допустим, не голосом, не

рукой, и не знаком, и даже не почтой,

которая ночью приходит во сне,

 

но чем-нибудь сможешь — я знаю наверно...

Ты всё-таки умер. И тайна твоя

молчит над землёю, да так откровенно,

что жить начинает от страха земля:

 

и звёзды шумят, как небесные травы,

и вброд переходят своё молоко

кормящие матери слева — направо,

и детям за ними плывётся легко.

 

 

 

 

ЕЙ СНИЛАСЬ СОБСТВЕННАЯ КРОВЬ

 

"Летали брови без лица,

порхали мокрые ресницы

умерших женщин..." — до конца

июля это всем приснится.

 

Ей снилась собственная кровь

скорее плоской, а не красной,

ей снилась собственная кровь

не ситцевой и не атласной.

 

Ей снилось: кровь её висит

на длинной бельевой (не скажем:

верёвке) и почти кипит,

точнее — закипает. Важным

 

мне кажется её наклон

в горизонтальную тряпичность,

+ ветер с четырёх сторон,

четырежды асимметричный

 

пространству ветренного сна,

которое назвать пространством

нелепо, ибо так странна

сия страна непостоянства.

 

Ей снилась кровь как простыня,

хрустящая с мороза, даже

преувеличивая, я

преуменьшаю сон. Прикажем

 

ему окончиться в стихах,

но он возникнет за стихами...

Ей снилась кровь (читайте — прах,

читайте — страх) — читайте сами.

 

Ей снилась кровь, она могла,

но не сумела стать любовью,

и женщина изнемогла

изогнутой над кровью бровью.

 

Возобновляющийся взгляд

вернулся к ней, и кровь вскипела.

Она двенадцать раз подряд

пыталась возвернуться в тело.

 

Она проснется никогда,

точнее: никогда проснется,

и сильно красная вода

над ней сомкнется.

 

 

 

# # #

 

Это жаркое лето, которое станет зимой,

беспардонно озвучило наше с тобою молчанье.

Голоса, улетая на юг, где назойливый зной

их давно ожидает, останутся с нами случайно.

 

Прибывает вода, прибывает большая вода,

скоро выйдут дожди разгибать свои жидкие спины.

Ты, наверное, скоро умрешь, но не бойся, когда

это станет фрагментом почти очевидной картины.

 

Ты, наверное, скоро умрешь, я умру за тобой

через (страшно подумать) четырнадцать лет или восемь,

и огромная память, покрытая страшной водой,

воплотится — теперь уже точно — в последнюю осень.

 

Будут хлопать, взрываясь, комки пролетающих птиц,

отменив перспективу, себя горизонт поломает,

и границами станет отсутствие всяких границ,

и не станет тебя, потому что возьмёт и не станет.

 

Ты красиво умрешь, ты умрешь у меня на руках,

или нет — ты умрешь на руках у другого мужчины,

это он будет пить твой с лица истекающий страх

три мгновения до и мгновение после кончины.

 

Треск лесной паутины... по-моему, именно он

воплотится в хрипение свечек в побеленном храме,

где какие-то деньги шуршать не устанут вдогон

мимолетным молитвам, которые будут словами.

 

Будут камни лежать; их под кожей соленая плоть —

кристаллический воздух для духов подземного горя,

оным, видимо, нравится каменный воздух молоть,

выдыхая остатки в пустыни песочного моря.

 

И, не зная зачем это все я тебе говорю,

я тебе это все говорю как нельзя осторожно,

потому что умрешь, потому что я песню пою,

потому что нельзя это петь, но не петь невозможно.

 

Я смотрю тебе в спину, которая движется вдоль

засекреченной улицы в сторону грязного рынка:

между тонких лопаток твоих начинается соль,

поясню — продолжая нетвёрдую нежность затылка,

 

ты идешь не быстрее, чем я ухожу от тебя,

ты идешь, отбиваясь ногами от собственной тени,

ты идешь по границе уже неземного огня,

напрягая колени...

 

 

 

# # #

 

Тишина не умеет читать наши чистые лица,

но с висков научилась лизать истекающий страх.

Вот слезу уколола упавшая с века ресница,

но не лопнула та в просолённых невидимых швах.

 

Я всё чаще флиртую с девицей по имени Старость:

выбираю морщины на близкий уже маскарад

(седину разобрали), пигментные пятна остались

да огромные родинки в девять и боле карат.

 

Что я делаю в этом занюхо-залапанном мире,

я не вспомнил пока, значит, рано ещё вспоминать

(испаряется яд на конце стародатской рапиры,

а схвативший её с вожделением смотрит на мать).

 

Просыпаюсь в Челябе и нюхаю сладкую осень,

наблюдаю, как иней становится жалостью к нам,

кристаллической жалостью той, что мы медленно просим

у невинных богов, потому что не верим богам.

 

Надо мной небеса, а над ними прозрачная тайна,

а над нею - кипящее озеро жидкой любви

испаряется вниз (а частицы его не случайно,

ослеплённые зрением, в нашей очнутся крови).

 

Жизнь не любит сюжетов, но держит, как будто таблетку,

високосное время на липком своём языке,

набирая из чёрной реки в золотую пипетку

то тебя, то меня и, помедлив, обратно реке

 

возвращает нас брызгами, скажем не к месту, салюта,

и, пока мы свершаем разъятый на капли полёт

(что рассчитан по тяжести боли, а не по минутам),

стоит просто свернуть свою кровь, и — никто не умрёт.

 

И прощаясь с землёй, где по пояс стояли в золе мы

(не во зле, а в золе - в этом главная, кажется, суть),

я не прочь бы увидеть густое движение Евы,

увидать и запомнить, а память потом зачеркнуть.

 

 

 

# # #

 

Земля навьючена на холм,

последний — спит в её парах,

вегетативно-всякий хлам

зажав в невидимых губах;

 

теоретически — песок,

на практике — модель песка,

на деле — прогнутый висок

от выстрела в район виска.

 

Он погружён не в сон, а в цель,

как в чёрную сухую соль,

в которой холм, оставшись цел,

пересидит земную боль.

 

Я где-то рядом. Видишь? Мне

приятно плакать или петь

на опрокинутом холме

(ну, это если посмотреть

 

из-под земли, где не пуржит,

но — нарисована метель,

где кое-кто ужат, ушит

и уколочен в колыбель...)

 

 Я глажу голову холма,

он делает упрямо вид,

что эта ласка не нужна,

что он в себя, как море, спит.

 

Он, вероятно, импотент

по шкалам Рихтера, земля

его покрыла — не на тент

тут ясно намекаю я.

 

Холм мною нюхает траву

и мною видит осень, мной

он птичью слушает молву,

порхающую над травой.

 

Я - дополнение холма,

и умирать придётся мне,

поскольку он (точней — она!) —

вне смерти и спасенья вне.

 

Навряд я понимаю смысл

общения холма со мной,

не на кошачье же "кыс-кыс"

он выгибается спиной

 

навьюченной земли. Земля

пузырится в своей слюне...

Я где-то рядом. Вот он — я:

то под холмом, то на холме.

 

 

 

# # #

 

Девственниц в этом городе определишь по теням,

оные окантованы иначе, чем у других

женщин (учти коррекцию, действующую по дням

пасмурным, менструальным — во-первых и во-вторых).

 

Жизнь в этом псевдогороде вышла из берегов

и затопила поймы смерти, перемешав

сроки своей селекции, и легкие стариков

трутся о сизый воздух, который и так шершав.

 

Мать и дитя — две самовсасывающиеся

воронки — выходят в город взаимну любовь справлять,

бегают по аллеям, мужчину себе ища,

наконец, ребёнок всепоглощает мать.

 

Снег переделан в воду (или — наоборот),

плоские, точно в профиль Гоголь, стоят дожди,

и закрывая уши, но открывая рот,

дольше детей и женщин жеманно живут вожди.

 

Знаешь, а бесконечность не  бесконечна, как

ей бы хотелось, слушай, ты не такой глупец,

чтобы не догадаться в ней обнаружить брак:

вместить она не умеет мысль, что придёт конец.

 

Похоть стоит, как хохот. Страсть, отвернув лицо,

превозмогая город, делает секс сырым.

Невинный Сатурн не может проникнуть в своё кольцо… —

поклон фарисею Фрейду и пейсам его седым.

 

Тебе хорошо от страха. Страху легко с тобой…

Море стоит за кадром стихотворенья, но

отсвет его на город падает голубой,

и город, переливаясь, изображает дно

 

этого моря. Море высохло за кормой

текста, в седой пустыне город висит — мираж:

папа идёт по небу, глупый и молодой,

кажется, в мятых брюках, даже сорочка та ж,

 

в которой он испугался жизни. Вокруг него —

высшая степень рабства, т.е. свобода, и

если хочу чего-нибудь теперь я, то одного:

глазы мои не видят, уши мои глухи.

 

 

 

ИЗ ДНЕВНИКА

 

…Что с того, что ты в детстве боялся стоять в коридоре,

возле старой кладовки, где страхи устроили джунгли,

где шуршали не мыши, а фразы ужасных историй

раздували свои неостывшие угли.…

 

Ты прочел мертвеца, сочинившего мертвые книги.

Он в тебя запускал глазенапы с портрета на вклейке;

как трактирный слуга - востронос и прилизан, интриги

вероятный участник ценою в четыре копейки,

 

малоросский барчук, пролежавший неделю в горячке

оттого, что сумел утопить беззащитную кошку,

а потом в "Майской ночи…" расчесывал эту болячку,

колупая от кожи её золотистую крошку

 

и глотая, с собою борясь, чтоб не выпить чернила

(эта явная ложь продиктована истиной, то есть —

правда тут ни при чем); и дрожала височная жила,

и вставала из гроба (опустим подробности) повесть.

 

… то сюжет украдёт, то поклёп наведёт на Россию,

то с друзьями поделится тайнами полишинеля,

то внезапно попробует выступить в роли мессии,

дальше "Носа" не видя в своей богомерзкой "Шинели".

 

Мой товарищ Н.Б. называл его рыбой, во-первых:

сквозь прозрачные веки ему, я цитирую, "видно

во все стороны света", во всех направлениях скверны,

северея на север, югая на запад ехидно,

 

во-вторых: он икру, точно бисер, отстреливал в Риме,

отсылая в Россию то письма, то главы романа,

в-третьих: был хладнокровным и мёрзнул небритый, как иней,

а в Иерусалиме скучал, что ни капли не странно,

 

а в-четвёртых, а в-пятых, в-шестых и в-седьмых: неизвестно,

как он вырастил жабры для твёрдой воды подземельной.

Как он их переплавил потом ради встречи небесной? —

разговор, говоря не своими словами, отдельный.

 

И на этой строфе ты запнулся, запнулся на самой

непонятной строфе, где фигляр становился монахом,

перестав водевили записывать греческой драмой,

а себя то и дело накачивать смехом и страхом.

 

Он за восемь часов до кончины потребовал, боже,

принести ему лестницу (сделаем вид, что понятно,

для чего) и, уже испаряясь со смертного ложа:

"Умирать — это сладко", — шепнул недостаточно внятно.

 

Как живой — он мертвец, как живой — он из мёртвого клана,

но как мёртвый — он выпущен белой голубкой из клетки -

это трудно понять через речи земного тумана,

а ведь именно им продиктованы эти заметки.

 

Ты читаешь "Женитьбу", и медленным ростом щетины

измеряется время на робком твоем подбородке,

и встают пред тобою из воска, из пемзы, из глины

постепенные люди страны изумительно кроткой.

 

(Обижают его: В.Розанов своей клоунадой,

гимназист Мережковский ругает с трёхспальной постели,

некто А.Королев, про которого, впрочем, не надо,

потому что тухлятины мы без него переели.)

 

Соплеменник худой, он живет на холодном Плутоне,

но однажды достиг длинным зрением красного Марса,

за которым кружится в своем орбитальном загоне

та планеты, где он с мертвецами играл не напрасно.

 

Темнота в темноте озирается корпускулярным

и рассеянным светом, и тужится быть некромешной,

и летает Земля, говоря языком популярным,

возле ярости Бога…

 

 

 

# # #

 

Дьявол возле забора играет с цыплятами и воробьями,

пот, со лба испаряясь, становится сильно солёным туманом,

и хохочет по-детски Непарнокопытный и как бы нулями

окольцованный смех опускается в травы дурманом.

 

Рыбы жидко живут, и, подпенясь, подводные белые слюни

этих неголосистых, отравленных жабрами тварей,

проплывают по озеру в правдоподобном июле

оболочками слов, сатанея в июльском кошмаре.

 

Дьявол ждёт снегирей и они прилетят, как ни странно.

Как ни странно они прилетят (в это можно не верить).

Всё становится поздно, когда всё становится рано.

Дьявол ждёт снегирей, а к нему направляется лебедь.

 

Двое маловлюблённых лежат возле волн водоёма,

неслепыми летают над ними серьёзные слепни

и кусают лежащих, но боль этим двум не знакома —

так они порешили в своём подсознании летнем.

 

Вот стоят голоса, как столбы из песка или твёрдого дыма,

и щекотят словами то травы, то камни, то травы,

то цыплят с воробьями, то Дьявола сверху и с тыла,

и Вонючий хохочет то слева лежащих, то справа.

 

Жизнь стрекочет в пыли, начинается ветер, шуршанье

толстокожей листвы пародирует треск паутины

не простой, а гигантской, вокруг происходит касанье

или губ, или рыб, или следствия с пеной причины.

 

Ты стоишь у ручья, закругляя пространство молчаньем;

в пятистах километрах от этого места я делаю книги;

пятиокая смерть, оставаясь наитьем случайным,

продолжает свои не по-девичьи нежные крики...

 

 

 

ВВЕДЕНИЕ В СТАРОСТЬ

 

Строится старости самый хрустальный каркас;

и плавают женщины возле умерших мужчин;

прозрачные стрипки собравши у сжиженных глаз

в молочную пенку почти ювелирных морщин.

 

Возводится старость, я буду её заселять.

(Пока что она заселяла просторы меня.)

(Становится смертною неоткровенная мать,

точней: всё случайней становится день ото дня.)

 

Всё явное вновь обрастает таинственным, как

трёхдневной небритостью. Запахи тела втройне

удвоились - это особенный, видимо, знак,

скорее, предъявленный, нежели поданный мне.

 

О чудо болезни: простая простуда ведёт

меня к пониманию боли как формы стекла,

текучесть которого сводит и скоро сведёт

мою протоплазму в песочное имя зола.

 

(Читается Мильтон, а Гамлет в двенадцатый раз,

поверивший подлым наветам того, кто восстал

под видом отца, окунулся в кровавый кураж

чужой "Мышеловки", в которую первым попал.)

 

И твёрдая нежность, похожая больше на шрам,

не пересекает, а делит на части лицо,

когда, выкипая из жидкого сна по утрам,

я вновь попадаю в покрытое небом яйцо.

 

Всё требует жизни, включая наивную смерть,

всё требует смерти, включая опять же её,

и я на две трети (казалось сначала на треть)

уже позабыл откровенное имя своё.

 

Красивая молодость ходит, как лошадь в воде,

и брызги летят, раздвигая пространство собой,

и странная старость горит в непомерном труде

двойной — это снизу, а так — одинарной звездой.

 

Любимые женщины падают в небо своё,

их боль - точно мусор в углу, подметённый с утра,

они, выжимая ночами над ванной бельё,

почти произносят ужасное слово — "пора"…

 

Они будто лаком покрыты старением, я

дрожу от восторга, пока белоснежный налёт

ложится на лица, пока молодая земля

их старую молодость сладко и медленно пьёт.

 

Они безобразны, когда окружают себя

последней надеждой любить не любовь, а мужчин,

но очень красиво ползёт молодая змея

их влажных морщин.

 

Мужчины с седыми ногами, и Новая Мать,

что больше не травит ребёнка грудным молоком,

зависли над миром, где воды отправились спать,

но, что характерно, внезапно проснутся потом...

 

 

 

# # #

 

Сны, висящие непосредственно над землёй,

пожираются нами при помощи ложки прозрачной,

уплотнённое время, стоящее между зарёй

и восходом, которое нравится новобрачным,

 

пуленепробиваемо. Дождь, начиная с шести,

к девяти окончательно выглядит страшной водою,

протекающей в сторону слова "прости",

заслонённого полуполярной звездою.

 

Изгибаясь в земле, червяки изгибают её,

и она по ночам не червива, а волнообразна —

так, наверное, мумия, обожравшаяся мумиё,

оживает частями, что само по себе — безобразно.

 

Сытый воздух стоит, не давая себя подышать.

Вот старуха хотела скончаться, но просуетилась.

Что родился ребенок - вторично. Первично, что мать

появилась, пока пуповина рвалась и светилась.

 

Жизнь пытается жить, но её разрывает судьба.

Муравьи охраняют детей. А, пока в колыбелях

те орут, к ним почти наклонилась не то чтоб вода,

но какая-то влага. В своих бесконечных постелях

 

спят отцы. Тугоухие змеи ползут по траве.

Арифметика пыли равняется запаху рощи.

Мне становится страшно и, стало быть, весело мне,

потому что так — проще.

 

Слева утро шумит, начиная своё молоко,

Справа — трудно сказать, но, наверное, светятся мухи.

Начинается всё, что даётся на свете легко, —

начинаются муки...

 

 

 

# # #

 

В прошлом стоит тишина, птицы сухие висят,

второстепенный мороз тоже прозрачен и сух,

кошка бежит по двору: видимо, ищет котят,

в небе плывёт седина, опережая старух.

 

То, что случилось со мной, не начиналось со мной.

Птицы сухие висят. В прошлом стоит тишина.

А между ними — вода, или зовётся водой

что между ними горит или горело всегда.

 

Ты почему умирал, чтобы родиться зачем?

Мать не любима тобой — снова опять почему?

Пела она по ночам: "Я тебя, сыночка, съем..."?

Бойся ночных матерей, долго поющих во тьму.


Чудо разъято на чу! на указание: до

ночи успеешь уйти в сторону той стороны.

Птицы сухие горят, падая прямо в гнездо,

где притаились птенцы южно-уральской шпаны.

 

Трое идут по шоссе в облаке страха и сна,

плачут, ругаются, пьют — трое идут по шоссе

(это смешно, но по ним осенью плачет весна), —

выживут, если дойдут, только, конечно, не все.

 

Ну, намекай на любовь, не поднимая лица,

что ты молчишь, как варнак, ну, намекай. А пока

ты незначительно жив — лучше и не отрицай...

Не почему, а зачем в небо вползает река.

 

 

 

 

Из книги "КОНТРАФАКТ" (2007)

 

 

# # #

 

Римейк

 

“В деревне Бог живёт не по углам”. (И. Бродский)

 

В Еманжелинске, прячась по углам,

под мостовой, в водопроводном кране,

ангину гладиолусами гланд

щекочет бог внутри своей гортани.

 

Наевшись на ночь мокрых макарон,

дрожа от им же созданного ветра,

он, как всегда, закончит моцион,

листая комикс Ветхого Завета.

 

Он встанет ночью восемь раз подряд

убавить газ в раздолбанной духовке,

где плавится миниатюрный ад

уже который год без остановки.

 

Оттуда крики плещут через край.

И если уж не с бухты, то с барахты

он пальцем на стекле духовки — “Рай” —

выводит, улыбаясь артефакту.

 

Потом сидит, рассматривая пол,

и сам себе, поморщившись капризно,

бог внутривенно делает укол

проверенным снотворным атеизма.

 

 

 

# # #

 

Гигантская падаль восхода

неопровержима зимой.

Природа подобного рода

подробно описана мной.

 

За кровопусканием вишен

скрывается свой трибунал.

Я думал про это, я слышал,

я мелко и часто читал,

 

что лес — долгострой вавилонский,

а свет — поседевшая тьма,

и волос не женский, а конский

доводит мужчин до ума.

 

Занудно, как рифмами Дельвиг,

из мусора русской души

шуршит насекомое денег

(пока ещё только шуршит).

 

Но с севера дует спикинглиш,

и Гидрометцентр орёт,

народ посылая на идиш,

и прётся на идиш народ.

 

Из фото- своих аппаратов

цифруем Россию сплеча,

и птички влетают в Саратов,

а в серый Саранск — саранча.

 

Пока отморозки в причёсках

по-русски за обе щеки

с руки уплетают кремлевской,

коль это им сходит с руки,

 

мой Саша, который Ульянов

(не Вова, картавый юрист),

из рая казненных смутьянов

плюётся презрительно вниз.

 

И снег начинается грязный

в паху у венозной весны

и жидкостью однообразной

течёт на поселки страны,

 

где свой изумительный дактиль

сквозь телепомехи небес

И. Бродский, наш верный предатель,

читает раскаянья без;

 

где жизни устойчивый вирус

даёт положительный тест,

чей плюс — перечеркнутый минус,

на плюсе поставивший крест;

 

где сердце стучит однобоко,

где птицы летят на отстрел.

где Вова, который Набоков,

как перепел, всех перепел.

 

 

 

# # #

 

Кружится снег под любой мотив,

а хлопья — это не что иное,

как мусор, оставшийся от молитв,

покрывших небо в четыре слоя.

 

Они то ветхостью шелестят,

то просто сыплется штукатурка

на звезды, зажженные не подряд,

а разом — от одного окурка.

 

И Тот, который всего на треть

заполнил собой тесноту в каноне,

вдевает, как нитки, любую смерть

в свои продырявленные ладони.

 

И кто кого и в каком раю

будет дёргать за эту леску?

Он ли, создавший любовь мою?

Я ли за эту любовь (в отместку)?

 

 

 

ПАМЯТИ ЧЕЛЯБИНСКОЙ ПОЭТЕССЫ

ВЕРЫ КИСЕЛЁВОЙ

 

Боюсь! Боюсь! Касайся никогда

моей руки и острой мочки уха

в Караганде, где пьян Караганда,

зато всегда трезва его старуха.

 

Так жизнь тебя изобрела, что я

смотрю на безобразие творенья

в Караганде, на кромке бытия,

в начале твоего исчезновенья.

 

Надев свое последнее лицо,

скорей всего, из вежливости жуткой,

ты больше не обласкана Отцом

солёного земного промежутка.

 

Истерзанная ангелами, ты,

молитву щебеча непроизвольно,

по лестнице своей Караганды

так катишься, что и ступеням больно.

 

 

 

СТАРАЯ ЖЕНЩИНА

 

Римейк

 

“Некрасивая девчонка” (Н. Заболоцкий)

 

Швырнувши колоду истерзанных карт,

она прижимает ладони к гортани,

и длится, и длится, и длится закат

и дальше, и дольше её очертаний.

 

Не просто сидит у проёма окна

покрыта снаружи девичеством ветхим,

а смотрит, не зная, что смотрит, она,

не видя деревья, на тёмные ветки.

 

И если обрезать по контуру свет,

её обтекающий вдоль, а не вдоволь,

получится самый простой трафарет,

каким напечатаны птицы и вдовы.

 

Узлы расплетая, домашний паук

с лица у неё похищает морщины

и ткацким движением маленьких рук

мотает в клубки для своей паутины.

 

Стоит разорённая, будто гнездо,

у зеркала утром, пока разумеет,

что старость не то, что стареет, а то,

что длится в тебе и никак не стареет.

 

Руками исходит, как тайная власть

над миром укропа, борща и душицы,

где жизнь удивительно не удалась

уже потому, что вот-вот завершится.

 

Ночами выходит в зелёном пальто

и бродит кругами по детской площадке,

и мантры учения “Агни Барто”

читает часами в священном припадке.

 

Для ангелов ночи она — как сосуд,

но, дергая от отвращенья плечами,

они из неё, обознавшись, сосут

не душу, а тихую ярость прощанья.

 

Когда от росы покачнутся кусты,

они улетают проворнее моли.

Так бог избегает своей пустоты

при виде и даже при помощи боли.

 

 

 

РЫБАК И РЫБА. РЫБА И РЫБАК

 

Улыбка рыбы становится только шире,

когда ей губы оттянет крючком застрявшим

тот, кого почитают в подводном мире

ужасно сильным, хотя и ненастоящим.

 

И вот он стоит перед ней, наделяя даром

стать изумительно вкусной, невинной то есть.

И они на пару дышат лавровым паром,

и соль, проникая в рыбу, горит как совесть.

 

И это всё происходит довольно долго,

совсем не страшно, но, видимо, больно очень.

И если Обь — любовь, то Валгалла — Волга

не между нами, заметим, а между прочим.

 

Заев изжогу щепоткой щекотной соды,

зевнув в себя, не открыв безобразной пасти,

лежит в обнимку с короткой травой природы

демисезонный демон дешёвой снасти.

 

Надо же, как сверчит мазохист-кузнечик,

сам себя колотя по пустым коленкам,

пока комар, пожелавший озвучить вечность,

орёт от счастья, усевшись “орлом” на венку.

 

Нет ли чего такого, чтоб стало сразу

тем, чего быть не может в надводном мире?

Ну, например, попытаться закончить фразу

рыбы, шипящей заживо в рыбьем жире.

 

Когда Адаму в жабры вцепилась Ева,

то оторвать её не хватило силы,

зато налимы плывут, как всегда, налево.

Плывут налимы, все время плывут налимы.

 

 

 

АНГЕЛ

 

Исчезли от пения гланды,

подгнили крепления крыл.

Я ангел, я, кажется, ангел,

я вспомнить про это забыл.

 

Пикируя на водоёмы,

где тихо лежат у огня,

я лакомлюсь дробью солёной,

которой стреляют в меня.

 

Не чищены сирые перья,

линяет моя голова.

Я сяду сегодня под Пермью,

где в поле присела трава.

 

Я сразу увижу посёлок,

там люди приятно шумят,

целуя другу друга спросонок

и трогая мягких котят.

 

Была им любовь неизбежна,

они же, всему поперёк,

её переделали в нежность

вот именно, что под шумок.

 

Я, вместо ленивой хохлатки,

им высижу восемь цыплят.

И, ставя на крылья заплатки,

заплачу два раза подряд.

 

Корове я вымою вымя,

и тайне её молока

придумаю имя, а имя

придумает мне облака,

 

куда я взлететь попытаюсь.

Теперь уже точно взлечу.

Смотрите, как я улыбаюсь,

особенно если хочу.

 

Я вспомнил, что женщина — Анна,

что ей где-то здесь хорошо.

Я ангел, я всё-таки ангел,

а значит, за Анной пришёл.

 

Сейчас, передернув плечами,

возьмусь за работу свою,

которой меня обучали

какие-то злыдни в раю...

 

 

 

# # #

 

Кошка с длинными ресницами.

Синий лунный свет.

Жизнь тем более случится,

если нас здесь нет.

 

Заскрипит в замерзшей луже

прошлая трава,

и никто не обнаружит,

как шумит сова.

 

Кошка умывает лапками

узкое лицо,

и блестит в углу под лавкой

женское кольцо.

 

У запруды стонет в воду

сом своих усов,

он подводную погоду

предсказать готов.

 

Чересчур одновременно

замолчало всё.

Лишь колодец постепенно

пьёт своё питьё.

 

Звёзд пшеничные предметы

кое-как видны,

потому что скорость света

медленнее тьмы.

 

Не туман, а подходящий

для тумана дым,

даже слишком настоящий,

чтобы стать седым.

 

И кусты стоят по пояс

в ледяной росе,

и вдали грохочет поезд,

где мы едем все.

 

 

 

 

Из книги "МЕРЦАНИЕ"

 

 

    # # #

 

1   В карандаш сужается рука.

    Строфы не доходят до щепоти

    пальцев, образуя облака

    саморасширяющейся плоти,

5   над листом снующие, слегка

    пальцы щекоча при развороте.

 

7   Ложь воняет. Правда на себе

    замкнута, поэтому порочна.

    (Вот, к примеру, на одной трубе

    А и Б сидят не очень прочно.

11  Твой вопрос, считай, ещё в уме,

    правда же кричит: "На водосточной!")

 

13  Нарастает мощная тоска;

    слёзы, не мутируя во влагу,

    выступают солью у виска;

    я уже, как хлеб, жую бумагу,

17  поменяв на дауна оскал

    всю первоначальную отвагу.

 

19  Как растолковать тебе, дружок,

    распалив твоё воображенье,

    что стихи не столько под рожок

    словосочетающее пенье,

23  сколь застывший между строк прыжок

    в тишину из головокруженья.

 

25  Кто стоит за плоской тишиной

    и вращает ручку центрифуги?

 

    Это красный, алый, золотой —

    жидкий Ангел тусторонней вьюги,

29  колющий невидимой иглой

    мой язык то лживый, то упругий.

 

31  Он взрыхляет верхние слои,

    где слюна подмешана к желанью

    славыпреклонениялюбви.

    Он своей почти кипящей дланью

35  лезет дальше — в тайники мои,

    к их ненасекомому жужжанью.

 

37  В пустоте Он может пустотой

    взять и улыбнуться, но движенье

    этой пустоты заполнить мной,

    пока я от перенапряженья

41  глохну, извиваясь над строфой,

    перхотью усыпав откровенье:

 

43  "Бездна, выпрямляя глубину,

    как-то не трагично и печально

    мерно переходит в вышину

    высоты, где, вовсе не случайно

47  дар бездонный отдавая дну,

    не звезда мерцает, а молчанье".

 

 

 

Имел ли текст замысел? Честно говоря, не помню. Был сильный кризис доверия к творчеству вообще - это помню. Остаточным выхлопом информация книг Ауробиндо, Сатпрема, Даниила Андреева, Сведенборга, Беме, Бардо Тходол, Платона ("впечатлительность — мать эклектики") сложилась в довольно мрачный и безнадёжный узор. Этот кризис так и не будет преодолен полностью. Облако недоверия, равное состоя-нию снятого рапидом землетрясения, породило ритм текста. Фигуру строфы выбрал я, а не она меня, ибо, как заметил уже читатель, ритмом я не владею. Конструирование же строфы — это довольно грубая попытка имитировать интонацию. Вибрация вселенной — это пародия на вибрацию Бога. Поэтический ритм — пародия на вибрацию вселенной. Интонация — пародийный вариант поэтического ритма. А строфика — пародия на интонацию. "Опущенность" моей поэтической техники не вызывает, надеюсь, больше никаких сомнений. Имени у текста не было, а выбирать кличку я не стал.

 

1. Опуская факт, что начало стихотворения — почти всегда кувырок через голову на приёме у английской королевы, скажу: первый стих имеет за своим текстом (затекст) тривиальную декларацию о поэте как едином органе.

 

2-4. Поразительно то (хотя это-то как раз норма), как, сохраняя вроде бы непротиворечивость с первым стихом, строки 2-4 имеют в виду совершенно противоположное. Если не обращать внимания на некую изысканную орнаментальность, то стихи довольно просто сводятся к ощущению, что поэзия (поэтический поток) имеет некую агрессивную волю. Хозяин этой воли ещё не появился в тексте. Собственно, имеем попытку взять быка за рога до того ещё, как этого быка привели. Забегая вперед, замечу, что все художники начинают играть роль тореадора, но, по сути, выглядят, как быки на арене.

 

5-6. Стихи пробуют замотивировать путем детализа-ции псевдореальности саму псевдореальность: универсальный принцип и детского вранья, и "философских школ", и любого творчества.

 

7-12. Возможности поэтической речи (организован-ного хаоса языка) исчерпываются а) говорением=сообщением информации о предмете, б) символизацией предмета информации, в) сокрытием предмета в процессе говорения о нём. Не вступая в дискуссию о сознательности или бессознательности этих процессов, отмечу лишь, что данные возможности речи "работают" как по отдельности, так и слитно, в симбиозе. Преодоление условности поэтической речи — это осознание и реализация интуиции, что слова не должны стараться выражать, а обязаны стремиться не мешать. Данные же стихи принадлежат к очень низкому уровню (уровню "а"). Дискредитация правды как низкого уровня фиксации реальности имеет затекст: тотальная саморазрушительная неуверенность автора в собственных рефлексиях, включая те, что движут данное стихотворение.

 

13-18. Ярко орнаментальный строй строфы отчасти является примитивной реакцией на "прозаизм" предыдущей.

 

17-18. Между этими полюсами (поэт-юродивый и поэт-воитель) кочует образ поэта, которого принимает за такового современная Эстетическая Доктрина. Стихи представляли бы собой общее место, кабы не слово "даун", антагонистичное "юродивому" (убогому). Даун — канал, которым пользуются для своей "игры" низкие энергетики, но канал самозасоряющийся, и "чернуха" проталкивает себя через него, как бы используя вантус.

 

19-22. Опять балансирование на уровне тривиальности. Здесь мы имеем вторую версию 17 и 18 стихов. Дружок — здесь и в других текстах это слово оказалось и окажется по протекции трогательной строфы И.Бродского: "Навсегда расстаемся с тобой, дружок, Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него, и потом сотри."

 

23-24. Прорыв, начатый "дауном". Головокружение — не романтическое состояние творчества, а симптом провала в тёмные пласты. Тишина — код небытия. Вспомним два перевода финального стиха "Гамлета": а) "Дальнейшее — молчание". Б.Пастернак. б) "А дальше тишина..." М.Лозинский. Для меня они антагонистичны. Молчание — божественное состояние, которого человек в силах достичь, развязывая кармические узлы в течение одной или нескольких жизней. Тишина — атрибут пустоты, добытийственная форма. Молчание не атрибут Бога, но форма человеческого сознания, летящего к Нему. Молчание противоположно тишине. Тишина враждебна молчанию.

 

25-26. Риторический вопрос вобрал в себя несколько параграфов размышления. Глупо идентифицировать себя с тем, что ты говоришь, наивно идентифицировать себя с тем, что ты думаешь, и опасно считать, что твое Я — это и есть Ты. Человек — самопауза энергии, необходимая для принятия этой энергией важного решения. Человек — энергетическое торможение (вариация на тему Шеллинга?). Человек не производ-ное от битвы света и тьмы, а сама эта битва. Человек — ничто, т.е. просто точка, в которой силы тьмы и света начинают тормозить друг об друга. Но над точкой вспыхнула радуга: хочу света, а не тьмы. Это ли не чудо! И сразу же человек — нечто. Через сознание, подсознание и несознание (плотные тёмные слои) человека Космос "внешний" переходит в Космос "внутренний". Человек — скачок перехода. Человек — точка повышенного риска. Человек и есть этот риск. То, что мы называем своей фантазией, суть область, где гуляют "переодевающиеся" тёмные энергии. Интеллект же векторно ориентирован на ошибку, как его создание — машина — ориентирована на катастрофу. Ум хаотичен по определению. Ум может опровергнуть и опровергает моменты истины как не-интеллектуальные моменты (в этом он прав) и, стало быть, с его точки зрения, не заслуживающие доверия. Короче: куда ни кинь — всё клин. Вдохновение, которое априорно художником принимается как священное состояние, — просто канал для информации. А какой информации? Стать одержимым до примитивности просто, т.е. просто в квадрате. Схема: а) человек считает, что все появившееся (произведенное) в его мозгу или ощущениях и есть он сам; б) существуют неодухо-творенные тёмные энергии, которые, вселившись в стул, станут ощущать себя стулом, а вселившись в человека... ясно? Тем более, что вселяться эти ефрейторы дьявола предпочита-ют не в стулья. Значит: а+в = одержимый. Вот вам типичный эпизод "творческой биографии". "Переодевание" происходит постоянно. Человек=художник похож на провинциальную гостиницу, заселяемую, освобождающуюся и заселяемую опять. Договоры с Дьяволом — излишняя романтизация процесса. Большинство дел обстряпываются анонимно и незаметно для субъекта.

 

Плоский — намёк на мое ощущение мира Тишины как двумерного + ассоциация: стихи — текст — бумага — прямоугольник. Центрифигура — кодированный намек на тошноту + головокружение.

 

27-28. Появление Хозяина скорей театральное, чем реальное. Красный, алый, золотой — цвета, в которые "переодевается" чёрно-белая вьюга. Спектральная парадигма фиксирует процесс "переодевания": явно опасные цвета, красный и алый (по тибетской символике), перетекают в золотой, плюсовой, с моей точки зрения, цвет (см. "Ветра плывут на золотой волне...").

 

29-30. Мысль, что творчеством управляет "Великий Математик", выражена довольно ясно. Противоположение "то лживый, то упругий" очень характерно: не правдивый язык, а упругий, т.е. единственно, на что хватает художника, так это на первичный сопромат с безусловно скорой капитуляцией.

 

31-33. Эго, будучи первичным толчком=поводом человеческого творчества, становится его двигательной частью, поэтому на самопреодоление искусства по схеме: монолог — диалог — Молитва не приходится надеяться, т.к. процесс застревает в лучшем случае на втором этапе (диалог=спор), где и держит агрессивную стойку.

 

34-36. Логичнее было бы предположить, исходя из всего сказанного, что мои = автора тайники — давно уже владение Хозяина, но алогичная надежда (а бывает ли она иной?) оставляет возможность веры, что тайники ещё мои, а не его, и, значит, не всё ещё потеряно. Надежда умирает не последней, она не умирает никогда. Даже когда всё умрёт, надежда останется.

 

37-42. Кодирование сложного метафизического действа. Видимо, атака дьяволом Бога через человека самая безопасная для дьявола, ибо к человеку обращен невоинственный лик Господа. Человек детерминирован Дьяволом — дьявол использует человека. А под взглядом Господа человек — свободен. Свободен даже в желании предать своего Отца. Если бы Господь "защитил" себя гневом от дьявола, когда тот атакует Его через нас=людей, мы стали бы покинутыми, ибо не в наших силах пробиться сквозь гнев Божий к любви Божьей. Но Господь любит нас и терпит страшные укусы дьявола, и поэтому лик Его, обращённый к нам, улыбается и кровоточит (не путать с улыбкой дьявола (38), которая сродни иронии и смеху). Улыбка дьявола — начало хохота. Улыбка Бога — начало поцелуя.

 

43-48. Переход от предыдущей строфы к этой — невероятен. Но реабилитация поэтического процесса, если и возможна, то только через благодать Отца нашего, который очищает наши интуиции Своим светом. И если мы сделаем хоть один шаг в Его сторону, Он пройдет навстречу неизмеримо больше.

 

Обращение бездны в вышину высоты сродни "кувырку" Вергилия и Данта в 34 песне "Ада". Символика подобных мероприятий чиста, но от механики их исполнения попахивает мошенством.

 

48. Вечность — это состояние постоянного покоя, на-ходящегося в постоянном движении. Молчание — музыка вечности.

 

 

 

 

    # # #

 

1   "Гомер на 7/9 хор, а хор

    не разумеет правды, приговором

    довольствуясь, не видящий в упор,

    что приговор и управляет хором.

5   Гомер был зряч. Примерив слепоту

    казнённого вакханками Орфея,

    он в слишком человеческом поту

    шарахнулся от бездны, холодея

9   от бездны, чей обратный зренью дых

    сжигал в золу неплотного зевеса,

    во-первых, афродиту, во-вторых,

    и аполлона с герою в довесок,

13  афину с запечённым между ног

    влагалищем, что выложено в синий

    мертвецкий мрамор (отчего лобок

    её и летом покрывает иней) —

17  двумерные, они летели прочь,

    гонимые струёй такого света,

    что, проглотив себя, до точки ночь

    свернулася перед зрачком поэта,

21  а он был зряч и, стало быть, готов

    увидеть тьму, куда мы все влекомы,

    фантомы принимая за богов,

    раскрашенные фантики-фантомы."

 

25    Сказал? Скажи ещё. Я говорю

    в Челябе в декабре, в конце второго

    тысячелетья (по календарю,

    что был запущен нисхожденьем Слова

29  во времена, которые в шута

    с бубенчиком подучены рядиться

 

    у зеркала, где любит пустота,

    надев твоё лицо, отобразиться,

33  пока висит декоративный дым

    над блюдом, что готовит хитрый повар,

    чей мир не битва доброго со злым,

    а цирк, где между ними тайный сговор):

 

37  "Орфей был слеп, эфирный слепок, он,

    немного женщина и всё-таки мужчина,

    пронзил пласты, где верховодил крон,

    потом зевес, потом его причина,

41  и, размыкая жидкое кольцо

    вокруг земли, где пляшут отраженья,

    Орфей, воспламеняющий лицо

    в трепещущей струе преображенья,

45  летел; с него, стреляя пеной, жир

    стекал слоями страшной полуплоти,

    пока из бездны выпрямлялся мир,

    точнее — стартовал и на излёте

49  встал небом невозможной высоты —

    самой в себе вращающейся сферой

    (мы расстояние до этой красоты,

    глазея снизу, именуем верой,

53  которая почти всегда зазор

    между тобой и Господом, отсюда

    она — клеймо, проклятье и позор

    в Творце не растворившегося люда)".

 

57  Сказал? Открой словарь Зализняка,

    где всё, как оспой, рифмой перерыто,

    бери подряд, и пусть наверняка

    всё белыми всё нитками всё шито,

 61 но только говори:

                      "Орфей мисте...

    ("рию" не уместилось — и не страшно)

    явил, но твёрдый Пифагор в исте-

    рике у тайны вырвал в рукопашной

65  её дизоксорибонуклеид

    и: выполз к нам мутант философемы

    (потом Эсхилсофоклеврипид

    доламывал остатки микросхемы),

69  и, силясь "О", как рыба на мели,

    сказать, мисте... от судорог свободы

    вся напряглась и: воды отошли,

    ты не поверишь, каменные воды —

73  мёртворожденье шло на всех парaх:

    отпал от пуповины страшный мелос,

    и пуповина, обращаясь в прах,

    спеклась, как кровь, в поэзию —

                                не спелась,

77  а именно спеклась..."

                                 Сказал? Остынь.

    Поэзия темна. А ты в Челябе,

    а) муж, б) папа, в) любимый сын,

    беснуешься, из пятистопной хляби

81  сучишь, глотая слюни, эту гиль

    и вроде бы боишься вдохновенья,

    отсутствие которого за стиль

    ты выдавал, пока стихотворенье

85  тащилось преднамеренно к концу.

    Концу чего? Но правда на вопросы

    и не умеет отвечать: к лицу

    ли ей гримироваться под отбросы;

89  она не подответна никогда

    и никому, поскольку безголоса,

    как блеск реки курносой (ведь вода,

    когда блестит, по-моему, курноса).

93  Она блестит: "Не в сторону добра

    должна нагбенна быть душа любая,

    а к Господу, который не игра

    с надеждой на приобретенье рая."

97  Блестит вот так:

    "Всё, что не есть Любовь,

    суть только формы; в оных, многократно

    меняя их, из нас плывёт любой в

    Любовь, а если нет — плывёт обратно."

 

 

 

 

В период более чем двухмесячной паузы оформились замыслы двух текстов — этого и следующего. Обстоятельства вынуждали оттягивать и оттягивать их запись. И когда я наконец-таки дорвался до бумаги, оказалось, что первый текст — умер. Объяснюсь. "Гомер на 7/9 хор..." так дол-го находился "в заморозке", что успел, во-первых, отдать мне почти всю свою энергию, предназначенную для его собственного движения вовне, а я в момент записи не сумел ему её вернуть. Я хочу сказать, что иногда действительно можно вернуть какую-то энергию и частично реанимировать текст, но полного оживления только за счёт авторских аккумуляторов не совершить. Во-вторых, за время своего лежания в допроявленности текст оброс заготовками, концептами, ментальными конструкциями, композиционными ходами, т.е. всем тем, что сковывает=бальзамирует энергетику будущего текста, преобразуя её в неорганическое состояние. Я совершил главную тактическую ошибку: почти полностью придумал стихотворение, лишив тем самым себя возможности "обратной связи". Объяснюсь и по этому поводу. Я считаю, что связка Автор-Текст сработала по всей программе, если в момент записи автор получает от текста, от какого-нибудь фрагмента некое постороннее знание (последнее всегда фиксируется в тексте). Я не стану что-либо говорить о нём, скажу только, что автор сразу чувствует специфику этого подарка, т.е. он знает и узнаёт, что это именно подарок, переданный ему через текст. Речь не идёт о вдохновении, которое суть канал (чей-то вдох в тебя), речь идёт об информации, переданной как бы "с той стороны" текста, минуя доступных "связников", двадцать раз перевербованных и в ту и в другую стороны. Если "подарка" нет, значит автор либо был недостоин его, не оказался, так сказать, на его высоте, либо... опять же не оказался на его высоте. Пример очень сильной обратной связи в этой книге — "Алсу". Пример её отсутствия — комментируемое стихотворение. Неудача связки автор-текст не обязательно влияет на связку читатель-текст, т.е. одна неудача не переходит автоматически в другую (в эту сторону больше ни слова, иначе разговор затянется). Я уже писал, что человек - это узел = кувырок, в процессе (завязывания = кувыркания) которого Внешний Космос переходит во Внутренний Космос и наоборот. Всё это, конечно, наши иллюзии, т.е. достаточно материальные версии Сверх-Реальности. Однако (попользуюсь аналитикой Канта), что человек бы ни воображал, ни думал, он всё, буквально всё, даже не "приспособленное", казалось бы, для этого, пытается представить себе зрительно, включая Бога. И что самое интересное, ему в той или иной степени это удаётся. Отметьте себе: даже там, где наше зрение невозможно использовать, оно так или иначе используется, подразумевается участвующим, и без данного дообразного зрения никакой даже ментальной "картинки" в нашем сознании не существовало бы. Короче: события в стихотворении "Гомер на 7/9 хор..." происходят = подразумеваются во внешней версии космоса, а следующий текст "Правила поведения во сне" начинает свои спорадические рывки в его, космоса, внутреннем варианте. Повторю: такой расколотый Космосом, как и само понятие Космоса + понятие Хаоса + понятие не-Хаоса, перепутанное с Космосом, суть диснеевская мультипликация человеческого сознания.

 

1. Поэтический поток - нечто иное, чем жизнь. Абракадабра, нарочитость, неестественность первого стиха — почти всегда попытка выпасть из трёхмерного бытового сознания и впасть в поэтический "беспредел". Первая строка — как бы магическое заклинание, его наивный, атрофированный вариант, на деле равный, скорей всего, вербальному фейерверку. Именно с этих позицийстоит анализировать и форму первого стиха.

 

1-4. Бездоказательное признание Бытия — основа мифологии. Один человек не в силах вынести груз бездоказательности. Ему нужна поддержка — общество. Значит, рефлексы коллективного бессознательного — движитель мифологии. Человеческий хор — идеал любого общества. Хор всегда инстинкт, всегда преступление против не-хора, т.е. воплощённый приговор последнему.

 

5-7. Находясь в поэтическом потоке, автор всегда либо Гомер, либо крот (другого не дано). Но в данном случае даже Гомер — крот по сравнению с Орфеем. Слепота Гомера — антураж, ибо он не воспользовался ею, т.е. остался по-человечески зрячим, будучи слепым.

 

8-12. Бездна — имеется в виду бездна, которая выпрямляется в высоту Света (см. финал текста "В карандаш сужается рука..."). Мистерия Орфея — это выход человеческого сознания к Всевышнему. Орфей пронизал и оставил далеко за собой астральные сферы, где в великом множестве "водятся" двумерные, т.е. не имеющие души, духи, которые признаны людьми как боги Олимпа. Свет, достигнутый Орфеем, аннулирует их цинноберную значимость.

 

13-16. Частная авторская полемика: воинствующая мудрость Афины, как всякая воинствующая мудрость, бесплодна даже внутри античного мира.

 

19. Ср. "Земля сама себя глотает..." (Ар.Тарковского). Некогда прочитав эти строки, я потом очень часто использовал данный приём для превентивного снятия штампов бытового сознания в момент записи текста.

 

19-22. Только одна точка тьмы, стоящая перед самым нашим зрачком, заслоняет от нас Бога. Но дело в том, что человеческое зрение — это просто неполная слепота. Оно скорее слепота (тьма), чем зрение (свет). А "прозревшая" тьма Свет будет считать для себя темнотой (обычная зеркальная подсечка). Вот почему слепо-зрячий Гомер отшатнулся от бездны и упёрся во тьму, где, завораживая его своими плясками, фантомы=духи, питаясь человеческой энергией, контратакуют бездну Света. Орфей — божество в человеке. Гомер — гений в человеке (человеческое=слишком человеческое). Они антагонисты. Орфей - вертикаль. Гомер — интенсивная горизонталь. Гомер — смирение, санкционированное страхом перед орфическим поражением, которого, кстати, не было. Ибо поражение — это форма пребывания в миру побеждающей души.

 

25. Поскольку я понял, что меня ожидают тягомотины жанра трактата, то пришлось принять композиционные шаги для периодических пауз между монологами, происхождение которых опущено в манеру "Илиады", где монологи героев прерываются фразами: "так говорил он...", "рек он...".

 

31-32. Воплощения желает Ничто. Нечто не нуждается в воплощении: оно уже есть.

 

33-36. Добро и Зло — продукты распада некоего "до-греховного единства", которое состояло не из добра и зла, а представляло собой нечто совсем иное... Добро и Зло — это одинаково плохо, это деградация. Не в сторону земного добра должен стремиться человек, а в сторону Отца своего.

 

37. Слепота — проницаемость окружающей среды, выход за зрение. Слепота — в теории отнюдь не человек минус зрение, а человек минус зрение плюс нечто. Эфирный слепок прошел по цепочке ассоциаций: слепок — посмертная маска — тело Орфея суть посмертная маска его эфирного тела — Орфей больше эфир, нежели тело.

 

38. Намёк на андрогинность Орфея. Сравните с проблемой андрогинности Иисуса Назарянина. Преодоление пола - это услышанная молитва плоти простить её грех (протоплазмический вариант греха).

 

39-40. Снятие одежд и псевдонимов с чёрной энергии.

 

41-42. Намёк на то, что астральные "боги" — не более чем отражения, эманации; за ними стоят их Чёрные Эйдосы. Жидкое состояние пустоты — одна из главных среди всех интуиций книги.

 

43-46. Версия метаморфоза, совершаемого в сознании (не в физике) Орфея в момент свершения мистерий. Физические метаморфозы, видимо, нельзя осуществить только индивидуальным усилием. Возможно, формула такова: я + Небо + окружающие меня подобные мне... Глубочайшей ошибкой считаю я мысль, что метаморфоз — эволюционно длительный процесс. Любой метаморфоз — это скачок, миг, боль и победа (или поражение). Тезис об эволюционной длительности — плохо законспирированная трусость + медленные скорости человеческого зрения.

 

47-50. Мультипликационный вариант Тонкого Плана, но не Рая. Рай — компромиссное решение и, вероятно, не соответствует Сверх-Реальности. Состояние Рая, возможно, существует, но это состояние есть торможение энергии, которая "опущена" в человека.

 

51-56. Характерно, что одна из главных интуиций стихотворения дана в скобках. (Самое важное лучше всего говорить с подножки уходящего поезда в самый последний момент). Вера, конечно, — шаг вперед, но только для без-божника: к миру обрати сознание, к тайне — веру. Для верующего Вера — ограничение. "Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему неверью!.." — выдох Тютчева не алогизм, а реальное состояние дел, ибо цель Веры — преодоление Веры, т.е. соединение с Творцом.

 

57. А.А.Зализняк — автор "Грамматического (обратного) словаря русского языка", который я активно пользую в своей "войне" с рифмой. Дополню свои прошлые рассуждения на этот счёт: рифму надо не придумывать, а совершать. Точная рифма — это жесткие условия, сравнимые с лабораторными в физике, химии (ассоциативно, а не сущностно, разумеется). Неточная рифма (мягкая) — "доброе отношение" к автору со стороны тайных сил рифмовки, но чаще — авторский произвол, всегда кончающийся хаотическими инъекциями в текст, в худшем случае - выходом из состояния поэтического потока и вхождением в литературу как жанр цивилизованного сознания, что, собственно, является аннигиляцией и без того проблематичного смысла творчества человека.

 

61-77. Мультипликационная версия театрализован-ной истории. Земным и невольным отцом современной европейской поэзии, скорей всего, является Орфей, живший примерно за 14 веков до Иисуса из Назарета и за 7 веков до Гомера. Орфические мистерии — то лоно, из которого проистекла=деградировала поэзия, ставшая в итоге той, какой мир её теперь, как ему кажется, знает.

 

Колдовское (магическое) сознание современников Орфея, витавшее в низких небесах и питаемое ими, отреагировало на орфические прорывы адекватно самому себе: Орфей был казнён.

 

Последующий период герметизации у орфиков имеет по крайней мере три фундаментальные причины (гонения властей — самая второстепенная) и свою уникальную историю. Не станем останавливаться на ней. Двинемся дальше. Монада (или лестница?) орфической мистерии после многовековой борьбы была разрушена. Грубо говоря (очень грубо): реформа Пифагора "отщепила" от нее то, что названо философией, Эсхил-софоклеврипид завершил мёртворождение театра, остатками этого разора были поэзия и музыка (точнее: их тогдашние эквиваленты), два дичка, привитые к одному стволу, имя которому — пустота. Произошел процесс расщепления ядра. Развоплощение длилось довольно долго — по одним меркам, и одно отсутствующее мгновение — по другим. С тех пор поэзия только и занималась постепенной "сдачей позиций", вернее сказать, сдачей того, что ещё осталось. Интересно было бы проследить русский вариант этого процесса, хотя бы его фрагмент: секуляризация поэзии — тёмная силлабо-тоническая реформа — дискредитация Тредиаковского — компромиссная роль Державина — победа жуковско-батюшковско-пушкинской школы с ее фундаментальными (космическими) пошлостями — прорыв Тютчева — дискредитация тютчевского "луча" Блоком и, как следствие — антихристианская вибрация Маяковского... Нужно себе уяснить, что разви-тие поэзии — это процесс деградации, инволюции, что поэзия — следствие распада. Все так называемые высшие достижения поэзии (Дант, Шекспир, Блейк, Тютчев) проявились вопреки вектору поэзии. Смысл поэзии — в её преодолении.

 

75. Страшный мелос — музыка страшно свободна, не сдерживаемая логикой или образно-ментальными окостенениями. Музыкальное кодирование энергии исходит из тёмных слоёв подсознания или даже не-сознания. Музыка — зона особого риска. Тяготение музыкантов к церкви — это тяга к Богу не музыки, а человека, ощущающего, что его "занятия" подпадают под юрисдикцию Сатаны, и надеющегося, что формальная близость к Господу оградит его от Лукавого. Кстати, диктаторы, как правило, не "трогают" музыкантов и шахматистов, ибо в мозгах венценосцев-тиранов сигналит табу: "Не трожь! Это — свои!".

 

70-72. Судороги свободы — эмоционально негативная окраска словосочетания объясняется следующим: свобода — это точка с возможностями двустороннего движения: в сторону к Богу-Отцу и в сторону от Него; через скрытого за текстом человека, находящегося в точке свободы, мистерия в данном случае — очевидно! — движется не к Творцу.

 

86-88. Невразумительно выраженная мысль, что момент истины, скрытый в данном случае под псевдонимом правды, очевиден всегда и либо принимается на веру, либо отрицается. Аргументация и доказательства чьей бы то ни было правоты - позорище и балаган интеллекта, принятый людьми за норму.

 

91-92. Отчаянная, но безуспешная попытка изящной метафорой спасти ситуацию.

 

93-100. Профанация на ритмико-рифмическом уровне философских формулировок, т.е. ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Отчасти сгладим положение, избавив парафилософскую выкладку от павлиньих перьев стиха: всё, что не есть Любовь, есть формы, по которым человек (сам являющийся формой, стремящейся стать содержанием) движется либо в сторону Любви, либо в сторону от нее. Любовь и есть реальность. Всё остальноё — иллюзии и борьба = танцы иллюзий.

 

 

 

 

ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ВО СНЕ

 

1   (Кто дирижирует, когда поют хоры

    прозрачные пружинки мошкары

    и шёпотом сверчковая семья

    никак не передразнит воробья?)

5   Я выдумаю жест, и он меня

    (задействована будет пятерня

    и мимика, похожая на рябь

    воды, которой трудно устоять

9   пред тожеством обратным —

    в нервный тик,

    на ряби заелозивший) на миг

    по хронотопу Тютчева и К

    снесёт туда, где ты, дружок, легка,

13  баючишь недоразвитую грудь

    и не умеешь до утра уснуть,

    но ты уснёшь на полтора часа:

    тебя ужалит жидкая оса

17  в твои нетреугольные зрачки,

    и ты уснёшь (да ты уж спишь почти).

    Ты входишь в мир, где право умереть

    не действует, как только

                                 скрипнет твердь

21  смыкающихся век, потом — щелчок:

    то изнутри накинули крючок

    на небеса, скользящие в надир,

    где духи собираются на пир,

25  а угощенье — ты. Держись, дружок,

    пожуй несуществующий снежок,

    не суетись, тем паче в этот час

    прямая воля покидает нас.

29  Не думай, что для отдыха дана

    нам эта вертикальная страна —

    стерильная длина без ширины,

    где мы на 5/7 сокращены,

33  включая тела плачущий пустяк

    то потом, то слезами, то никак.

    Есть у тебя четыре пары крыл,

    чей кажущийся полихлорвинил,

37  смотря куда тебе назначен путь,

    заставит вздрогнуть, а затем взмахнуть

    ту пару, для которой твой полёт

    по формуле безумья подойдёт.

41  Вначале ты провалишься туда,

    где дребезжит железная вода,

    и крылья, расслоившись в плавники,

    по дебрям кристаллической реки

45  помогут плыть, и доберёшься ты

    до точки замерзанья пустоты

    (об этом, слава богу, наяву

    не доводилось вспомнить никому).

49  Другая пара крыльев понесёт

    тебя в сверхпредсказуемый полёт,

    где эроса густая стрекоза

    начнёт со свистом пить твои глаза;

53  и упадёт на дно сухих глазниц

    осыпанная ёлочка ресниц,

    когда в тебя (я так произнесу)

    проникнут заплетённые в косу

57  две жилы мрака, где одна — твоя,

    вторая — вьётся из небытия,

    и в страшной точке судорог любви

    припомни эти первые мои

 61 ва правила, что выручат всегда:

    не наслаждайся — раз, не бойся — два.

    Дай тьме поиздеваться над тобой,

    но не кричи, а, если можешь, пой

65  и плачь, пока две вогнутых слезы

    не восстановят зрения азы —

    хотя любая оптика обман —

    сквозь быстро стекленеющий туман

69  увидишь над собою зеркала,

    кипящие, как белая смола,

    когда из этой брызгающей тьмы

    мгновеннее, чем "двое из сумы",

73  появится огромная семья:

    твои родные, близкие, друзья —

    все станут руки медленно тянуть,

    как будто бы боясь тебя вспугнуть,

77  в их толчее заметишь и мою

    наверняка фигуру, но даю

    совет: ни мне, ни матери и ни-

    кому из нас, дружок, не протяни

81  руки; пусть даже в этом кипятке

    зеркальном мы торчим по пояс (мне

    особенно!) - не протяни руки,

    а коль подашь кому, то мертвяки,

85  надевшие морщины наших лиц

    и радугу прозрачных роговиц,

    ворвутся в тело мягкое твоё,

    на сорок дней найдя себе жильё

89  (я не могу сказать, куда они

    влекут свои холодные огни;

    возможно, чья-то память на земле

    их заставляет в собственной золе

 93 дрожать, не позволяя им уйти

    по вешкам в даль двоякого пути).

    На предпоследней, третьей паре крыл

    ты поплывёшь над местностью, открыл

97  которую Дающий Имена,

    но, непересечённая, она

    не захотела быть сама собой

    и стала монотонной пустотой,

101 где схоронился нуль небытия

    как цель для эксгумации нуля.

    (Я прошлой ночью здесь родную мать

    убил: она скрывала, яко тать,

105 в своём гранёном — помню! — животе,

    в околоплодной вспененной воде,

    запущенный игрушечный волчок,

    вращающийся, точно дурачок,

109 и мною становящийся, но я

    не дал ксерокопировать себя...

    И если, проплывая на боку,

    волчок увидишь с вмятиной в боку,

113 не трожь его, не то с шести сторон

    с ножом войду в твой атомарный сон.)

    Ты станешь падать, потому что лёд

    кошмара остановит твой полёт;

117 обледенеют крылья, и сама,

    под инеем густым едва видна,

    ты завопишь в прямоугольном сне,

    но крик в тебя рванется, а не вне.

121 По каталогу тёмной стороны

    Луны, не подставляющей спины,

    ты вызовешь и явятся на зов

    со скоростью музейных сквозняков

125 гекатонхейры, карлы, близнецы

    сиамские из озера Коцит,

    что, может статься, на тебе всерьёз

    заменит кожу снящийся мороз.

129 Запомни: страх - истерика стыда

    неведенья; заставь себя туда

    шагнуть (не убегай, дружок), и он,

    скорей всего, что будет поражён:

133 в нём тайное желанье — отступить! —

    проходит красной нитью, если нить

    когда-нибудь имела цвет во сне,

    висящем в доспектральной вышине.

137 Я сам, южноуральский ветеран

    морфея, в талалихинский таран

    кидал себя, как утлый ероплан,

    к левиафану в пасть, левиафан

141 по чертежам чеширского кис-кис

    бросался врассыпную, т.е. вниз,

    где напрягаясь, выл водоворот

    потоков пробуждения. И от

145 себя скажу: кошмаров цель ясна —

    заставить нас до времени из сна

    сбежать, смотаться, попытаться вплавь

    с попутным страхом кувыркнуться в явь,

149 куда позволить вывернуть себя

    в такой момент - равно как соловья

    вовнутрь свистом обернуть, но мы

    с тобой, дружок, считай, упреждены.

153 Симметрией под номером уже

    последним ты взмахнёшь; на вираже

    оставишь за зеркальною своей

    спиною отразившееся в ней.

157 Внутри тебя раздастся тонкий хруст,

    ты сбросишь груди, как военный груз,

    и далеко внизу блеснут огни

    как знак того, что взорвались они;

161 а лепестки двойные между ног

    завянут - так зевающий цветок

    свернётся в семя, если что-нибудь

    его подвигнет на обратный путь.

165 Два ангела на бледно-голубом

    (войдём в противоречье со стихом

    136), два белые пятна,

    вращаясь на манер веретена,

169 под брызги умозрительных шутих,

    с одним квадратным нимбом на двоих,

    перед тобою хлопнут, точно зонт

    (японский?), заслоняя горизонт.

173 И коль в ответ над сердцем,

                              над морским

    его узлом, почувствуешь, что дым

    встающей радуги в недолгую дугу

    свернул твою венозную пургу,

177 что (не для рифмы —

    в первый раз) любовь

    на лейкоциты разложила кровь,

    то это значит: воинство Отца

    тебе двойного выслало гонца.

181 И всё-таки поосторожней будь:

    на йоту, на пол-йоты, на чуть-чуть

    какой-нибудь последний лейкоцит,

    сомнение почуяв, запищит —

185 то знай, дружок, перед тобой теперь

    воочию - переодетый Зверь.

    ...........................................

    ...........................................

 

189 А дальше - тайна, ибо сладкий сон,

    по меньшей мере, битва трёх сторон,

    враждующих секунду или две,

    пока слюна стекает по губе.

193 Об остальном я не могу сказать,

    хотя тебе, пожалуй, стоит знать,

    что очень скоро мы сойдём с ума

    и растворим тугие ставни сна,

197 в значеньи а) мы растворим и не

    замедлим растворить в значеньи б),

    и, понадеюсь, эта благодать

    нам не позволит жить в значеньи спать.

 

 

Судя по всему, сокрушительное поражение предыдущего текста, длясь в пространстве, должно было настигнуть и стихотворение "Правила поведения...", но не настигло. Текст не умер, напротив — стал самым нерукотворным. Зарождаясь в системе вполне определённых координат, поэтический поток стремится (в идеале) к системе отсутствия координат (именно к системе и именно отсутствия), и это не цель, а судьба. "Правила поведения..." насколько могли, конечно, последовали такой судьбе. Творчество не спорт, в нём нет трёх попыток для преодоления высоты, а есть одна долгодлящаяся, всегда неудачная, попытка не потерять надежду на удачу. По длине моих стихотворений можно безошибочно судить, как долго не оставляла меня надежда, что стихи ещё не полностью прова-лены. "Правила поведения..." — самые длинные стихи в книге. Главная удача комментируемого текста — это отказ (насколько вообще возможен в данном случае отказ) от игрового отноше-ния к поэзии, что выразилось с моей стороны - в полном признании данного поэтического пространства и меня в нём за реальность. Я отдаю себе отчёт в том, что фраза, которую вы только что прочли, не несёт в себе для вас никакого открытия, т.е. она попросту тривиальна. Но для меня она была и остаётся открытием: впервые на таком интенсивном пространстве, разворачивающим такую скользкую "тему", я не играл, а говорил, что чувствовал, что знал и даже (и чаще всего) что не знал и не мог, судя по всему, знать. Игра (игровое состояние) — попытка избежать страха и, в конечном итоге, попытка избежать смерти. (Игра же со смертью — неумная и греховная попытка преодолеть тупик смысла игры, вывернув его наизнанку — в хаос.) Игра - это конструированное спасение. Пока длится игра — внутри игры — ты бессмертен. Здесь ты управляешь собой и своей судьбой, т.е. самому себе ты бог, ибо в любой момент, как тебе по наивности кажется, можешь прекратить игру. Победа в игре (агрессив-ные игры) — рай, а поражение — нет, не ад, а бесконечное желание опять начать игру и заработать рай, который, конечно, таковым не является. Игра — это слишком человеческое. Как хотите, но участвовать в игре может только узкое сознание, а по гамбургскому счёту — сознание, находящееся в данный момент в безнравственном состоянии. Неправда, что Господь играет. Это поклёп. Игра — пошлость и трусость. История — игра. Опасайтесь игры, т.к. сыграть можно в конечном итоге только (на каламбур не надейтесь) злую шутку и ничего более. Сыграть можно всё, кроме любви. Я хочу сказать, что во всём можно обмануть самого себя, но только не в том, что ты любишь. Потому что сердце - не играет. Игра — это упорядоченный хаос. Порядок и Хаос — не антагонисты. Антагонисты: Хаос и Бог. А Порядок — компромиссное состояние, коим в материальном мире является Космос.

 

"Правила поведения...", задуманные вместе с "Гомер на 7/9 хор...", мысленно были мною похоронены. Я уже написал первые строки (5-13 — именно они были первыми), а всё ещё не подозревал, что уже как два месяца проявившееся название "Правила поведения во сне" вот-вот встанет над написанным. Пятистопный ямб, парная рифмовка — те слагаемые, которые, на мой взгляд, должны были окончательно провалить текст, но не провалили, ибо провалить они могли только игру=условность, а я не играл (почти не играл). Мировоззрение человека — это сплетни его разума о тайнах души и сердца, но в данном тексте, льщу себя надеждой, я попытался обойтись без посредников, т.е. без разума. Не обошелся, конечно, но попытался.

 

1-4. Помнится, что я уже приводил мнение А.Чехова о разумности "ампутации" начала у литературного текста. В данном случае я не только не последовал лукавому рецепту А.П., но напротив — сделал два начала, соединив их после-довательно. Причем строки 1-4 я приписал позже, когда запись уже примерно трети текста была завершена. Ослабленность "прямых родственных связей" я кокетливо подчеркнул скобками, а первый стих, видимо, сам по себе подчеркнул это — лишней (6-ой) стопой, чуть ли не единственным приращением стопы на протяжении всего текста.

 

5. Жест — акция культуры? Культура состоит из поз, мимики и жестов. Культура — язык глухонемых для слепо-глухо-немых. Жестикуляция — попытка форсировать непреодолимую пока что стену непонимания. Лучше сказать поздно, чем очень поздно: начав комментировать отдельный момент, я не комментирую в нём а) аспекты, которые читатель "обязан" считать сам и б) аспекты, которые невозможно прокомментировать по причине того, что их неуловимость — по определению прерогатива читательских радаров. Для профилактики повторю давно мною сказанное: текст — отнюдь не способ читателем понять автора, а иллюзия объединения читателя и автора в неосознаваемое пока что нами соборное состояние сознания (иллюзия, стремящаяся стать реальностью).

 

10-11. Миг — слюна, склеивающая два отрезка времени. Хронотоп поэзии — постоянно разрушающееся единство времени и пространства, т.е. сначала разрушается само единство, а потом и его составляющие. Поэт=автор, то ли подражая Богу, то ли пародируя Его, не перемещается по поэтическому пространству из А в Б, а потом в С, а одновременно присутствует и в А, и в Б, и в С.., таким образом преодолевая в обоих смыслах пространство как таковое. Время же в поэзии существует только номинально, как время, требуемое для прочтения текста, т.е. оно, это время, находится как бы за окном поэзии. В самом же поэтическом тексте времени нет. Прошлое и будущее не скреплены в нём намертво своей кажущейся альтернативностью. Без этой альтернативности исчезает и место настоящего. Без последовательности означенная трехголовая иллюзия аннигилируется, самопожирается. Стихи иногда воочию открывают нам не-реальность времени даже внутри временного мира. Стихи состоят из мигов, по нашему определению — из слюны, поэтому они текучи и вязки, и это не метафора, а агрегатное состояние предвечности (слишком эффектное определение, заметим в скобках, и, стало быть, не заслуживающее доверия).

 

17. Нетреугольные - пример авторского самоподавления: я таким образом пытаюсь ввести себя в режим "антиштампа". В данном случае схема проста: сказать "нетреугольные" — это уже посеять сомнение, что они, зрачки, круглые; стало быть, эффект "дуновения тайны" искусственно достигнут, т.е. теоретически обеспечена посадочная площадка для настоящей тайны, если она соблаговолит посетить текст. Не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Если не достаточно, прошу простить.

 

19-20. Во сне нельзя умереть и нельзя родиться, т.к. сон если не тень вечности, то во всяком случае — демонтаж времени.

 

24-25. Трактовка сна как энергетического пожира-ния духами человека очень произвольна. Как выяснится далее, не всё так примитивно и безнадёжно.

 

26. Возможна протекция со стороны: "Ты борешься с волненьем и мокрый снег жуёшь" (Б.Пастернак).

 

28. Воля в состоянии бодрствования во многом скрывает=выпрямляет то-что-мы-есть. Она действует примитивно, пытаясь реальность направить по узкоколейке причины и следствия. Во сне эта воля пропадает, и мы как бы становимся равны себе по отдельности: отдельно равны своей тьме и отдельно равны своему свету. Таким образом мы поляризованы без разрыва, что, конечно, маловероятно. Но маловероятность во сне ничуть не уступает по значимости многовероятности. Сон не тотализатор, не игра.

 

29. Сон и бодрствование не альтернативны. Просто нечто нас вдыхает в сон и выдыхает в явь.

 

30. Кодирование ощущений сна как спуска и подъёма.

 

31. Кодирование ощущения сна как двумерного пространства.

 

32-33. Утверждать, что тело выключено из сна, не верно.

 

35. Цифра четыре произвольна, хотя Бог её ведает. Крылья — кодирование уровней сознания, которым соответствуют уровни борьбы. Сон как метафизический жанр — борьба, хотя сон, конечно, не жанр.

 

41. Я никоим образом не настаиваю на предложенной последовательности "путешествия". В данной ситуации глупо с моей стороны что-либо утверждать, а со стороны моих возможных оппонентов о чём-либо спорить. Здесь начинается область многоверсионного мышления, как принципа, который должен вступать в свои права, когда человеческое мышление (сознание?) движется по периметру Тайны.

 

42-46. Я описываю область Не-сознания, которая в основном, но не полностью контролирует компромиссную территорию - Под-сознание. Не-сознание каким-то образом соседствует, по моей версии, с Хаосом. Оным я считаю отнюдь не броуновское неуправляемое движение, а тотальный покой=неизменность, некую одномерную плотность, которая стремится собою сделать все возможные миры, т.е. пытается свернуть в свою одномерность любую Жизнь. Хаос — это не-движение, не-шанс по определению. Движение к Дьяволу еще не хаос, а деструкция, которая сама по себе не безнадежна, т.е. обратима благодатью Отца. Хаос стоит после Дьявола, за ним. Я хочу сказать, что Дьявол сам будет свёрнут в Хаос. Пустота - опытное поле Хаоса. Пустота там, где нельзя вспомнить Бога Отца. Как только некто пересиливает это "нельзя вспомнить" — пустота исчезает. Вы спросите: "Может ли исчезнуть ничто?" Конечно. Подобный акт и называется творением.

 

47-48. Бодрствующая память не выдержит напряжения реальности Не-сознания, потому что она уже из одного чувства самосохранения не станет вспоминать. Кстати, есть повод поговорить о припоминании происходящего во сне. Версия: зрительные и сюжетные образы сновидений воссоздаются на выходе из сна, т.е. то, что собственно и есть сон, кодируется в периферийных с явью областях нашего сознания в сновидения, примерно как поток воды через дуршлаг кодируется в струи. Короче: происходит экранизация. Возникает много вопросов. Образуются ли собственно сновидения при впадении в сон и, если да, какова их "судьба"? Каждый ли раз сознание (я) участвует=проходит по всем стадиям Сна: периферия сознания — грёза — подсознание — несознание? Или иногда (часто?) довольствуется каким-то определенным (определенными) уровнем? Изменяется ли проблема сна с возрастом? Какова проблема катапультирования из сна? И далее — до бесконечности. Не удержусь, чтобы не заметить: построенные на сюжетных снах терапевтические протекции З.Фрейда представляются мне вульгарно-материалистическими, тем паче сны суть фальсификации периферийных областей сознания.

 

50. Непредсказуемый=сверхпредсказуемый.

 

51. Введение стрекозы как символа сексуальности (термин эрос я употребил в данном случае не совсем корректно) частично спровоцировано полемикой с образом "жирных стрекоз" Мандельштама, а через него со стрекозами Ар.Тарковского и со всеми другими стрекозами как символами тварного = сального мира.

 

55-58. Признаться, я забыл, что точно имел в виду, но читатель заполнит образовавшуюся "пустышку". И этот процесс не столько нормален, сколько естественен. Динамика чтения текста — это динамика заполнений автором и читателем чужих "пустышек". Для читателя стихи суть ноты, по которым он поёт самому себе о самом себе, не взирая (взирая?) на то, что то же самое делает автор.

 

59. Судороги любви — намёк на приближение оргаз-ми-ческих вибраций. Слово любовь употребил я здесь не по назначению.

 

61-62. Собственно, если прибавить к этим двум ещё одно: будь осмотрительней! - перечисление правил поведения во сне можно считать исчерпанным. Кстати, хотя скорей всего некстати, пришла пора заметить, возможно, слишком очевидную вещь: параллельно любому записывающемуся тексту всегда не-записывается другой конкретный текст. Я говорю не о вариантах. Поэтический текст вообще по определению не вариантен. Стихи, напечатанные уже в книге, совсем не лучший вариант, а демонстрация отсутствия варианта как такового. Я не стану шире развивать эту огромную тему, а только перескажу смысл текста, который не записался параллельно "Правилам поведения...": "Желай ничему не сопротивляться, но сопротивляйся; желай никому не верить, но верь безоглядно; желай никого не любить, но сгорай от любви; желай жить и умри в одночасье, но выживи."

 

63-65. Символизм некоторых стихов подразумевает и вполне конкретные советы. Хотя, конечно, лучший советчик тот, кто даёт советы, которые невозможно исполнить.

 

69-70. Кипящая жидкость — хохочущая жидкость. Зерка-ло — законспирированный лаз из нашего мира в адские области. Смех — см. комментарии 5-8 к тексту "Письмо". Кипящее=смеющееся зеркало — не символ, а интуиция. Немного о предрассудках. Зеркала "по-родственному" втягивают в себя любую нечисть, даже их оптические эквиваленты, поэтому зеркала изначально не могут отразить (оттолкнуть) выходцев из ада. В доме же умершего зеркала закрывают по следующим причинам, чтобы а) не провоцировать в этот решающий момент душу умершего, если она слаба в Боге, на соприкосновение с адом через поверхность=омут зеркала; б) не волновать душу умершего, если она сильна в Боге, очень интенсивным отталкиванием её поверхностью зеркала, что и будет равняться отражению и возможности душе увидеть себя среди мирского, что, наверное, ей может принести боль.

 

73-83. Описывается обычный вариант "переодевания" тёмных энергий.

 

84. Мертвяки - я здесь имел в виду как тёмные = мёртвые энергии, так и (совершенно неожиданно для первого значения) определённые души только что умерших людей. Такие "пакеты" смыслов скорей правило для поэтического текста, чем исключение. Хотелось бы ещё раз заметить, что комментарии упрощают=выпрямляют стихи, делают их плоскими в том случае, если читатель начинает верить комментариям, а им нельзя и не нужно верить, их можно только учитывать — не больше, но и не меньше.

 

85-94. Развивается сюжетная версия мертвяков во втором значении (первое значение самоликвидируется). Смысл здесь в том, что некие "готовые пасть" души умерших пережидают (на погибель себе) в человеческих снах, обмороках, в чужом сумасшествии срок положенной сорокадневной (по нашим символическим подсчётам) борьбы, и после этого срока продолжают болтаться в промежуточных слоях до тех пор, пока не распадаются, поддерживая энергией своего распада деятельность бездушных двумерных духов. Надеюсь, понятно, что данный мультипликационный вариант не обязывает меня к точности, т.е. какой-либо адекватности в реконструкции сверхреальности. Для такого утверждения есть основания. Речь=язык=мысль, задуманные как общение "божественного Я" человеческого сознания с его другим — "материаль-ным Я" для "перевоспитания" последнего, были спрофанированы "выбросом" их (речи=языка=мысли) из сферы сознания — наружу (из внутреннего космоса во внешний). Вербализация и дальнейшее создание языковых структур довершили процесс распада первоначального "замысла". Нынешняя коммуникативная функция языка суть общение слегка интеллектуализированных "материальных Я" между собой, с почти полным исключением из этого общения "божественных Я". Поэтическая речь скорей подчёркивает этот основной момент, нежели хоть как-то компенсирует означенные выше потери.

 

95-102. Область, пограничная Хаосу=Не-сознанию. Полёт проходит не последовательно, а скачкообразно. Поэтому после Не-сознания идёт область агрессивной сексуальности, а за ней неподготовленная событиями стихотворения опять же область пустоты, но уже размороженной (жидкой?). Данный отрывок не символичен (символизм — низкий уровень проникновения в сверхреальность), а является продуктом версирования реальности.

 

104-114. Несколько кинематографическое воспроиз-вод-ство собственного сна. Решение зафиксировать его в тексте пришло спонтанно (кстати, почти все — многочисленные — домашние заготовки к тексту не были использованы). Я не считаю признание в убийстве своей матери (пусть даже во сне) какой-то поэтической вольностью=смелостью — с одной стороны, или абсолютным позором — с другой. Нерешёнными в этом отрывке остались две ключевые темы: поляризация сознания (109-110) и взаимопроникновение снов и их борьба между собой (111-114).

 

123. Имеется в виду не осознанный зов, а непреодолеваемый страх как провокация со стороны человека "чудовищ", которые, как только их "позовут страхом", тут же явятся и во сне, и не только в нём.

 

125. Близнецы сиамские - комплиментарное определение героев "Божественной комедии" (А. XXXII, 124-130).

 

133-134. Страх сам остро желает перестать быть таковым. Страх — это смелость в состоянии хаоса.

 

134-135. Спектр — это распад солнечного света. Солнечный свет — грубое материальное проявление чистой божественной вибрации. Сон в своей сердцевине не-образный и не-цветовой.

 

155-156. Зеркалом зеркало поправ? Возможно, этот образ несмысловой (до-смысловой? после-смысловой?).

 

157-164. Для меня очень актуальна практика преодоления пола во сне как мультипликационная версия будущего метаморфоза.

 

165-172. Во сне, как и в яви, я в конечном итоге надеюсь только на божественное вмешательство. А может быть, помощи ждать неоткуда? Если так, то борьба против Хаоса и армии Тьмы - просто дело нашей чести. А тот факт, что спасения нет, этой чести не отменяет. Но спасение есть (!) (?). Так или иначе, но именно теперь и здесь я обязан искренне, т.е. превозмогая ограниченность просто правды, ответить на вопрос о своем личном ощущении Бога. Я не могу сказать, что я верю, что Бог есть, но я могу сказать, что я не верю, что Его нет.

 

170. Квадратный нимб — функционально образ соответствует нетреугольным зрачкам (см. комм. 17), символический смысл — оставлю без комментариев.

 

171-172. Эти стихи представляют собой тиражирование образа, использованного мною в стихотворении "Репортаж из роддома" и даже с той же рифмовкой (Пласты. Свердловск, 1990. стр. 14).

 

Оставляя без внимания анализ правомерности такого действия, замечу, что эпитет — (японский?) — как раз и является рефлексирующей виной, и его лукавый ввод в текст — это попытка разорвать=преодолеть момент цитатности.

 

183-184. Господь действует через запрещение. Дьявол же через предложение. "Шум" запрещений (избавление от Лукавого) постоянно сигналит в нашем дневном сознании, но мы называем его тишиной. Внутренний голос (даймон?) Сократа, которому последний постоянно следовал, — ярчайший пример для подражания.

 

187-188. Многоточие суть капитуляция=усталость автора. Я никогда не считал текст как таковой - самоценностью. Стихи — это шлак работы души (фигурно разложенный, но шлак). Отсюда верить, что продуцирование поэтического текста есть нечто априорно разумное и необходимое, я не могу. Именно поэтому я только раз перешел предел в 200 строк. Видимо, эта цифра — та отметка, за которой моя вера в реальность моей поэтической вселенной, выдуваемой мною из отсутствующего стекла, иссякает (велеречивость в данном случае оной не является).

 

193. Налицо уход от проблемы. Я спешу финишировать, как спешат на неожиданный поезд: разбрасываются вещи, выдвигаются ящики шкафов, разбивается лампа, а спешащий только и успевает что оставить более или менее (чаще — последнее) понятную записку родственникам.

 

196. Сойти с ума в данном случае означает буквально уйти с порочного самовращающегося круга интеллекта, преодолев ментальные шоры.

 

200. Спать — в значении бытового понимания сна. Мне до сих пор непонятно, как это я умудрился после такого плотного текста употребить-таки общедоступное значение Сна.

 

*** Мне всегда казалось, что важна не длина пути, пройденная художником, а важна частота шагов, им сделанных. Художник должен как бы семенить, чтобы не было разрывов между его шагами. Однако, оказывается, если следовать этому правилу, то наш первый основной вопрос=выбор "В чем смысл жизни?" превращается в вопрос "В чем жизнь смысла?", и что из этого следует — непонятно.

 

 

 

    МАРТОВСКИЕ СТРОФЫ

 

1   То ли воздух стал более жидким,

    или птица сильней загустела

    и летит, распуская по нитке

4   не клубок, а пернатое тело,

    за трёхгранную память Пространства,

    за квадратные скобки всецело

 

7   устремляясь. Известно изустно

    мне, что Время, бушуя в природе,

    на поверку — вторичное чувство

10  и, как всякое чувство, проходит,

    и уже через пару рождений

    станет полузабытым искусством.

 

13  Синим утром умершие дети

    в свой сиреневый рай отлетают;

    "Человек либо счастлив на свете,

16  либо просто об этом не знает," —

    ребятишек сверчковая песня

    эту фразу напоминает.

 

    Мир приподнят, опущен и снова

    снегом крупнозернистым надраен,

    и мелком, и булавкой портного

    изрисован, обужен, изранен,

    судя по кривоклювым синицам,

    что кричат, начиная с окраин.

 

    Что ли будущих трав появленье

    объявляется мне по секрету:

    боковое имеется зренье

 

    у травы, и хотя ещё нету

    и намёка на зелень, но взгляды

    косоглазые тянутся к свету.

 

    Эльфы заняты сбором личинок

    стрекозиных: в эльфийских преданьях

    не по их насекомому чину,

    но являются этим созданьям

    среди жидких цветных сновидений

    раз в столетие сроки свиданья

 

    Люцифера с детьми Человека;

    с применением пытки пыльцою

    эльфы три человеческих века

    (раньше — дерзко, а нынче — с ленцою)

    глухоту сновидений личинок

    вопрошают своей немотою.

 

    Я читаю красавчика Канта,

    его "Критику чистых вибраций",

    и невинная спесь дилетанта

    вынуждает меня удивляться,

    как изящная льётся весёлость

    с антикварных страниц фолианта.

 

    Наблюдаю прохожих: за каждым

    то летит, то садится на плечи

    паутиной подернута влажной

    махаонша таинственной речи,

    что гудит в человеке с рожденья,

    только слухом не всякий отмечен.

 

    Перечислю прохожих: влюбленный,

    слева — друг, справа — втайне любимый,

    рядом просто стоит удивленный

    снегирем, детворой, скарлатиной —

    называть их нелепо "народом",

    этой кличкой почти приблатнённой.

 

    Человек — это лёгкость, простуда,

    это лермонтов, это свиданье,

    это в блуде отсутствие блуда,

    это честь, т.е. чистописанье,

    а при имени Бог — не молитва,

    а неясное припоминанье;

 

    не толпа он и не единца,

    а единица, т.е. не цифра,

    его сердце из тонкого ситца,

    в нем, по-моему, нетути шифра:

    он открыт, как страница, при этом

    он не фраза, а шелест страницы;

 

    и не ведает он, что желанна

    смерть, а пагубно — исчезновенье;

    что земное — не жизнь, а мембрана

    между нами и ... нами, не звенья

    мы, а смело вплетённая струйка

    влаги в общее кровотеченье.

 

    Или нет?.. Во дворе, на помойке,

    серой слякоти зиждется роза,

    а участвуют в этой постройке

    старый бинт, да бутылки, да поза,

 

    т.е. позы весеннего ветра,

    да оборванный шланг бензовоза.

 

    Ком газеты, перекати-поле,

    с обещанием неофашизма,

    с дефицитом в Ульяновске соли

    и с трюизмом о судьбах отчизны,

    как собака, застрял между баков

    и шуршит, вероятно, от боли.

 

    Чистоплотная, нежная жалость:

    за убожество милого края

    сердце сладко в горошину сжалось.

    И поют тут не птицы, а стая

    (см. строфу № 3) ребятишек

    верещит, добираясь до рая...

 

 

 

"Мартовские строфы" — это стихи, написанные не о том, о чем они писались. Замысел текста компоновался в пространстве под названием "Тайная жизнь Эльфа", но, как выяснилось в до-процессе и в процессе записи, я к такой работе готов не был. И текст не столько переструктурировался, сколько был подменен, т.е. в отплывающую лодку (поэтическая энергия) прыгнули в последний момент другие пассажиры. И в результате мы имеем то, что имеем. Движитель получившихся стихов — "Критика чистого разума" И.Канта, вернее, то влияние, которое оказала на меня эта весёлая книга. Не буду отрицать, что моя реакция на неё была, скажем, несколько своеобразной. Собственно самого Канта в "Мартовский строфах" немного, но ощущения, что меня поддерживают интуиции "кенигсбергского затворника", приводили мое сознание в тихий восторг горения и сгорания бытия. Тон нетрагичности, даже порой недраматичности бытия и человека-в-бытии, зафиксированный в стихах, сладостно преследовал меня на протяжении их записи. Позволю себе заметить, что область Не-Трагичного — суть та высокая область, где искусство начинает изживать себя, т.е. возрождаться через свою теперешнюю смерть. Присутствие радости по поводу отсутствия трагичности, безусловно, плебейское чувство. Радость и трагизм — плоды с одного дерева. Поэзия может их фиксировать, но быть управляемой ими для нее очень опасно, хотя, по-моему, только это и наблюдается в поэтической практике. Состояние восторга как процесс одновременной аннигиляции радости и трагизма здесь я не рассматриваю.

 

1-2. Птица прилетела из стихотворения "...тем не менее я когда-то", опубликованного в сборнике "Стихотворения" (Пермь, 1993, стр. 67). Слово сильней не относительно воздуху первого стиха, а скорей всего, является сравнитель-ной степенью относительно образа "...стянув пространство в узор, в котором буксует птица", реализованного в означенном выше стихотворении.

 

5-6. Трехмерное пространственное мышление — одна из примитивных человеческих иллюзий и является просто агрессивной версией видения реальности. Сама фраза "виде-ние реальности" очень характерна: мы всегда находимся на расстоянии от всего, даже на расстоянии от себя, т.е. на расстоянии видения, на расстоянии мышления, на расстоянии горя и радости и даже на расстоянии любви... — в этом наша драма.

 

8-9. Время — слишком человеческое чувство. Всё, что сказано о пространственном мышлении, можно сказать и о времени. Разумное, на первый взгляд, соединение времени и пространства в единый блок — время-пространство — носит на самом деле знак двойного компромисса и не приближает нас к интуициям сверх-реальности, а просто систематизирует двойную ошибку в постулат очередной научной иллюзии.

 

15-16. Счастье, безусловно, — высшая стадия протоплазмы, просвещённой духом, но не высшая стадия духа, отягощенного протоплазмой. Надеюсь, понятно, что речь идёт о ступенях развития человека, т.е. на определённой стадии счастье как проблема снимается, но память о нём ещё долго тянет нас назад, разворачивая наш взгляд, исполненный боли и сострадания, к земле... Три дня назад я узнал о трагической гибели отца. Теперь я нахожусь в несколько ином состоянии ощущений границ своего бытия, и делать вид, что жанр комментариев меня интересует хоть в какой-то степени по-прежнему, я не могу. Самодостаточней, на мой взгляд, будет прервать комментарии к этому тексту и не начинать их к двум оставшимся. Не очень хотелось бы, чтобы именно отсутствие "законченности" книги "Мерцание" стало знаком памяти моему несчастному папе, но, видимо, именно так выходит, и ничего с этим не поделаешь.

 

 

 

 

 

Из книги "ЗАПАХИ СТЫДА"

 

 

 

# # #

 

В конечном итоге всё падает прямо туда,

где голая женщина с книгой лежит у пруда

(я вижу её, вероятно, блестящую спину

и жидкие волосы, имя которым — вода):

 

одиннадцать танков, упавшие с Курской дуги,

валяются рядом; под взмахом ленивой руки

снижаются ватки с остатками от макияжа,

их бросила золушка, вставшая с левой ноги;

 

вот падает целый посёлок, где Б.Пастернак

спешит на свидание с Ивинской, стаи собак,

за дождь выдавая своё неживое сниженье,

виляют хвостами, которых не видно; итак,

 

я тоже лечу, не пытаясь уже разглядеть

стихами ли, прозой моя напечатана смерть,

а голая женщина, перелистнувши страницу,

сейчас попытается (это я вижу) запеть:

 

"Мой птенчик пушистый, не плачь, искривляя глаза,

ты будешь убитым не дольше, чем длится гроза,

смотри — я уже послюнявила палец...". Страница

к нему прилипает, как к нижнему веку слеза,

 

пока начинается самая сладкая дрожь,

когда вместо женщины голой ты сам узнаёшь,

что нож - это мокрый ребёнок, проникший под сердце,

а мокрый ребёнок под сердцем — твердеющий  нож.

 

 

 

 

ПЕСОК И ПЫЛЬ

 

Когда я отличил себя от пота,

от перхоти и шума в волосах,

когда заразней, нежели зевота,

засуетилось зрение в глазах,

 

пытаясь пыль серийных сновидений

сморгнуть за волокнистые зрачки,

когда рассвет об извлеченье тени

из всякой всячины додумался почти,

 

я тридцатисемисантиметровый

направил взгляд на северо-восток,

и он, как паровозик маневровый,

назад изображенье приволок:

 

моя жена лежала на постели,

сменив сорокалетние черты,

её лицо как будто засидели

стрекозы юности и мухи красоты,

 

на идеальной скорости старенья

над ними заходило на вираж

седобородой бабочки движенье,

похожее на маленький мираж.

 

Жена лежала спящая не очень

в ещё не появившейся пыли —

я это разглядел довольно точно,

когда внезапно резкость навели.

 

Песчаная дорожка между нами —

улика, говорящая всерьёз,

как поцелуи грубыми губами

я до жены ни разу не донёс.

 

А может, это слёзы разболтали

песку секрет, как нужно вытекать,

и он, воспользовавшийся глазами,

мои придумал щёки щекотать,

 

пока жене под кожу, точно суки,

вампиры молодильной красоты

изнеженные всовывали руки,

растущие из тёплой пустоты.

 

И видел я, как жизнь моя ослепла

и утро раскаляет до бела

песок и пыль... А пепла нет. Нет пепла!

А коли так, то смерть уже — была...

 

 

 

 

# # #

 

На земле нарисована пыль и немного травы,

на деревьях написано твёрдое имя — "кора",

и висит синева в исполнении не синевы,

а прозрачного воздуха, что непрозрачен с утра.

 

Пахнет масло ключиц и горчица влажнеющих плеч:

это женщины вышли касаться жемчужных мужчин,

чтобы ночью, допустим, опять попытаться извлечь

позвоночную нежность из их отвратительных спин.

 

И когда, путешествуя в женщинах, мужи поймут,

что они, путешествуя в них, порождают моря

неизученной влаги, чья буря (которая — труд)

начинает зачатье ребенка (который — земля)?

 

Из романа "Обломов" в Челябу вплывает любовь,

даже мальчик беззубый срифмует её без труда.

Позабыв логопеда, он крикнет: "Да здлавствует кловь!", —

на которой, добавлю, написано имя — "вода".

 

Появляется радуга смерти правее дождя

неистраченной жизни, к которой никто не готов.

В первый день воскрешения боль обласкает тебя,

ибо ты босоногим пойдёшь по стеклу облаков,

 

но годичные кольца, в которые вдета оса,

измеряют не сроки, а степень кружения вод,

по воронке которых спускаются к нам чудеса,

а в подарок за это — с земли поднимается мёд.

 

 

 

 

 

КОСОГЛАЗИЕ ТРАВЫ/ ВОДЫ​

 

Скоси глаза на место, где

б/у трава в росе не очень,

а быть положено — воде:

первоисточнику проточной

 

грозы, что девять лет тому

текла по дереву и лицам,

изображая наяву

своё умение пролиться.

 

Через грозу на город N,

на город N скоси-ка правый

зрачок, а левый, между тем,

ксерокопирует, как травы

 

травы неледяную кровь

искусно делают зелёной

напротив окон, где любовь

зажал в коленях несмышлёный

 

пацан, лежащий на твоей

жене, которая женою

пока ещё не стала. Ей

быть нарисованной с тобою

 

на этом месте в этот день

немного не хватило мела,

поэтому ты здесь, как тень,

опережающая тело,

 

следишь за ними. К твоему

затылку, там, где он прозрачен,

и я (подумай — почему)

уже пристроился удачно.

 

Прикрой глаза, а то сквозняк

немного мнёт изображенье,

добавим резкости — вот так:

какие странные движенья

 

ты наблюдаешь (то есть — мы):

лопатки вывернуты сильно,

как будто грубо со спины

вот только что спилили крылья;

 

белеет (видимо, жена),

сверкает (тоже интересно!),

пузырится (но не слюна,

хотя слюна была бы к месту);

 

он повернул лицо (с тобой

мы правы оказались: робко

оно действительно слюной

измазано до подбородка).

 

Расклад, по-моему, таков:

как девственник и новобранец,

он по-пластунски, без штанов,

заполз на женщину. Румянец

 

его/её опустим. Но

через затылок, лоб и веки

я чёрно-белое кино

о затемнённом Человеке

 

сниму под фонограмму трав,

воды и рыб узкоголовых,

которые поют, украв

для этого у насекомых

 

голосовые связки. Стоп!

При чем тут рыбы? Объясняю

тебе, наморщившему лоб,

пока я через лоб снимаю:

 

изобретённый человек

не изобрёл такого чуда,

как эти плоские, без век,

но с жабрами, из ниоткуда

 

скользящие в воде, когда

они отыскивают место,

где изумлённая вода,

не будучи прозрачным тестом,

 

таким становится, т.к.

в неё шагреневые рыбы

бросают сладкие слегка

икру и нежность. Сами мы бы

 

не догадались, как они

потом то трутся, то играют,

пока отец в молоках и

мамаша в жабрах уплывают

 

в различные концы воды,

а ими сброшенные ласки

высасывают у судьбы

мальков. Попробуй без подсказки

 

придумать нежность, что дрожит

сама, а не на женской коже.

Придумай поцелуй, что спит

и видит сны (пока безбожно

 

он сжат губами): мол, вода

его задумала не мёртвым,

и он не будет никогда

ни припечатанным, ни твёрдым. 

 

Придумай запахи стыду,

что означает на жаргоне

у парфюмеров — ерунду,

неотличимую от вони.

 

Для этого годится стук

локтей о чашечки коленей,

лицо подростка, то есть звук,

слетающий с лица последним,

 

и чистоплотная жена

твоя/моя/любая/наша,

пока она не сожжена,

а просто выкрашена страшно

 

золой невинности. Давай,

накручивай-ка на мизинец

три волоска, поскольку рай,

как утверждает очевидец,

 

на них похож то сединой,

то бурным ростом после срока,

когда кудахчет над тобой

смешная курица — сорока...

 

Твоя жена давно стоит

на уровне окна. Непросто

к ней дотянуться — говорит

вялотекущий взгляд подростка.

 

Они как будто не вдвоём,

и я как будто бы при этом

махаю старым фонарём,

где тьма горит заместо света,

 

и, на ходу снимая гарь,

уже почти что невменяем,

чем ближе подношу фонарь,

тем больше лица затемняю.

 

 

 

 

 

СПИНЫ

 

Наши тонкие спины, потёртые не поперёк

на льняных простынях, собираются быть непрозрачны.

Слева сильно блестит, полагаю, весна, но намёк

на присутствие оной не кажется очень удачным.

 

Я держу себя крепко в твоих неумелых руках.

На конце никотина качнулся сиреневый пепел.

Появляются брови, как дважды задуманный взмах,

что, скорее, был нужен, чем точен и великолепен.

 

Ты не пахнешь почти, а покрыта морозом стыда.

Твои руки невидимы, то есть по локоть — напрасны,

но, к плечам поднимаясь, дрожат, как ночная вода,

потому что (но это не так уж и важно) прекрасны.

 

Уколовшись об иней, который вполне мог сойти

(и сошёл) за обритые части неровного тела,

я сжимаю тебя (даже ты не поверишь) в горсти,

невзирая на то, что не этого рифма хотела.

 

А над нами шумят толстокожие листья стыда,

толстокожие листья, которые не толстокожи,

и похожий на зрение ветер почти без труда

этим зрением стал и собой обернуться не может.

 

И теперь говори мне смешное и мёртвое "Ты",

указательным пальцем ведя от бровей до морщины,

возле губ нарисованной грифелем той пустоты,

за которой кончается твёрдое имя мужчины...

 

Пусть касание шеями сделает запах себе,

он, наверное, будет (и это понятно) овечий,

а моя золотая слюна, поблестев на губе,

увлажняет покуда твои закруглённые плечи.

 

Догадавшись с девятого раза, что нежность — процесс

извлечения варварским способом из протоплазмы

не скажу, что смертельных, но очень опасных чудес,

я её подменяю волной примитивной оргазмы.

 

Эти жидкие выстрелы, эти дуплеты слюной

и отдача, которая нас оторвёт и отбросит

друг от друга, меня развернув при ударе спиной,

а тебя она просто свернуться в калачик попросит...

 

Совершается плавный эфир (назову — темнота).

Обтекая мой почерк, вокруг проступает бумага.

Совпадая с тобою, белеет твоя нагота

и твердеет, как влага... нет, правда: твердеет, как влага.

 

 

 

 

# # #

 

Всё — не зелёное и, впрочем,

не голубое, не любовь,

не очень красное, что очень

напоминает сразу кровь,

 

не майский жук на вурдалаке,

не снег и дождь по вечерам,

не свет, который ждёт во мраке,

чтобы из мрака выйти к вам,

 

не эти круглые ладони,

ключицы, спины, голоса,

не то, что стынет или стонет

до гибели за полчаса,

 

не то, не это, не такое,

и снова — не любовь, не страсть,

не голубое, не любое

(чтоб мне пропасть!)...

 

не ты, не я, не даже дети,

которых не было, не мы,

не наши лица на рассвете

в начале тьмы.

 

 

 

 

 

ОРЕХОВЫЙ СТАРИК И ДЕВУШКА ВБЛИЗИ

 

Они опять стоят, затылками касаясь,

истраченный старик и девушка. Любовь

по ним прошла зачем, нечисто улыбаясь,

показывая смех бесшумный, словно кровь?

 

За что они вдвоём из темноты терпели

то ласку, то толчки невероятных тел?

Куда она лежит на старческой постели,

а он за что над ней, взлетая, не взлетел?

 

По ним проходит снег, который не опасен,

который не раздет, а в белой кожуре

пустеет изнутри и пустотою ясен,

и ясен пустотой, по крайней мере, мне.

 

На старике дрожит наброшенная кожа,

измятая не вдоль, а сильно поперёк.

Дешевле, чем слюна, он сам себе дороже,

но это никому пока что невдомёк.

 

Она стоит теперь спиной и даже дальше,

чем требует того его стыдливый пах...

Что старость изобрёл покрытый пылью мальчик,

что первым молоком он всё ещё пропах, —

 

известно ей зачем, какой корысти ради?

Зачем её ладонь блудлива и нежна,

вся в цыпках  золотых, пока в самораспаде

внутри грунтовых вод плывёт его жена?

 

Почто седьмая страсть, закрученная в чудо,

его сжимает так, что он готов визжать:

"Ой, мамочка, прости, я больше так не буду!" —

хотя ему давно никто уже не мать?

 

(Попробуй запихнуть в крота зрачки с белками,

и зренье, как шампур, проткнёт комок крота,

так чудо, что к лицу небесными руками

придвинуто, почти кипит у кромки  рта.

 

И кто, скажи, из нас, снабжённых мокрым сердцем,

зашив травою рот, его лакать не стал,

а увидал вокруг присыпанные перцем

охотника следы и сразу убежал?).

 

Вечерний городок. Они стоят у шторы.

А запахи стыда, бесшумные вокруг,

спасут их на корню, покуда разговоры,

не веря больше в слух, клубятся вместо рук?

 

Истраченный старик и девушка с пчелиным

укусом на лобке греховны кое-как.

Они плывут в стыде, без видимой причины

доверившись ему с готовностью собак.

 

Да кто она ему (а мне ответить жалко!)

[то любит рисовать дыханьем на стекле,

то движется под ним, как соковыжималка] —

вода, чей номер семь на кислом киселе?

 

В ключицах и локтях её не притаилась,

а прямо напоказ ветвится худоба

и кальцием гремит, почто, скажи на милость,

худеющая плоть сильнее, чем судьба?

 

"Твой скучный Фёдор Т. — трусливая мочалка

совсем не потому, что в старческой любви

он увидал позор, а потому что жалко,

что ты ему, козлу, поверив, — на мели,

 

с горохом на бобах, с пустой мошонкой сердца

останешься один […] Мой милый серый дед,

не бойся, я смогу и на полу рассесться,

и письма разбирать, и первой сдохнуть. Нет?"

 

Их новый поцелуй изобретенью денег

был равен, и когда он вытянул тела

по швам у позвонков, то ангельские тени к

плечам их приросли, и будто бы зола

 

или, скорее, пух (не то, чтоб воробьиный,

но не лебяжий) взял и попросту накрыл

четверорукий шум из человечьей глины

и сильно замедлял произрастанье крыл.

 

 

 

 

ПЕСОК И ПЫЛЬ​

 

...и проснувшись без спроса, но с пылью в нечистых глазах,

я в начале рассвета лежал на несвежем белье.

Что не время стояло в заведомо плоских часах,

ощущалось спиною, неплотно пришитой ко мне.

 

Слева мягко светилось бесшумное тело жены,

на лице у неё обозначился слой красоты

(может, мускулы были по-новому напряжены,

поднимая со дна сновидений чужие черты?).

 

Я не знал, но увидел: упорней, чем просто трава,

разрывая силки сорокапятилетних морщин,

на лице у жены шевелилась в четыре утра

незаконная молодость. Не понимая причин

 

этой грубой игры, я нанёс поцелуй № 2

и, промазав, уткнулся губами в горячий висок,

поцелуй же, пришедший в негодность в четыре утра,

заскрипел у меня на зубах, превращаясь в песок.

 

Я, монтируя к яви старинного сна эпизод,

не заметить не мог, как растут у неё из бровей

и на левой щеке, заслоняя шуршанием рот,

стрекозиные крылья... Давай объяснимся скорей:

 

это - странная юность, вселившись под кожу лица

(совершенствуя способы тех, кто рождается из

отвратительных куколок), лезет из нас без конца,

издавая шуршание, переходящее в свист,

 

ибо скорость старения бабочек, т.е. людей,

седину мотыльков и морщины изношенных рыб

за окном попытался озвучить слепой соловей,

напрягая орущего горла красивый изгиб...

 

Над женою трудились стервятники юности. Смог

я заснуть или нет — я не знаю. Прикрывши глаза

и пытаясь заплакать, я понял, что мелкий песок,

щекоча мои щеки, струится как будто слеза...

 

К животу прижимая колени, я спал на краю

и, наверное, помнил, как женщины с этой земли

истерично бросались на хрупкую шею мою,

репетируя форму, наверно, пеньковой петли.

 

 

 

 

# # #

 

Точно марку для конверта, снег лизнул изнанку неба

и приклеил к ней травинку, а к травинке — без пальто

человека в детских ботах, про которого не треба

говорить, что он не виден. Потому что он — никто.

 

Тем не менее любовник, неудавшийся папашка,

с жёлтым горлом никотина, в страшной азбуке зубов,

он во сне танцует женщин: вот он кружит замарашку

или трогает другую, обходя углы углов.

 

Он висит на фоне птицы, птицы грязной, в голубином

одеянье шелестящем, т.е. мухи, кабы не

клюв, который шелушится — буду точным — не хитином.

(Чем он станет шелушиться, если точным стать вполне?) 

 

Если дьявол — падший ангел, не живой, а насекомый,

если в теле гусеничном он, раздвоенный, ослеп —

это значит, между прочим, я нашел пассаж искомый:

снег уральский, если честно, — это просто падший хлеб.

 

А внизу сидит собака, тренируя сильный сфинктер.

Секс сухой — вегетативный — видит спящая пчела.

Человек висит на небе: те же боты, тот же свитер,

те же маленькие губы нежно судорога свела.

 

Снег летит вокруг вороны и бессонницы синицы.

Человек висит на небе и не может улететь.

У него белки из ваты? У него зрачки из ситца?

И, наверно, только брови не успели умереть?

 

Это папа мой, несчастный, и не мягкий, и не твёрдый.

Он висит на белом небе не стеклянный, а пустой,

сквозь него летают птицы, или снег летит потёртый,

выдавая за обновку невесомый мусор свой.

 

Шаг за шагом, год за годом мы натянем, как резину,

между нами расстоянье, выполняющее роль

то струны, а то пространства странной тётки Мнемозины,

без которой страх не танец, а берёзовая боль… —

 

сам-то я не понимаю, что сие обозначает.

Тайны в тонкие затылки нам повадились дышать.

Что они бесчеловечны, потому что не случайны,

надо быстро догадаться, коль не пофартило знать.

 

 

 

 

НЕБЛАГОДАРНОСТЬ

 

Под пылью с девчачьих колен давно погребён январь.

На "чёрный ящик" разбившейся стрекозы

(зачем его только впихнули в такую тварь?!)

записан интимный шум молодой грозы.

 

Спина мужчины, лежавшего в данный день

на разных женщинах, напоминала мост,

которому рухнуть, допустим, по счету "семь"

мешало крепление силой в один засос.

 

Из середины женской живой воды

к какому берегу мог он себя продлить?

И разве способен мост напрягать кадык,

которого тут и в помине не может быть?

 

И кто лежит сообразно длине длины,

проткнув локтями вот именно, что песок

диван-кровати, а трещины со стены

кому на правый переползли висок?

 

(Трётся кузнечик коленками об траву,

изобретая шорохи для дождей,

а, чтобы слышать оные наяву,

природа приобрела для себя людей...).

 

Брезгуя материнством, мужчина решил отцом

стать, и спустя неделю над ним наклонился сын.

Женщины же, прицелясь собственным молоком,

стреляли в лицо мужчины белым и голубым.

 

Потом помахав бровями, они улетели на.

По гладкому (что навряд ли) небу стелился след:

допустим, в его составе молозиво и слюна

преобладали, то есть вскоре сошли на нет.

 

Сын, оставаясь сыном, стал матерью сам себе.

Отец, отойдя на сорок шагов, превратился в дым,

но не исчез, тем паче (особенно при ходьбе)

выглядел настоящим, то есть немолодым.

 

А позже у моря возле сын чистил медузу, как

брюссельский вилок капусты, но, не найдя в конце

хрустальную кочерыжку, расплакался как дурак,

и, задержав дыханье, забыл о своём отце.

 

До самого горизонта детство старело. Юг

ему помогал покрыться севером. Холода

нежно тянули руки, но, не имея рук,

делали таковыми твёрдую тяжесть льда.

 

Сын, остывая стоя, лёг сохранить тёпло.

Решая, что благодарность его разрушает, он

кинул в рассвет железку, но всё-таки рассвело —

и что характерно — сразу и с четырёх сторон.

 

Он ластиком снегопада у девок стирал глаза —

обычный ресничный шорох, настоянный на слезе

(теперь даже мне понятно, что в первой строфе гроза

его и пыталась вывезти на сломанной стрекозе).

 

В небе смеркалась птица, то есть летала вкось

и вкривь, потому что в жилах холодная кровь — крива.

А то, что заместо клюва у птицы сверкала кость

нежности искривлённой, — это её дела.

 

Всюду рождались дети долго и горячо

и подставляли губы наклонному молоку.

Сыну пришла идея плюнуть через плечо,

но почему-то сразу он проглотил слюну

 

и понял неблагодарность как благодарность-не,

покуда на люльках дети плыли опять гореть,

как греческий флот (чей список ночами пихали мне

до самой до середины, но слопал я только треть).

 

Злые овчарки счастья, почуяв, что он один,

рычали ему в затылок, намыленные слюной,

они ещё подвывали, когда кровеносный сын

успел-таки поделиться не с вами и не со мной: 

 

"По чертежам отцовства мать вероятней зла.

Она белошвейка чуда — ласково пережить

детей. И, когда у женщин мелькает в руке игла,

выследи потихоньку, кто им вдевает нить".

 

 

 

 

 

 

Из книги "ХАКЕР"

 

 

МИР ПОСТРОЕН КАК ДЛИННАЯ И НЕУКЛЮЖАЯ ФРАЗА

 

Мир построен как длинная и неуклюжая фраза:

«Мол, всё будет не так, как должно было быть, но всё будет как надо,

а иначе зачем, например, шелуха тополей псориаза

обернулась шуршанием листьев июньского сада...».

 

Очень много войны, и любви очень много, и горя,

и особенно счастья, его даже можно посеять

на холодном ветру возле мало-балтийского моря,

где бомжатник Петра заселила московская челядь.

 

То ли космоса мало, а то ли его многовато,

то ли ты не любима, хотя очень сильно любима,

почему же из воздуха, схожего с влажною ватой,

не твоё косоглазье и брови пространство слепило?

 

По утрам со щенячьим восторгом, который с телёнком

соревнуется в этом, встаю из младенческой позы,

отдирая от глаз сновидений прозрачную плёнку,

оставляя на ней то зрачки, то ресницы, то слёзы.

 

Как чудесно сказать вопреки травоядному лету,

что февральской зимою я встать попытаюсь с постели

и увижу (но чем?), и услышу (но чем же?), что нету

никакого меня ни в каком отвратительном теле.

 

С этим телом исчезнешь и ты, золотая, родная,

фрагментарно кружась заводными частями. Возможно,

ты, курносую левую грудь из себя вынимая,

из неё напоследок хлебнёшь молока осторожно.

 

И такому раскладу смеяться грешно, но грешнее

не позволить под щеки, которых не будет, направить

не кривую улыбку, а то, что улыбки смешнее,

что с собой не возьмёшь, потому что придётся оставить.

 

А сиреневый мусор: стихи, поцелуи, дискеты,

седину волосни на макушке и в залежах паха —

всё за мной подметёт по сусекам уральской планеты

ваша память, которая станет стерильной от страха.

 

Будет снова светло, даже очень светло и красиво,

и настанете — вы, желторотые люди желанья.

Ничего, что от вашего вида меня замутило

и в итоге стошнило в последний момент расставанья.

 

Но когда вы пойдёте развратной походкой верблюда

в направленьи угольного ушка, допустим, в июне,

я сумею оттуда, где нет никакого «оттуда»,

на клубки накрутить ваши тёплые слёзы и слюни.

 

 

 

 

 

СМЕРТЬ — ПРИХОДЯЩАЯ УБОРЩИЦА​

 

Смерть — приходящая уборщица

в какой-то униформе тёмной,

что соблазнительно топорщится

на попке, вероятно, съёмной.

 

Французский аглицким коверкая,

она песок в углы ссыпает.

Ты, бреясь в ванной, через зеркало

следишь за нею, засыпая.

 

Но на атлас пододеяльника

ты всё равно её завалишь

и безо всякого паяльника

на ней все трещины заваришь.

 

Она не будет обесчещена,

и по взаимному согласию

наступит судорога зловещая,

когда твоя нагая пассия

 

несильно двинет поясницею

тебе навстречу и обратно,

и вы объединитесь лицами,

что, впрочем, маловероятно.

 

Она уйдет, спустя (вот именно!)

каких-нибудь минут пятнадцать,

тряхнув пирамидальным выменем

в ту сторону, где улыбаться

 

тобою будут губы с пеною,

не ополоснутой в горячке,

когда, прикрывши пах коленами,

ты не откажешься от спячки.

 

 

 

 

ПЕЧАЛЬ ПРИРОДЫ ТРАТИТСЯ НА ТО

 

Печаль природы тратится на то,

что птицы, надломив седые крылья,

слоняются по воздуху, равно

покрытые и перьями, и пылью

 

Пространство, подготовленное для

очередного чуда, стало тесным,

и этим изумило не меня,

а небо, что хотело быть чудесным.

 

Из протабаченных квартир глядят на жизнь

мужи, что по наивности безгрешны,

у них в руках могли сверкать ножи,

но вместо оных — груши и черешня.

 

Вот, заострив слюною нитку, я

ее в ушко пытаюсь вдеть, доколе

с нее не облетает чешуя

и нить не пролезает в рай без боли

 

Ноль Цельсия себя как букву «О»

внедрить задумал в слово «Охлажденье»,

я простужаюсь, глядя на него,

глотательные делая движенья.

 

Меня придумал кое-кто-нибудь,

чтоб я его потом придумал тоже,

и вот он здесь и пробует вздохнуть,

и обрастает вертикальной кожей.

 

Все чисто на зеленых небесах,

и плачу я от насморка и счастья,

пока сосновый бор в пустых лесах —

сосновый и строительный отчасти.

 

И юный мир, покрытый сединой,

свое решился подглядеть рожденье,

он радуги секиру над собой

заносит с непонятным наслажденьем.

 

И что с того, коль объявлю я всем,

не ведая, что объявляю этим

«Возмездье раньше наступает, чем

вина, а значит, нет ее на свете».

 

И барражируя по теплым небесам,

а иногда по небесам прохладным,

плывет вода прозрачная, а нам

всегда хотелось розовой — и ладно.

 

 

 

 

ТЫ В ГОРОДЕ №4 ИДЕШЬ ПО КОЛЕНО В ВОДЕ​

 

Ты в Городе № 4 идёшь по колено в воде.

И странно не то, что вода, заимев позвоночник

на жидких кристаллах, валяется снегом и не

способна при этом вопрос инспирировать. «Прочно ль

 

спрессованы профили двунадесятых небес

в большие сугробы?» Тебя удивляет не это,

а то, что они (эти профили) мимики без

у нас, на Урале, в оврагах, дотянут до лета.

 

Не знаю, зачем ты болячки, которым тесны

гриппозные губы, срываешь и прячешь в карманы?

Затем, что они — горьковатые деньги весны,

ликвидность которых действительно выглядит странно,

 

особенно если на них у апрельских берёз

коричневый лак сторговать для красивых надкрылий

жуков и жучих, обделяя при этом стрекоз

и бабочек, густо обсыпанных сахарной пылью?

 

Когда ты оближешь мои поцелуи с лица

своим языком, удлинённым рецептором вкуса

(и снова оближешь, и снова, и так — без конца),

их скоропись станет твоею традицией устной

 

в обоих значениях этого слова. Потом

сумбурным порханьем синицы то справа налево,

то слева направо покроют пространство крестом

прозрачные жесты ещё нерождённого хлеба.

 

То осы в сиропе, то злая фиалка в меду,

то полупохабная пена молочных изделий,

то ты исчезаешь, то лебедь упал в лебеду,

то вкусные утки на кислые яблони сели

 

Совет на прощанье: намажь себя мёдом небес,

чтоб в ангельских перьях валяться за наше бесстыдство,

за то что пошёл без остатка твой девичий вес

на то, что клубится, резвится, течёт и двоится:

 

двоится на пыль,                на вечерний малиновый дым,

на нежные взрывы             любовниц и жён, и любовниц,

небесную свиль,                 на безумие — стать молодым,

на липы, на ивы,                на сильную мякоть смоковниц,

на всё, что подвластно не нам, не Ему и не им...

 

 

 

 

ЭТО СТРАХ ОДИНОЧЕСТВА НЕ

 

Это страх одиночества не.

Это песенка нежности о.

Нам бежать по своей тишине

окончания августа до.

 

И душа не нужна мне, она

по природе своей велика,

я же — просто стою у окна,

и узка моя жизнь, и легка.

 

Не вокруг, а поодаль меня

тёмных лип накладная листва

в неразборчивом воздухе дня

сладковато читает с листа.

 

К полке книжной шагнуть или от?

Там в батырской обложке Батай,

да бесплодно грустит Элиот,

что опять на земле — урожай.

 

Ни дождя без убийства галчат,

ни травинки без горьких жуков,

а в подмышках у воздуха спят

щекотливые шумы сверчков.

 

Безучастное чудо котят

копошится в помойке двора,

некрасивые птицы летят

целый день, начиная с утра.

 

И складирует грозы июль

на неровный затылок пруда,

да аллеи прохладный патруль

сам себя конвоирует, да

 

серебро наименее медь,

но становится оной, когда

населенье ложится темнеть

на песок у того же пруда.

 

Слышу круглый глоток молока,

и, не видя, кто сделал глоток,

я замру, не узнаю пока:

это девушка или щенок?

 

Же любил я тебя оттого,

что ни разу не знал, почему.

И отдал я тебя нелегко,

но теперь не припомню, кому.

 

Уходя по-английски (добавь:

навтыкавши булавок в шитьё),

ты успела не в рифму, а в «love'ь»

транскрибировать имя своё.

 

Потому что на ладан дышать

станет осень, а больше — никто,

я увижу, как ты хороша

со спины в этом чёрном пальто.

 

Ляжет тень на лицо, и с лица

я спаду, а она не спадёт.

Я по имени кликну Отца,

а услышу, как Отчим идёт.

 

В луже голубь сиреневый спит,

неестественно лапку загнув,

вот и сердце уже не болит:

отпустило, наверное, — уф-ф...

 

И, скорее всего, что сейчас

ты беременна. Круглый живот

в девятнадцатый, видимо, раз

твой возлюбленный слушает: от,

 

допускаю, толчка посильней

у него шевельнётся чуть-чуть

не улыбка, а кожа на ней

прежде, чем он успеет уснуть...

 

 

 

 

РОТ НАПОЛНЯЕТСЯ ДОЖДЕМ

 

Рот наполняется дождём,

ушные раковины — снегом,

дыханье — тьмою, тьма — огнём,

дорога — бегом.

 

Ничуть не сердце, а трава

стучится в карие зелёным,

она спектрально не права

на фоне клёна.

 

Так быстро наступает ночь,

что, сталкиваясь, гибнут птицы.

Не бойся, что нельзя помочь:

всё это снится.

 

Грудные клетки злых людей

сгодились для коры берёзы,

весной поэтому не пей

деревьев слёзы.

 

Иначе родинки свои

начнёшь подсчитывать ночами,

и две из них, а может, три

моргнут случайно.

 

Я примечаю, как на грех,

что, будучи на вид печален,

тщеславен так российский снег,

что православен.

 

Когда играет тьма с тобой,

то жизнь особенно прекрасна,

неясно только мне, на кой

мне это ясно.

 

Природа не умеет спать,

но сны её явиться в силах

сюда, когда устанут ждать

в людских могилах.

 

Пойдёт горизонтальный дождь,

и от него, задрав рубашку,

отцом беременная дочь

зачнёт мамашу.

 

И воздух, сделанный из глыб

хрустальных, нас заставит с ходу,

с икрою вырвав жабры рыб,

уйти под воду.

 

И страшно то, что всё вокруг

не будет страшным ни на йоту:

и слух откликнется на звук,

а звук — на ноту,

 

и даже к струйкам ветерка

прилипнет, вероятно, запах,

он будет западный, т.к

настанет запад.

 

Ты всё увидишь. Только ты,

а не какой-то ангел зыбкий.

И мир от этой красоты

спасёшь улыбкой,

 

неподражаемой, как спил

сосны-пятидесятилетки...

А я бы слёзы накопил

в любой пипетке.

 

 

 

 

 

КАК БЫ ХОТЕЛОСЬ МНЕ ТОЛЬКО ЗА ТРИ

 

Как бы хотелось мне только за три

только начавшихся только минуты

толком понять твою толику, при-

том, что она на плече почему-то

 

родинкой неопыляемой, но

слабо-коричневой и стекловидной,

криво наклеена, — видно, темно

было, когда это делали. Видно,

 

что ничего не попишешь: вполне

фундаментален мой взгляд исподлобья.

Волнообразный, он прямо к тебе

движется, как поголовье воловье,

 

и по пути выедает фрагмент

книги раскрытой, где ушлая «Ада

Вану готовится сделать ми-»нет.

Или печенье «ми-»ндальное? Надо

 

бы это выяснить, перевернув

стр.117, откуда, как с носа,

капнуло слово, дефиской «ми-»тнув

двум тиражам своего переноса.

 

Взгляд обгрызает по контуру ту

часть самодвижущегося объекта,

где, заслоняя собой пустоту,

ты фигурируешь в форме объедков

 

этого взгляда, что, впрочем, ничуть

не оскорбительно и не зазорно:

крошки и косточки делают путь

пройденный — пройденным не иллюзорно.

 

Это к тому, что вокруг — хорошо,

то есть почти ничего не заметно;

пыль на дорожку и на посошок

плавно садится у самого ветра.

 

Прямо за вычетом птиц, облаков,

кромки не очень красивого леса,

нашего чтения стильных стихов

мужа Андреевны А., поэтессы,

 

маловменяемой тётки,— за всем

этим есть воздух, наверное, то есть

должен присутствовать. И, между тем,

он появляется шумно, как поезд.

 

Всюду — дыхание. (Выдох и вдох

мало приемлемы для описанья

ямы внутри человека, врасплох

переполняемой дымом дыханья.)

 

Ты у окна. И пока небеса,

сильно зевнув, золотой скарлатиной

вмиг обметали твои волоса,

правую штору и кончик гардины,

 

мне не случайно подумалось, де

«прямо в тебе, отрицая зачатье,

в шёлковой околоплодной воде

плюшевым брассом поплыли зайчата,

 

или с оторванной лапой медведь,

или какие другие игрушки;

именно ими счастливая смерть

ночью балует на детской подушке...» —

 

более чем несуразный пассаж.

Будучи косо озвучен и криво,

он добавляет, возможно, кураж,

но опускается до примитива

 

фантасмагории, служащей нам

рацией для подземельной свободы,

где, например, по коротким волнам

хнычет мой папа, разъятый на коды

 

азбукой Морзе... Тем временем мы

перевернули страницу, где Ада

Вану готовится сделать не ми-

нет, а обычное «ми-стификатто»

 

с клавиатуры Набокова. Мне

тут и поставить бы точку, однако,

лапу поджав, за окном, в тишине,

хлебает лужу больная собака —

 

это не повод сказать, наконец:

«Дьявол забыл, или просто не знает,

что существует на свете Творец,

и потому бескорыстно играет

 

в Бога, точнее в Его доброту.

Кстати, он первым ночные молитвы

слышит, а ту, что понравилась, — ту

часто использует в качестве бритвы,

 

чтобы скрести подбородок, виски

да золотую щетину с изнанки

щёк (потому что снаружи — в тиски

взял их арабский орнамент волчанки).

 

То он гуляет по нашей земле

и сочиняет вокруг справедливость,

то нарисует золу, а в золе

спрячет почти настоящую милость

 

первой любви и последней любви,

то зарыдает над голым котёнком,

то музицирует в женской крови

невероятным зачатьем ребёнка...»

 

Можно сказать: ты стоишь у окна

всё нарастающей осени, если

так остывают у птиц имена,

что у вещей они даже исчезли,

 

что начертанье кривых тополей

ветер согнул до такого курсива,

что издевательство это, скорей,

не безобразно, а даже красиво.

 

Сызмала надрессированный тьмой

действовать взглядом особого блеска,

я наблюдаю тебя молодой,

то есть не в фокусе, то есть не резко,

 

то есть вовсю вечереет, пока

густо клубится роскошная старость.

Я бы сказал, что плывут облака,

только для этого слов не осталось.

 

Кто нас за локти разбудит с утра?

Кто поцелует и нежно состарит?

Ты некрасива, поскольку прекра-

сна не в одном — ни в зелёном, ни в карем.

 

 

 

 

 

ТЫ ЛЮБИМА. А ГДЕ-ТО — РЕКА

 

    Шестикрылый серафим

    в сарафане белом,

    между нами, — просто дым,

    обведённый мелом...

 

Ты любима. А где-то — река.

А левее реки населенье

наблюдает, что есть облака:

ибо надо же пользовать зренье.

 

Ты задорна. А почва жирна.

И лежат под прослойками жира

труп кротёнка, да чья-то жена,

да сезонное семя инжира.

 

Я ещё не заметил. Но снег

втиснул прямоугольную спину

в этот вечер. И был человек

коли белым, так точно не синим.

 

Я ли просто коснулся? Страна

повернулась на пол-оборота.

И токайская осень вина

стала символизировать что-то.

 

Всё опять приближается. Ты

миндалём отравила пичугу.

И за это ночные коты

на стекле нацарапали вьюгу.

 

Удивилась, что алая кровь

отказалась сбежать через ранку,

только правая тонкая бровь,

потому что её спозаранку

 

изогнула безумная тушь,

разогретая женской слюною.

А с кровати влюбившийся муж,

как собака, следил за тобою.

 

Но особенно помнит щека,

что сухими стоят поцелуи,

и погоды, и даже река,

о которой не стоило б всуе.

 

Я держу свои руки по швам,

чтобы было неправдоподобно

в поцелуе шершавым губам

тесновато, а значит — удобно.

 

Сильный камень, упав в водоём,

многократно заставит заокать

первобытную воду. Вдвоём

можно долго держаться за локоть

 

самый острый и самый не мои,

потому что он твой, идиотка.

Ты когда-то была молодой

и поэтому кажешься кроткой.

 

Накануне уральской весны

у тебя станут веки прозрачны

так, что раньше тебя твои сны

я увижу сквозь них однозначно.

 

Что сумею я там разглядеть —

это, в общем-то, даже не важно,

всё равно это будет не смерть,

всё равно это будет не страшно.

 

Слева хлебные волки стоят,

барсуки вылезают из тыквы —

всё течёт, натыкаясь на взгляд...

просто к этому мы не привыкли.

 

Справа льют из кувшина траву.

Жидких ласточек прямо в корыто

выливают, и я не могу,

чтобы всё было шито и крыто.

 

Кто твердеет, тот — ранен, увы.

Кто течёт, тот по-зимнему пахнет.

Никому не сносить головы

ни в ушанке, ни в пыльной папахе..

 

Почему эта ночь не зерно,

почему не мука и не тесто,

почему всё вокруг сожжено,

а для пепла не найдено место,

 

почему так легко и светло

задыхаться в ночном гуталине

и лежать, превращаясь в стекло,

погрозив по-прозрачному глине?

 

По-пластунски уральская даль

за холмы отползает ночами,

и к лицу ей любая печаль,

если видишь лицо у печали.

 

Назовёшь по фамилии снег,

и начнётся весна, и начнётся...

И растает живой человек,

если кто-то к нему прикоснётся.

 

Да оставьте его — пусть течёт:

сколько бы это чудо ни длилось,

всё равно — о! — его унесёт

Н2О и её справедливость.

 

 

 

 

 

В САМОМ ПЕРВОМ СТИХЕ — НИ О ЧЕМ

 

В самом первом стихе — ни о чём,

во втором — размышляю над первым,

вздрогнув в третьем неправым плечом,

чтоб в четвёртом назвать его — левым.

 

Что ли скулы мне кто-то сдавил,

если рот я открыл театрально,

где полно вертикальных чернил

для строки моей горизонтальной?

 

Ну, макай же скорее перо

и китайскую кисточку тоже

и пиши, и рисуй же назло

боевую раскраску на коже.

 

А ладони я — сжал. И стою

некрасиво, но правдоподобно

по колено в бумажном раю,

о котором не стоит подробно...

 

Если снится тебе хорошо,

если спится тебе то и дело,

ты уже ничего не лишён,

как бы этого жизнь не хотела.

 

Ей по силам и ныне и впредь

уронить твоё узкое тело

и, пока оно падает, смерть

сочинить из металла и мела,

 

и не более, значит, того,

и не менее... Как быстротечно

нам везёт, и уже повезло,

что прошла по касательной вечность,

 

что не ангелы мы, а земля,

а кроты, крокодилы, лягушки,

а ещё, безусловно, — поля,

где снуют хомяки-побирушки.

 

Черепные коробки стрекоз

разломив, обнаруживай сахар

и вприкуску, и даже вприсос

начинай чаепитъе над прахом,

 

над хитиновым прахом (над ним!)

почаёвничай, умный кузнечик,

идиот, человек, гражданин,

гражданин, идиот, человечек,

 

ты надкрылья жуков подари

накладными ногтями подруге,

чтобы рвали плечо до зари

насекомые, стало быть, руки.

 

Как подумаю, что между ног

у меня не предмет, а цитата*

из поэта, чей питерский смог

сепарирован в дым «лауреата»,

 

то бегу, чтобы сбросить утиль,

но в сортире из тьмы генитальной

вынимаю бумажную пыль,

что само по себе гениально.

 

Ночью тени предметов земли

тихо падают внутрь предметов,

мы их видеть никак не могли

и придумали действие это.

 

Понимаешь, о чём я?.. Да мне

самому непонятно, о чём я...

Ну, к примеру, я — о тишине

или прочих вещах отвлечённых.

 

Всё смешно, если плакать навзрыд,

но когда мы разучимся плакать,

то волшебный и медленный взрыв

превратит нас в солёную слякоть.

 

Это страшно, ты думаешь? Нет!

Вот закончим разборки со снами

и возьмёмся за солнечный свет,

то есть тень по сравнению с нами.

 

 

 

 

 

ЭТО

 

«И всё обернётся помётом овцы,

полётом осы, сединой шелкопряда

и микропроцессором лысой росы

на жирной клубнике июльского сада...»

 

ты думаешь: так начинают стихи?

А фраза: «Вдевают кузнечику в локоть

суровую нитку, чтоб он лопухи

ещё до рассвета успел перештопать», —

 

не наглая ложь, а поэзия? Тут,

на этой цезуре, давай-ка устроим

лукавому чтению полный капут

и книгу по имени «Хакер» закроем.

 

............................................

............................................

............................................

............................................

 

Ведь сказано было — закроем. А ты!..

Ну, вольному — воля... Поехали дальше:

мир будет спасён от своей красоты —

от фатума нечеловеческой фальши.

 

Мир будет спасённым, когда на дровах

запустит турбину невинного блуда

и чудом сумеет на полных парах

разрушить машину, создавшую чудо,

 

и всё обернётся помётом овцы,

поездкой осы на спине шелкопряда

и микропроцессором лысой росы

на плохо побритой клубнике из сада,

 

жестокость взойдёт, как обычный укроп

на грядке морковной напротив укропа,

и грядка, на вскрытый похожая гроб,

зелёной красавицей встанет из гроба,

 

и воздух наморщит полётом косым

стрижиха, и мигом себе на потеху

почти звуковая дорожка осы

озвучит возникшую телепомеху,

 

намазавшись маслом погибших жуков

на мир наползёт небольшая природа

и треснет по швам голубых облаков,

и первый кузнечик с фигурой урода

 

появится, чтобы заштопать и сшить,

и жить, чтобы штопать, и шить, чтобы длиться,

и будет сучиться суровая нить,

и больше уже ничего не случится.

 

 

 

 

ПОСЛЕДНЕЕ БЕШЕНСТВО ЗИМНЕЙ СТУЖИ

 

   

    Боря понял, Осип понял,

    поняла Ахматова,

    чем старик старуху донял

    в половине пятого.

Последнее бешенство зимней стужи,

как первое бешенство тела. Тело

сначала сходило с женой на ужин,

а после билось белее мела

 

в истерике: ревность и всё такое.

К чему бы это'' Опять к хорею?

К побегам в местной тюрьме левкоя,

который посажен в оранжерею

 

самими зека? К невалютным бабкам?

К валютным бабам? К иной валюте?

К тому, что стрекозы погибли в давке

стихотворения об Анюте?

 

Топчусь на месте. Вокруг прохладно.

Невинный холод зимы Свердловска

скрипит шприцами в пустом парадном,

что и парадным назвать неловко.

 

В конце концов не наступит лето.

И эту книгу прочтут семнадцать

не нужных почти никому поэтов,

прочтут не то чтобы всю, а вкратце.

 

Обабилось складками небо. К нёбу

прилипла, допустим, опять ириска,

котёнка с умыслом глажу, чтобы

высечь для сигареты искру.

 

Всё говорит мне за то, что часто

на свете страшно, и даже больно,

но в определении очень частном

я вынес счастье почти невольно.

 

Мороз на окнах рисует знаки,

которые, в сущности, водяные,

осталось для них на станках Гознака

купюры выпилить — вот такие! —

 

тут жест берётся у рыболова

взаймы, и ставится точка: точка.

В начале было, конечно, слово.

Но не слова же! Сознайся, точно ль

 

ты понимаешь, о чём я? Вряд ли?

Да тут, милок, понимать-то неча:

встает язык, и к нему на блядки

по нёбу плывут альвеолы речи.

 

Пока раздевалка при входе в баню

природы кишит наготой природы,

упрямством баранов, бараньей бранью

и идиотством иного рода,

 

успеешь ли ты прикарманить мыло

(а как его прикарманишь голый?),

намылить руки, потом затылок,

и знаешь, я думаю, даже горло?

 

Туда тогда пустота и слякоть

легко скользнут, подогнув колена,

и с губ твоих полетит не мякоть

умерших слов, а живая пена.

 

«...живая пена... живая пена...»

О чём гуторишь, ты сам-то понял?

Да обо всём, что не слаще хрена,

которым бабку дедуня донял!

 

Допустим, ты не стоишь у сада,

но сад-то стоит у твоих коленей,

кромсая зубцами от листопада

оленью стрижку ресниц оленьих.