КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
АЛЕКСЕЙ ПАРЩИКОВ

Алексей Максимович Парщиков — русский поэт, яркий представитель течения метареализм.

 

 Алексей Парщиков родился 25 мая 1954 года в небольшом поселке Ольга Приморского края в семье военного врача, впоследствии профессора М. И. Рейдермана и врача-хирурга Л. С. Парщиковой. Отец будущего поэта был отозван из аспирантуры и направлен на Дальний Восток (в дислоцированную в Китае воинскую часть) за несколько лет до рождения сына в связи с Делом врачей. В 1961 году, после демобилизации отца, семья вернулась в Киев, а затем поселилась в только что получившем новое название Донецке. уже тогда он начал пробовать писать стихи. Алексей видел мир с другой стороны, в молодом возрасте он начал задумываться о глобальных проблемах и несчастьях человечества. После окончания школы Алексей поступил в Киевскую сельскохозяйственную академию,  и после двух лет учёбы, поняв, что его призвание писательская деятельность — Алексей перезжает в Москву и поступает в Литературный институт им. Горького (окончил в 1981 году). В 1988 году Парщиков издал свой первый томик стихов. Он был одним из первых поэтов в России, кто решился писать в стиле метареализм. Вместе с ним работали такие известные личности как Александр Ерeменко, Иван Жданов, Илья Кутик. В 1991 году переехал в США (Сан-Франциско), где в 1993 году получил степень магистра (Master of Arts) с тезисом «Поэзия Дмитрия Александровича Пригова в русском концептуализме» (Dmitry Alexandrovich Prigov’s poetry in Russian conceptualism) на отделении славистики Стэнфордского университета. В 1995 году поселился с родителями в Кёльне. Сотрудничал с амстердамским культурным центром «ARTTRA» (с Л. В. Ходынской).

 

Параллельно с этим он начинает печататься в русской прессе и литературных журналах. В 1995 году выходит его книга «Медный купорос». А в 1998 году он публикует свой труд «Переписка. Вячеслав Курицын — Алексей Парщиков. Февраль 1996 — февраль 1997».

Одной из последних работ писателя стала книга «Соприкосновение пауз», изданная в 2004 году. Так же стоит отметить его художественный труд «Ангары» изданный в 2006 году.

 

Алексей Парщиков принадлежал к кругу неофициальных поэтов 1980-х годов, чьё творчество в дальнейшем, по предложению М. Эпштейна, стало называться метареализмом; среди авторов, связанных с Парщиковым общими ранними выступлениями, творческим общением и последующим совместным анализом в критике, — поэты Александр Ерёменко, Иван Жданов, Аркадий Драгомощенко, Рафаэль Левчин, Юрий Проскуряков, Владимир Аристов, Сергей Соловьёв, Илья Кутик. Первая публикация поэмы «Новогодние строчки» в журнале «Литературная учёба» (№ 1 1984) с послесловием Константина Кедрова «Метаметафора Алексея Парщикова». Первая книга стихотворений появилась в 1988 году, в переводе на датский язык. В 1989 году в московском издательстве «Московский рабочий» вышла книга «Фигуры интуиции», с предисловием Кирилла Ковальджи. В 1995 г. вышла книга «Медный купорос» в издательстве «Avec Press» (в переводе на английский язык).

 

В издательстве «Иц-Гарант» (теперешнее ОГИ) в 1996 году вышла книга «Выбранное». В 1998 году издательство «Ad Marginem» опубликовало книгу «Переписка. Вячеслав Курицын — Алексей Парщиков. Февраль 1996 — февраль 1997». Книга «Соприкосновение пауз» (М., Манеж, 2004) представляла совместный проект с художником Игорем Ганиковским. В издательстве «Наука» вышла коллекция стихотворений и прозаических заметок «Ангары», серия «Русский Гулливер», М., 2006. В том же году в издательстве «НЛО» появилась книга эссе, переводов и ретроспекций «Рай медленного огня». Последняя прижизненная публикация — книга стихотворений «Землетрясение в бухте Цэ» (совместно с художником Евгением Дыбским), выпущенная Поэтическим клубом Stella Art Foundation в издательстве «Икар» в конце 2008 года.

В 1987 году Парщиков удостоился премии Андрея Белого. А в 2005 году он стал лауреатом премии России Литературная Легенда.

 

Алексей Максимович Парщиков умер во сне 3 апреля 2009 года в Кельне. Похоронен в Кёльне (Германия), в самом центре города, на кладбище Мелатен.

 

 

См.также:  http://parshchikov.ru

 

 

....................................

 

 

Там, где начинается творчество, там есть свобода, но почти нет выбора. Свобода выбора  это замечательная вещь на каком-то социальном уровне, но на более высоком уровне свобода это одно, а выбор это другое. Я думаю, что в творчестве очень мало выбора на самом деле, ты в основном получаешь и добиваешься только того, что к тебе приходит, то, к чему ты предназначен. Поэтому вряд ли кто-то что-то выбирал. Какое-то осознание того, что происходит, было, оно, наверное, связано с тем, что образ не предназначен для того, чтобы из него делать какие-то логические выводы, образ удерживает меня от необходимости высказывания, я стараюсь ничего не сказать. Образ уничтожает однозначно заключение логическое. Когда мы видим образ, мы можем ничего не говорить сверх него. Так что в этом метафорическом мире мне представлялась возможность не высказываться по отношению к миру, и не навязывать людям никакого своего мнения, а оставить все так, как есть.

 

Алексей Парщиков. Из интервью Елене Фанайловой

* * *

 

В подземельях стальных, где позируют снам мертвецы,

провоцируя гибель, боясь разминуться при встрече,

я купил у цветочницы ветку маньчжурской красы —

в ней печётся гобой, замурованный в сизые печи.

 

В воскресенье зрачок твой шатровый казался ветвист,

и багульник благой на сознание сыпал квасцами.

Как увечная гайка, соскальзывал свод с Близнецами,

и бежал василиск от зеркал и являлся на свист.

 

 

 

 

* * *

 

Темна причина, но прозрачна

бутыль пустая и петля,

и, как на скатерти змея,

весть замкнута и однозначна.

 

А на столе, где зло сошлось

средь зависти клетушной,

как будто тазовая кость,

качалось море вкривь и вкось

светло и простодушно.

 

Цвёл папоротник, и в ночи

купальской, душной, влажной

под дверью шарили рвачи,

а ты вертел в руках ключи

от скважины бумажной.

 

От чёрных греческих чернил

до пёстрых перьев Рима,

от чёрных пушкинских чернил

до наших анонимных,

 

метало море на рога

под трубный голос мидий

слогов повторных жемчуга

в преображённом виде,

 

то ли гармошечкой губной

над берегом летало,

то ли как ужас — сам не свой —

в глуши реакции цепной

себя распространяло.

 

Без Моисеевых страстей

стремглав твердеют воды,

они застыли мощью всей,

как в сизом гипсе скоростей

беспамятство свободы.

 

Твой лик условный, как бамбук,

как перестук, задаром

был выброшен на старый круг

испуга, сна, и пахло вдруг

сожжённою гитарой.

 

И ты лежал на берегу

воды и леса мимо.

И море шепчет: ни гу-гу.

И небо - обратимо.

 

 

 

ЭЛЕГИЯ

 

О, как чистокровен под утро гранитный карьер

в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,

когда после игрищ ночных вылезают наверх

из трудного омута жаб расписные шкатулки.

 

И гроздьями брошек прекрасных набиты битком

их вечнозелёные, нервные, склизкие шкуры.

Какие шедевры дрожали под их языком?

Наверное, к ним за советом ходили авгуры.

 

Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,

и ядерной кажется всплеска цветная корона,

но любят, когда колосится вода за веслом,

и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.

 

В девичестве – вяжут, в замужестве – ходят с икрой;

вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох.

А то, как у Данта, во льду замерзают зимой,

а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.

 

 

 

Дорога

 

Возможно, что в Роттердаме я вела себя слишком вольно:

носила юбку с чулками и пальцы облизывала, чем и дала ему повод.

С тех пор он стал зазывать к себе. И вот, я надела

дорогой деловой костюм и прикатила в его квартирку. Всю ночь

он трещал о возмужании духа, метафорах, бывших жёнах.

Как ошпаренная я вылетела на воздух.

Почему он, такой ни на кого не похожий и непонятный,

говорил об искусстве, с которым и так всё ясно?

На обратном пути я бы вырвала руль от злости,

но какая-то глупость идти на каблуках с рулём по дороге.

 

 

 

Румфиус

 

Мы живём в дни, когда вспоминается мрачная игрушка, — ослик, *

выпускающий из суставов оси и хорды,

нежные стебли, их можно сожрать, перекусывая узелки.

У него образуются две челюсти на вращающейся морде.

Постамент, на котором он держится, — не шприц, но снизу надавишь,

и он валится, как бруски в городки.

 

Мы читали о хлябях, но не подозревали, что горизонт настолько расшатан.

Земля бугрится, давит снизу на постаменты, словно ожили бурлаки подземных дюн.

В школе направишь лупу на инсекта, и он улетал, не приходя к прежним масштабам.

Над угольной кучей таращилась пара молекул, и мы узнавали ноздрями: юг.

 

Кто-то из нас положил фотокамеру на ночь навзничь, объективом в небо, стеречь планеты.

И воздушный шар застрял в сужающемся кверху колодце каменного двора.

Этот снимок сделала земля, теснящая постаменты.

...Когда пуговицу на тебе пришивают, закуси нитку, чтобы в памяти не осталась дыра.

 

И стали являться посланники в кинотеатрах, гимнастических залах и офисах.

Бестелесные, ощупью, шёпотом они обещали связать ли, соединить...

Так ослепший классификатор Румфиус

на индонезийском острове гладил сухих чудовищ и нанизывал их на нить.

 

Постепенно все чада пучины предстали ему исполином из канувшего завета

(в акватории этой же рухнул вниз подбородком и руки по швам — Люцифер),

заполняющимся стадионом, где на входе обшаривают у турникета.

Рыбы пунцовые, как на ветру в мармеладных сутанах.

Размытые старты Натуры. Сечения сфер.

 

 

* Георг Румфиус, немецкий натуралист, ум. 1702 г. на острове Амбон Индонезийского архипелага.

 

 

 

 

 

Сон

 

Этот город возник на ветровой развязке в шестом часу, ты была права.

Собаки с керосиновыми очами, чадящие факелы, вертолёты.

Оглядка северного оленя взвинтила суда и оставила их, как подвёрнутые рукава.

Многопалубных лабиринтов свободно плавающие повороты.

 

Легче луковой шелухи распадаются их высокие борта среди льдов.

На танкерах начинается отстрел малолетних поджигателей.

Начинается война и отсеивание двойников. Улов

специальных апостольских рыб — сети тянутся по касательной.

 

В порту я бы закидал тебя мешками с луком или картошкой,

пока бы ты не засмеялась и прошептала: — Иддди.

Иерусалим ничего не знает о прошлом,

уходя восвояси в 4 D.

 

 

 

 

Тикает бритва в свирепой ванной...

 

Тикает бритва в свирепой ванной,

а ты одна,

как ферзь, точёный в пене вариантов,

запутана,

 

и раскалённый лен сушильных полотенец,

когда слетает с плеч,

ты мнишь себя подругой тех изменниц,

которым некого развлечь.

 

На холоду, где коробчатый наст,

и где толпа разнообразней, чем

падающий с лестницы, там нас

единый заручает

час и глаз.

 

 

 

 

В степи. На память

 

В степи. На память. Рябь подков.

Стоят часы. Стоят тюльпаны.

И вывернутые карманы

торчащих колом облаков.

 

И через воздух поперечный

был виден сломанный лесок,

как мир наскальных человечков

и хромосомы в микроскоп.

 

 

 

 

Калощатка

 

Когда я собирал камни на крымском побережии

у поэта Сергея Новикова в Ялте,

на площадях и в ущельях кричали: Калощатка.

 

Калощатка — Кролик,

30 м вдоль и 80 в высоту.

С роговыми колесами вместо передних ног,

а задние — натуральные, кроличьи.

 

Калощаток — три, согласно Новикову.

Одна живет в Намибии, но её не видели никогда:

 

Вторая — в Новой Зеландии.

Нахождение третьей — неизвестно.

 

Голова ее задрана так высоко,

что ей по лестнице носят пиво

(привезённое из Ялты),

ведь она неподвижна,

и только вхолостую пылит задними конечностями,

пытаясь, пытаясь...

 

Разобьётся, упав на нос.

 

 

 

 

 

 

 

Из книги "Стеклянные башни"

 

 

 

 

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В БУХТЕ Цэ

 

Евгению Дыбскому

 

Утром обрушилась палатка на

меня, и я ощутил: ландшафт

передернулся, как хохлаткина

голова.

 

Под ногой пресмыкался песок,

таз с водой перелетел меня наискосок,

переступил меня мой сапог,

другой — примеряла степь,

тошнило меня, так что я ослеп,

где витала та мысленная опора,

вокруг которой меня мотало?

 

Из-за горизонта блеснул неизвестный город

и его не стало.

 

Я увидел — двое лежат в лощине

на рыхлой тине в тине,

лопатки сильные у мужчины,

у нее — коралловые ступни,

с кузнечиком схожи они сообща,

который сидит в золотистой яме,

он в ней времена заблуждал, трепеща,

энергия расходилась кругами.

Кузнечик с женскими ногами.

 

Отвернувшись, я ждал. Цепенели пески.

Ржавели расцепленные товарняки.

Облака крутились, как желваки,

шла чистая сила в прибрежной зоне,

и снова рвала себя на куски

мантия Европы, — м.б., Полоний

за ней укрывался? — шарах! — укол!

 

Где я? А на месте лощины — холм.

 

Земля — конусообразна

и оставлена на острие,

острие скользит по змее,

надежда напрасна.

Товарняки, словно скорость набирая,

на месте приплясывали в тупике,

а две молекулярных двойных спирали

в людей играли невдалеке.

 

Пошел я в сторону от

самозабвенной четы,

но через несколько сот

метров поймал я трепет,

достигшей моей пяты,

и вспомнилось слово rabbit,

И от чарующего трепетания

лучилась, будто кино,

утраченная среда обитания,

звенело утраченное звено

между нами и низшими:

трепетал Грозный,

примиряя Ламарка с ящерами,

трепетал воздух,

примиряя нас с вакуумом,

Аввакума с Никоном,

валуны, словно клапаны,

трепетали. Как монокино

проламывается в стерео,

в трепете аппарата

новая координата

нашаривала утерянное.

Открылись дороги зрения

запутанные, как грибницы,

я достиг изменения,

насколько мог измениться.

Я мог бы слямзить Америку —

бык с головой овальной,

а мог бы стать искрой беленькой

меж молотом и наковальней.

Открылись такие ножницы

меж временем и пространством,

что я превзошел возможности

всякого самозванства, —

смыкая собой предметы,

я стал средой обитания

зрения всей планеты.

Трепетание, трепетание...

 

На бледных холмах азовья

лучились мои кумиры,

с "Мукой Музы" во взоре

трепетали в зазоре

мира и антимира.

Подруги и педагоги,

они псалмы бормотали,

тренеры буги-вуги,

гортани их трепетали:

"Распадутся печати,

вспыхнут наши кровати,

птица окликнет трижды,

останемся неподвижны,

как под новокаином

на хрупкой игле,

Господи, помоги нам

устоять на земле".

 

Моречко — паутинка,

ходящая на иголках,

немножечко поутихло,

капельку поумолкло.

 

И хорда зрения мне протянула

вновь ту трепещущую чету,

уже совпадающую с тенью стула,

качающегося на свету

лампы, забарматывающейся от ветра...

 

А когда рассеялись чары,

толчки улеглись и циклон утих,

я снова увидел их —

бредущую немолодую пару,

то ли боги неканонические,

то ли таблицы анатомические...

 

Ветер выгнул весла из их брезентовых брюк

и отплыл на юг.

 

 

 

 

 

 

ЛИМАН

 

По колено в грязи мы веками бредем без оглядки,

и сосет эта хлябь, и живут ее мертвые хватки.

 

Здесь черты не провесть, и потешны мешочные гонки.

Словно трубы Господни, размножены жижей воронки.

 

Как и прежде, мой ангел, интимен твой сумрачный шелест,

как и прежде я буду носить тебе шкуры и вереск,

 

только все это – блажь, и накручено долгим лиманом,

по утрам – золотым, по ночам – как свирель, деревянным.

 

Пышут бархатным током стрекозы и хрупкие прутья,

на земле и на небе не путь, а одно перепутье,

 

в этой дохлой воде, что колышется, словно носилки,

не найти ни креста, ни моста, ни звезды, ни развилки.

 

Только камень, похожий на тучку, и оба похожи

на любую из точек вселенной, известной до дрожи,

 

только вывих тяжелый, как спущенный мяч, панорамы,

только яма в земле или просто – отсутствие ямы.

 

 

 

 

 

 

ИЗ ГОРОДА

 

Как вариант унижает свой вид предыдущий,

эти хлмы заслоняют чем ближе, тем гуще

столик в тени, где мое заглядение пьет

кофе, не зная, какие толпятся попытки

перемахнуть мурашиную бритву открытки —

через сетчатку и — за элеватор и порт.

 

Раньше, чем выйти из города, я бы хотел

выбрать в округе не хмелем рогатую точку,

но чтобы разом увидеть дворец и костел,

дом на Андреевском спуске и поодиночке —

всех; чтоб гостиница свежая глазу была,

дух мой на время к себе, как пинцетом, брала.

 

Шкаф платяной отворяет свои караул-створки,

валятся шмотки, их души в ушке у иголки

давятся — шубы грызутся и душат пиджак,

фауна поз человечьих — другдружкина пища! —

воет буран барахла; я покину жилище,

город тряпичный затягивая, как рюкзак.

 

Глаз открываю — будильник зарос коноплей,

в мухе точнейшей удвоен холодный шурупчик,

на полировке в холодном огне переплет

книги святой, забываю очнуться, мой копчик

весь в ассирийских династиях, как бигуди;

я над собою маячу: встань и ходи!

 

Я надеваю пиджак с донжуанским подгоном,

золотовекая лень ноготком, не глаголом

сразу отводит мне место в предметном ряду:

крылышком пыли и жгутиком между сосисок,

чем бы еще? — я бы кальцием в веточке высох,

тоже мне, бегство, — слабея пружиной в меду!

 

Тотчас в районе, чья слава была от садов,

где под горой накопились отстойные тыщи,

переварили преграду две черных грязищи —

жижа грунтовая с мутью закисших прудов,

смесь шевельнулась и выбросила пузыри,

села гора парашютом, вдохнувшим земли.

 

Грязь подбирает крупицу, столбы, человека,

можно идти, если только подошвами кверху,

был ли здесь город великий? — он был, но иссяк.

Дух созидания разве летает над грязью?

Как завещание гоголевское — с боязни

вспомнить себя под землей — начинается всяк

перед лавиной, но ты, растворительница

брачных колец и бубнилка своих воплощений,

хочешь — в любом из бегущих (по белому щебню

к речке, на лодках и вплавь) ты найдешь близнеца,

 

чтобы спастись. Ты бежишь по веранде витой.

Ты же актриса, ты можешь быть городом, стой!

 

 

 

 

 

 

В ДОМАХ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ

 

В домах для престарелых, широких и проточных,

где вина труднодоступна, зато небытия — как бодяги,

чифир вынимает горло и на ста цепочках

подвешивает, а сердце заворачивает в бумагу.

 

Пусть грунт вырезает у меня под подошвами

мрачащая евстахиевы трубы невесомость,

пусть выворачивает меня лицом к прошлому,

а горбом к будущему современная бездомность!

 

Карамельная бабочка мимо номерной койки

ползет 67 минут от распятия к иконе,

за окном пышный котлован райской пристройки;

им бы впору подумать о взаимной погоне.

 

Пока летишь на нежных чайных охапках,

видишь, как предметы терпят крах,

уничтожаясь, словно шайки в схватках,

и среди пропастей и взвесей дыбится рак.

 

Тоннели рачьи проворней, чем бензин на Солнце,

и не наблюдаемы. А в голове рака

есть все, что за ее пределами. Порциями

человека он входит в человека

 

и драться не переучивается, отвечая на наркоз

наркозом. Лепестковой аркой

расставляет хвост. Сколько лепета, угроз!

Как был я лютым подростком, кривлякой!

 

Старик ходит к старику за чаем в гости,

в комковатой слепоте такое старание,

собраны следы любимой, как фасоль в горстку,

где-то валяется счетчик молчания, дудка визжания!

 

Рвут кверху твердь простые щипцы и костелы,

и я пытался чудом, даже молвой,

но вызвал банный смех и детские уколы.

Нас размешивает телевизор, как песок со смолой.

 

 

 

 

 

 

СТЕКЛЯННЫЕ БАШНИ

 

О.С.

 

с утра они шли по улице в беспорядке

стеклянные башни похожие на связанные баранки

подвешенные к пустоте

 

просматриваясь отовсюду

сквозные пчелы избегающие себя словно

это и есть контакты контакты

звон и если что оборона

 

со всех сторон через

подушечку мизинца

коленка обозреваема и цейлон

обманутые прятки

стеклянные башни

 

из колбочек и шариков чутких

выше среднего роста чуть-чуть

с пустыми термометрами на верхушке

 

бережно башню настраиваешь на себя

выгибаясь как богомол на причудливом стебельке

входишь в нее сверяя

 

слегка розоватая

будто в степи на закате сохнет

стада ее нюхают замечая

клев и благо и не жаль ничего

а на деле едет она в метро погромыхивая

всегда с тобой и слегка розоватая

 

стеклянные башни бестеневые будто бы на дворе

мрачное утро как и века спустя

шли стеклянные башни к хлопковой белой горе

там ягненок стоял копытца скрестя

 

что для сходства берут они у того кого повстречают

они становятся им самим

их зрение разлитое различий не различает

в стеклянной башне я заменим

 

главное не умереть в стеклянной башне

иначе не узришь овна парящего над горою

они ошибаются мною и это страшно

чем стеклянные башни ошибаются мною

 

они поднимались в гору перфорация мира

и в том же темпе валились вниз

жаль ты сластена и притвора

спала в одной из башен и никто не спас

 

побег из башни возможен по магнитной волне

вдохновляя воздух вокруг свистом уст

надо бежать еще долго с ней наравне

чтоб убедиться корпус ее без тебя пуст

 

они разбиваются и мутнеют вскоре

под подошвами кашляют их сухие осколки

стеклянные башни противоположны морю

и мне как святыне его возгонки

 

потому что они прозрачны в темноте их нет

возьми от черной комнаты ключ

кнут чтоб их дрессировать как молитвами Хома Брут

и комната пусть хохочет прыгая словно грач

 

ничего не увидишь ты но поймаешь звон

дубли от них отделяются стекляннее предыдущих

невидимыми осколками покрывается склон

белоснежный склон и райские кущи

 

 

 

 

 

 

КРЫМ

 

Ты стоишь на одной ноге, застегивая босоножку,

и я вижу куст масличный, а потом — магнитный,

и орбиты предметов, сцепленные осторожно,—

кто зрачком шевельнет, свергнет ящерку, как молитвой.

 

Щелкает море пакетником гребней, и разместится

иначе мушиная группка, а повернись круче -

встретишься с ханом, с ним две голенастые птицы,

он оси вращения перебирает, как куча

 

стеклянного боя. Пузырятся маки в почвах,

а ротозеям - сквозь камень бежать на Суд.

Но запуск вращенья и крови исходная точность

так восхищают, что остолбеневших — спасут!

 

 

 

 

 

 

МЕМУАРНЫЙ РЕКВИЕМ

 

1.

От поясов идущие, как лепестки, подмышки бюстов,

бокалы с головами деятелей, — здесь

с принципиальной тьмой ты перемешан густо,

каштаном в головах оправдан будешь весь.

Но в бессезонной пустоте среди облакоходцев

терпеньем стянут ты, исконной силой лишь,

так напряжен Донбасс всей глубиной колодца,

9,8 g и в Штаты пролетишь.

Ты первый смертью осмеял стремления и планы.

Ты помнишь наш язык? Ступай, сжимая флаг!

Как в водке вертикаль, все менее сохранны

черты твои. Ты изнасиловал замкнутый круг!

 

2.

Как будто лепестки игрушечной Дюймовочки,

подмышки бюстов — лопасти. Я вспоминаю миг:

как сильный санитар, ты шел на лоб воздев очки,

толкая ту же тьму, что за собой воздвиг.

В азовские пески закапывая ногу,

ты говорил: нащупана магнитная дуга.

И ты на ней стоял, стоял на зависть йогу,

и кругосветная была одна твоя нога.

Ты знал про все и вся, хотя возрос в тепличности,

ты ведал, от кого идет какая нить.

Идол переимчивости вяз в твоем типе личности,

его синхронность ты не мог опередить.

 

3.

У мира на краю я был в покатой Арктике,

где клык, желудок, ус в ряду небесных тел

распространяются, но кто кого на практике

заметил и сманил, догнал, принудил, съел?

Неведомо. Здесь нет на циферблате стрелок

кроме секундной, чтоб мерцаньем отмерять

жизнеспособность там, где Лены пять коленок

откроет мне пилот, сворачивая вспять.

Там видел я твою расплавленную душу,

похожую на остров, остров — ни души!

Ты впился в Океан. Тобою перекушен

ход времени, так сжал ты челюсти в тиши.

 

4.

Ты умер. Ты замерз. Забравшись с другом в бунгало,

хмельной, ты целовал его в уста.

А он в ответ — удар! И бунгало заухало,

запрыгало в снегу. Удары. Частота

дыхания и злость. Ты шел со всех сторон,

ты побелел, но шел, как хлопок на Хиву.

Но он не понимал. Сломалась печь. Твой сон

унес тебя в мороз и перевел в траву.

У друга твоего глаз цвета "веронезе",

в разрезе он слегка монголовит.

Его унес спидвей в стремительном железе.

Лежал ты исковерканный, как выброшенный щит.

 

5.

Прозрачен. Кто летит, а кто крылат — оптичен.

Язычник-октябренок с муравьем

стоишь, догадкой увеличен,

похоже, дальний взрыв вы видите вдвоем.

Мир шел через тебя (ты был, конечно, чанец),

так цапля, складывая шею буквой Z,

нам шлет, при влете облегчаясь,

зигзаг дерьма — буквальный свой привет.

Ну, улыбнись, теперь и ты — в отрыве.

Ты сцеплен с пустотой наверняка.

Перед тобою — тьма в инфинитиве,

где стерегут нас мускулы песка.

 

6.

В инфинитиве — стол учебный и набор

приборов, молотки на стендах, пассатижи,

учителя подзорные в упор,

в инфинитиве — мы , инфинитива тише.

И зоокабинет — Адама день вчерашний,

где на шкафу зверек, пушистый, как юла,

орел-инфинитив с пером ровней, чем пашня,

сплоченная в глазу парящего орла.

Наш сон клевал Нерона нос неровный,

нам льстила смерть в кино, когда

принц крови — Кромвель падал с кровли,

усваиваясь нами без следа.

 

7.

В год выпуска кучкуясь и бродя вразвалку,

пятнали мы собой заезжий луна-парк,

где в лабиринте страха на развилке

с тележки спрыгнул ты и убежал во мрак.

Ты цапал хохотушек, ты душу заложил,

рядясь утопленницей от Куинджи.

Снаряд спешил под мост. Пригнитесь, пассажир!

Но этот мост установил ты ниже,

чем требовал рефлекс. Ты выведен и связан.

Ты посетил Луну и даже ею был.

В кафе "Троянда" ты стал центровым рассказом,

а в КПЗ царапался и выл.

 

8.

Молочный террикон в грозу — изнанка угля.,

откуда ты не вычитаем, даже если

слоистые, как сланцы, твои дубли

все удаленнее (их тысячи, по Гессе)

от матрицы, запомнившей твой облик.

Вот энный твой двойник дает черты Хрущева.

(Поскольку оба вы напоминали бублик.)

Черта по ходу закрепляется и снова

выпячивается. Я вижу, вы напротив

сидите, мажете друг друга красками

(а ваши лики цвета спин у шпротин,

черно-златые) и шуршите связками.

 

9.

Наш социум был из воды и масла,

где растекался индивид,

не смешиваясь, словно числа

и алфавит. Был деловит

наш тип существованья в ширину,

чтоб захватить побольше, но не смешиваться

с основой, тянущей ко дну,

которое к тебе подвешивается.

Тот, кто свободу получал насильно,

был вроде головы хватательной среди пустот,

то в кителе глухом свистел в калибр маслины,

а ты дразнил их, свергнутых с постов!

 

10.

Ты стал бы Северянином патанатомки,

таким, мне кажется, себя ты видел,

твой мешковатый шаг, твой абрис емкий,

в себе на людях высмеянный лидер...

Оставивший азовский акваторий,

твой ум, развернутый на ампулах хрустящих,

обшарив степь, вмерзая в тьму теорий,

такую арку в небе растаращил,

откуда виден я. Прощальная минута.

Я уезжаю, я в вокзал вошел,

где пышный занавес, спадая дольками грейпфрута

разнеживает бесконечный холл.

 

11.

И властью моря я созвал

имеющих с тобой прямую связь,

и вслед тебе направил их в провал:

ходи, как по доске мечтает ферзь!

Координат осталось только две:

есть ты и я, а посреди, моргая,

пространство скачет рыбой на траве.

Неуловима лишь бесцельность рая.

Пуст куст вселенной. Космос беден.

И ты в углу болванок и основ

машиной обязательной заведен.

Нищ космос, нищ и ходит без штанов.

 

12.

Как нас меняют мертвые? Какими знаками?

Над заводской трубой бледнеет вдруг Венера...

Ты, озаренный терракотовыми шлаками,

кого узнал в тенях на дне карьера?

Какой пружиной сгущено коварство

угла или открытого простора?

Наметим точку. Так. В ней белена аванса,

упор и вихрь грядущего престола.

Упор и вихрь. А ты — основа, щелочь, соль...

Содержит ли тебя неотвратимый сад?

То съежится рельеф, то распрямится вдоль,

и я ему в ответ то вытянут, то сжат.

 

 

 

 

 

 

СЦЕНА ИЗ СПЕКТАКЛЯ

 

Когда, бальзамируясь гримом, ты, полуодетая,

думаешь, как взорвать этот театр подпольный,

больше всего раздражает лампа дневного света

и самопал тяжелый, почему-то двуствольный.

 

Плащ надеваешь военный — чтоб тебя не узнали, —

палевый, с капюшоном, а нужно- обычный, черный;

скользнет стеклянною глыбой удивление в зале:

нету тебя на сцене — это всего запрещенней!

 

Убитая шприцем в затылок, лежишь в хвощах заморозки —

играешь ты до бесчувствия! — и знаешь: твоя отвага

для подростков — снотворна, потому что нега —

первая бесконечность, как запах земли в прическе.

 

Актеры движутся дальше, будто твоя причуда —

не от мира сего — так и должно быть в пьесе!

Твой голос целует с последних кресел пьянчуга,

отталкиваясь, взлетая, сыплясь, как снег на рельсы...

 

 

 

 

 

 

ТРЕНОГА

 

На мостовой, куда свиcают магазины,

лежит тренога, и, обнявшись сладко,

лежат зверек нездешний и перчатка

на черных стеклах выбитой витрины.

 

Сплетая прутья, расширяется тренога,

и соловей, что круче стеклореза

и мягче газа, заключен без срока

в кривящуюся клетку из железа.

 

Но, может быть, впотьмах и малого удара

достаточно, чтоб, выпрямившись резко,

тремя перстами щелкнула железка

и напряглась влюбленных пугал пара.

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Я приручен к янтарю, что жужжит в серебре,

моя ироническая врагиня,

мой промысел уже, чем шрам на ребре и бедре,

чем пьянице улица посередине.

 

Как в тканом отделе — повсюду рептильный испуг.

По пятому кругу я хвастаюсь стольной ораве.

Слежу, чтобы камень пчелиный, кусаясь в оправе,

не жег тебе рук.

 

 

 

 

 

 

СТАТУИ

 

Истуканы в саду на приколе,

как мужчина плюс вермут — пьяны,

и в рассыпанном комьями горле

арматуру щекочут вьюны.

 

Лишь неонка вспорхнет на фасаде,

обращая к витрине мясной,

две развалины белые сзади

закрепятся зрачками за мной.

 

 

 

 

 

 

ПУСТЫНЯ

 

Я никогда не жил в пустыне

напоминающей край воронки

с кочующей дыркой. Какие простые

воды, их грузные перевороты

 

вокруг скорпиона, двойной змеи;

кажется, что и добавить нечего

к петлям начал. Подергивания земли

стряхивают контур со встречного.

 

 

 

 

 

 

ЖУЖЕЛКА

 

Находим ее на любых путях

пересмешницей перелива,

букетом груш, замерзших в когтях

температурного срыва.

 

И сняли свет с нее, как персты,

и убедились: парит

жужелка между шести

направлений, молитв,

 

сказанных в ледовитый сезон

сгоряча, а теперь

она вымогает из нас закон

подобья своих петель.

 

И контур блуждает ее свиреп,

йодистая кайма,

отверстий хватило бы на свирель,

но для звука — тюрьма!

 

Точнее, гуляка, свисти, обходя

сей безъязыкий зев,

он бульбы и пики вперил в тебя,

теряющего рельеф!

 

Так искривляет бутылку вино

не выпитое, когда

застолье взмывает, сцепясь винтом,

и путает провода.

 

Казалось, твари всея земли

глотнули один крючок,

уснули — башенками заросли,

очнулись в мелу трущоб,

 

складских времянок, посадок, мглы

печей в желтковом дыму,

попарно — за спинами скифских глыб,

в небе — по одному!

 

 

 

 

 

 

ДВЕ ГРИМЕРШИ

 

мертвый лежал я под сыктывкаром

тяжелые вороны меня протыкали

 

лежал я на рельсах станции орша

из двух перспектив приближались гримерши

 

с расческами заткнутыми за пояс

две гримерши нашли на луне мой корпус

 

одна загримировала меня в скалу

другая меня подала к столу

 

клетка грудная разрезанная на куски

напоминала висячие замки

 

а когда над пиром труба протрубила

первая взяла проторубило

 

светило гаечной культуры

мою скульптуру тесала любя натуру

 

ощутив раздвоение я ослаб

от меня отделился нагретый столб

 

черного света и пошел наклонно

словно отшельница-колонна

 

 

 

 

 

 

УДОДЫ И АКТРИСЫ

 

В саду оказались удоды,

как в лампе торчат электроды,

и сразу ответила ты:

– Их два, но условно удобно

их равными принять пяти.

 

Два видят себя и другого,

их четверо для птицелова,

но слева садится еще,

и кроме плюмажа и клюва

он воздухом весь замещен.

 

Как строится самолет,

с учетом фигурки пилота,

так строится небосвод

с учетом фигурки удода,

и это наш пятый удод.

 

И в нос говоря бесподобно,

– Нас трое, что в общем удодно,

ты – Гамлет, и Я и Оно.

Быть или... потом – как угодно...

Я вспомнил иное кино.

 

Экспресс. В коридоре актриса

глядится в немое окно,

вся трейнинг она и аскеза,

а мне это все равно,

а ей это до зарезу.

 

За окнами ныло болото,

бурея, как злая банкнота,

златых испарение стрел,

сновало подобье удода,

пульсировал дальний предел.

 

Трясина – провисшая сетка.

Был виден, как через ракетку,

удода летящий волан,

нацеленный на соседку

и отраженный в туман.

 

Туда и сюда. И оттуда.

Пример бадмингтона. Финты.

По мере летанья удода

актриса меняла черты:

 

как будто в трех разных кабинках,

кобета в трех разных ботинках –

неостановимый портрет –

босая, в ботфортах, с бутылкой

и без, существует и – нет,

 

гола и с хвостом на заколку,

“под нуль” и в овце наизнанку,

лицо, как лассо на мираж,

навстречу летит и вдогонку.

Совпала и вышла в тираж.

 

Так множился облик актрисин

и был во весь дух независим,

как от телескопа – звезда,

удод, он сказал мне тогда:

 

так схожи и ваши порывы,

как эти актрисы, когда вы

пытаетесь правильно счесть

удодов, срывающих сливы.

Их пятеро или...? – Бог весть!

 

 

 

 

 

 

МАНЁВРЫ

 

Керосиновая сталь кораблей под солнышком курносым.

В воздухе — энциклопедия морских узлов.

Тот вышел из петли, кто знал заветный способ.

В остатке — отсебятина зацикленных голов.

 

Паниковали стада, пригибаясь под тянущимся самолётом,

на дерматоглифику пальца похож их пунктиром бегущий свиль.

Вот извлеклись шасси — две ноты, как по нотам.

Вот — взрыв на полосе. Цел штурман. В небе — штиль.

 

Когда ураган магнитный по сусекам преисподней пошарил,

радары береговой охраны зашли в заунывный пат,

по белым контурным картам стеклянными карандашами

тварь немая елозила по контурам белых карт.

 

Магнитная буря стягивает полюса, будто бы кругляки,

крадучись, вдруг поехали по штанге к костяшкам сил.

Коты армейские покотом дрыхнут, уйдя из зоны в пески.

Буря на мониторах смолит застеклённый ил.

 

Солдаты шлёпают по воде, скажем попросту — голубой,

по рябой и почти неподвижной, подкованной на лету.

Тюль канкана креветок муаровых разрывается, как припой,

сорвавшись с паяльника, плёнкой ячеистой плющится о плиту.

 

Умирай на рассвете, когда близкие на измоте.

Тварь месмерическая, помедля, войдет в госпитальный металл.

Иглы в чашку звонко летят, по одной вынимаемые из плоти.

Язык твой будет в песок зарыт, чтоб его прилив и отлив трепал.

 

 

 

 

 

 

CОМ

 

Нам кажется: в воде он вырыт, как траншея.

Всплывая, над собой он выпятит волну.

Сознание и плоть сжимаются теснее.

Он весь, как чёрный ход из спальни на Луну.

 

А руку окунёшь — в подводных переулках

с тобой заговорят, гадая по руке.

Царь-рыба на песке барахтается гулко,

и стынет, словно ключ в густеющем замке.

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Тот город фиговый — лишь флёр над преисподней.

Мы оба не обещаны ему.

Мертвы — вчера, оживлены — сегодня,

я сам не понимаю, почему.

 

Дрожит гитара под рукой, как кролик,

цветёт гитара, как иранский коврик.

Она напоминает мне вчера.

И там — дыра, и здесь — дыра.

 

Ещё саднит внутри степная зона —

удар, открывший горло для трезвона,

и степь качнулась чёрная, как люк,

и детский вдруг развеялся испуг.

 

 

 

 

 

 

* * *

 

В подземельях стальных, где позируют снам мертвецы,

провоцируя гибель, боясь разминуться при встрече,

я купил у цветочницы ветку маньчжурской красы —

в ней печётся гобой, замурованный в сизые печи.

 

В воскресенье зрачок твой шатровый казался ветвист,

и багульник благой на сознание сыпал квасцами.

Как увечная гайка, соскальзывал свод с Близнецами,

и бежал василиск от зеркал, и являлся на свист.

 

 

 

 

 

СЛАВЯНОГОРСК

 

Это маковый сон: состязание крови с покоем

меловым, как сирена. И чудится: ртутный атлас

облегает до глянца пространство земли волевое,

где вершится распад, согревающий время и нас.

 

Там катается солнце — сей круг, подавившийся кругом,

металлический крот, научившийся верить теням,

и трещит его плоть, и визжит искрородно под плугом,

и возносится вверх, грохоча по дубовым корням.

 

Дважды шлях был повторен и время повторено дважды.

Как цепные мосты, повисая один над другим,

шли колонны солдат, дребезжали оружьем миражным:

кто винтовкой, кто шпагой, кто новеньким луком тугим.

 

Пробирались туда, где скалистый обугленный тигель

гасит весом своим от равнин подступающий зной.

Здесь трудились они, здесь они на секунду воздвигли

неприступный чертог, саблезубый собор навесной.

 

 

 

 

 

 

ПОЭТ И МУЗА

 

Между поэтом и Музой есть солнечный тяж,

капельницею пространства шумящий едва, —

чем убыстрённой поэт погружается в раж,

женская в нём безусловней свистит голова.

 

Сразу огромный ботинок сползает с ноги —

так непривычен размер этих нервных лодыг,

женщина в мальвах дарёные ест пироги,

по небу ходит колёсный и лысый мужик.

 

 

 

 

 

ВОЛОСЫ

 

Впотьмах ты постриглась под новобранца,

а говоришь, что тебя обманули,

напоминая всем царедворца,

с хлебом и флагом сидишь на стуле

и предлагаешь мне обменяться

на скипетр с яблоком. Нет приказа

косам возникнуть — смешна угроза,

но жжём твои кудри, чтоб не смеяться.

 

Всех слепящих ночами по автостраде

обогнали сплетённые, как параграф,

две развинченных, черных, летучих пряди,

тюленям подобны они, обмякнув,

велосипедам — твердея в прыти;

протерев на развилке зеркальный глобус,

уменьшались они, погружаясь в корпус

часов, завивающихся в зените.

 

 

 

 

 

 

СТЕПЬ

 

Пряжкой хмельной стрельнёт Волноваха,

плеснёт жестянкой из-под колёс, —

степь молодая встаёт из праха,

в лапах Медведицы мельница роз,

дорога трясёт, как сухая фляга,

когда над собой ты её занёс.

 

Стрижет краснопёрая степь и крутит.

Меж углем и небом и мы кружим.

Черна и красна в единой минуте,

одежды расшвыривая из-за ширм,

она обливается, как поршень в мазуте

или падающий глазурный кувшин.

 

Привязав себя к жерлам турецких пушек,

степь отряхивается от вериг,

взвешивает курганы и обрушивает,

впотьмах выкорчёвывает язык,

и петлю затягивает потуже,

по которой тащится грузовик.

 

Всё злее мы гнали, пока из прошлого

такая картина нас нагнала:

клином в зенит уходили лошади,

для поцелуя вытягивая тела.

За ними шла круговерть из пыли

и мельницу роз ломала шутя.

И степь ворочалась, как пчела без крыльев,

бежала — пчелой ужаленное дитя.

 

 

 

 

 

 

УГОЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ

 

Под этим небом, над этим углем

циклон выдувает с сахарным гулом

яблоню, тыкву, крыжовник, улей,

зубчатыми стайками гули-гули

разлетятся и сцепятся на крыльце,

стряхивая с лапки буковку Цэ.

В антраците, как этажерка в туче,

на солнце покалывает в чёрном чуде

барабанчик надежд моих лотерейных —

что тащит со дна своего уголь?

Шахтёры стоят над ним на коленях

с лицами деревенских кукол.

 

Горняки. Их наружности. Сны. Их смерти.

Их тела, захороненные повторно

между эхом обвалов. Бригады в клетях

едут ниже обычного, где отторгнут

камень от имени, в тех забоях

каракатичных их не видать за мглою.

Кладбища, где подростки в Пасху

гоняют на мотоциклетах в касках,

а под касками — уголь, уголь...

Их подруги на лавках сидят в обновках,

и кузнечик метит сверкнувший угол

обратной коленкой.

 

На остановке

объятая транспортным светом Дева,

с двумя сердцами — когда на сносях,

опирается на природу верой,

может ходить по спине лососьей,

чернота под стопой её в антрацитах,

как скомканная копирка в цитатах,

нежит проглоченное в Вавилоне

зеркало — ловишь его на сломе!

 

Подземелье висит на фонарном лучике,

отцентрованном, как сигнал в наушнике.

 

В рассекаемых глыбах роятся звери,

подключённые шерстью к начальной вере.

 

И углем по углю на стенке штольни

я вывел в потёмках клубок узора —

что получилось, и это что-то,

неразбуженное долбежом отбора,

убежало вспыхнувшей паутинкой

к выходу, выше и... вспомни: к стаду

дитя приближается,

и в новинку

путь и движение

ока к небу.

 

 

 

 

 

 

СВОБОДНЫЕ СТИХИ

 

Возлюбленная моя ответную страсть присвоила.

В пустоте ненавязчивой, т.е. без напряжения

я живу развлечениями, доступными воину,

целиком поглощенный азартом слежения

 

за вещами, масштабов не знающими — замечай! —

(а понравится ата забава — присвоишь себе)

если блюдце ко рту поднести и подуть на чай,

то волна поспешит, образуя подобие ленточек в нашем гербе.

 

1985

 

 

 

 

 

 

РЕАЛЬНАЯ СТЕНА

 

Мы — добыча взаимная вдали от условного города.

Любим поговорить и о святынях чуть-чуть.

Со скул твоих добывается напыленное золото,

дынное, я уточнил бы, но не в справедливости суть.

 

Нас пересилит в будущем кирпичная эта руина —

стена, чья кладка похожа на дальнее стадо коров.

Именно стена останется, а взаимность

разбредётся по свету, не найдя постоянных углов.

 

 

 

 

 

 

УДОДЫ И АКТРИСЫ

 

В саду оказались удоды,

как в лампе торчат электроды,

и сразу ответила ты:

— Их два, но условно удобно

их равными принять пяти.

 

Два видят себя и другого,

их четверо для птицелова,

но слева садится ещё,

и кроме плюмажа и клюва

он воздухом весь замещён.

 

Как строится самолёт,

с учётом фигурки пилота,

так строится небосвод

с учётом фигурки удода,

и это наш пятый удод.

 

И в нос говоря бесподобно,

— Нас трое, что в общем удодно,

ты — Гамлет, и Я и Оно.

Быть или... потом — как угодно...

Я вспомнил иное кино.

 

Экспресс. В коридоре актриса

глядится в немое окно,

вся трейнинг она и аскеза,

а мне это всё равно,

а ей это до зарезу.

 

За окнами ныло болото,

бурея, как злая банкнота,

златых испарение стрел,

сновало подобье удода,

пульсировал дальний предел.

 

Трясина — провисшая сетка.

Был виден, как через ракетку,

удода летящий волан,

нацеленный на соседку

и отражённый в туман.

 

Туда и сюда. И, оттуда.

Пример бадмингтона. Финты.

По мере летанья удода

актриса меняла черты:

 

как будто в трёх разных кабинках,

кобета в трёх разных ботинках —

неостановимый портрет —

босая, в ботфортах, с бутылкой

и без, существует и — нет,

 

гола и с хвостом на заколку,

"под нуль" и в овце наизнанку,

лицо, как лассо на мираж,

навстречу летит и вдогонку.

Совпала и вышла в тираж.

 

Так множился облик актрисин

и был во весь дух независим,

как от телескопа — звезда,

удод, он сказал мне тогда:

 

так схожи и ваши порывы,

как эти актрисы, когда вы

пытаетесь правильно счесть

удодов, срывающих сливы.

— Их пятеро или..? — Бог весть!

 

 

 

 

 

 

МНЕ НЕПОНЯТЕН ТВОЙ ВЫБОР

 

Мне непонятен твой выбор.

Кого?

Ревнителя науки,

что отличает звон дерева от мухи

за счёт того, что выпал

снег?

 

Нет,

здесь, я бы сказал, какая-нибудь тундра ада,

и блёклые провидцы с бесноватой

прической, как у пьющих балетоманов,

тебя поймают в круг протянутых стаканов.

 

Здесь

нет разницы в паденье самолёта, спички,

есть пустота, где люди не болят,

и тысячи сияльных умываний твой профиль по привычке

задерживает на себе, как слайд.

 

Ты можешь дуть в любую сторону и — в обе.

А время — только понарошке.

Учебником ты чертишь пантеру на сугробе.

Такая же — спит на обложке.

 

 

 

 

 

 

БРИТВА СИЯЕТ В СВИРЕПОЙ ВАННОЙ...

 

Бритва сияет в свирепой ванной,

а ты одна,

как ферзь, точёный в пене вариантов,

запутана,

 

и раскалённый лен сушильных полотенец,

когда слетает с плеч,

ты мнишь себя подругой тех изменниц,

которым некого развлечь.

 

На холоду, где коробчатый наст,

и где толпа разнообразней, чем

падающий с лестницы, там нас

единый заручает

Час и Глаз.

 

 

 

 

 

 

ЛЬВЫ

 

М.б., ты и рисуешь что-то

серьёзное, но не сейчас, увы.

Решётка

и за нею — львы.

 

Львы. Их жизнь — дипломата,

их лапы — левы, у них две головы.

Со скоростью шахматного автомата

всеми клетками клетки овладевают львы.

 

Глядят — в упор, но никогда — с укором,

и растягиваются, словно капрон.

Они привязаны к корму, но и к колокольням

дальним, колеблющимся за Днепром.

 

Львы делают: ам! — озирая закаты.

Для них нету капусты или травы.

Вспененные ванны, где уснули Мараты, —

о, львы!

 

Мы в городе спрячемся, словно в капусте.

В выпуклом зеркале он рос без углов,

и по Андреевскому спуску

мы улизнём от львов.

 

Львы нарисованные сельв и чащоб!

Их гривы можно грифелем заштриховать.

Я же хочу с тобой пить, пить, а ещё

я хочу с тобой спать, спать, спать.

 

 

 

 

 

 

ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ЗА ТВОЕЙ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНЬЮ

 

Ты — мангуст в поединке с мужчинами, нервный мангуст.

И твоя феодальная ярость — взлохмаченный ток.

Смольным ядом твой глаз окрылённый густ.

Отдышись и сделай ещё глоток.

 

Игра не спасает, но смывает позор.

Ты любишь побоища и обморок обществ.

Там, где кровь популярна, зло таить не резон,

не сплетать же в психушке без зеркальца косы наощупь!

 

Твой адамоподобный, прости, обезьян, убежал на море,

говорят, оно может рассасывать желчь однолюбого мира.

Бульки в волнах, словно банки на сельском заборе, —

это девицы на шпильках рванули в гаремы Каира.

 

 

 

 

 

 

ПОХИТИТЕЛЬ НЕВЕСТ

 

У жениха, как седло, обличье.

И заводился с полоборота.

Мизинчик невесты, увы, обидчив,

султаны в прическе, на веках — злато,

кварцы в висках, и мерцает ухо,

застенчивость — угнетенье духа.

 

Ты встретился с ними на перекрёстке,

заглох мотор, и уснули: шафер,

шофёр и братики переростки,

и тренер-жених со сватами замер.

Невеста в центре, как цвет зари.

И в воздухе стало ножей, как в Цезаре.

 

Налётчик на свадебные кортежи,

ты убегал, на судьбу прицыкнув,

и вот в гараже ты рыдаешь между

двух искорёженных мотоциклов,

на топот ног и стук — отворяй! —

ты отвечаешь себе: пируй!

 

Луженый волчонок, в ночной кантовке

ты ищешь выход калибру и метке,

пустыня-крючок и бар-мышеловка —

тряси и пинай их — не померкнут,

контур за контур сцеплены вспышки

во всю дуговую твоей размашки.

 

Ты вызываешь воспоминанья —

твёрдое небо и грузный лайнер

короной спускался в штыках сияний

над Черным морем, идя на Адлер,

кулак духоты и отпечатки

пальцев на облаках вечерних.

 

И красная простыня утопилась

виясь и кусая свои края,

и грянули рыбы вглубь, как перила,

а ты — ладонями горя —

в свадебном споре, в толчёном пуху

заплечность небес ощутил наверху.

 

Чего ты не помнишь? Где твоя свита?

Ты удалился от чепухи.

Сброс траекторий. Выжимки света.

Личинки размеров. Часов черенки.

Здесь к смерти своей ты приурочишь,

кого захочешь, кого увидишь.

 

 

 

 

 

 

Я ВЫПУСТИЛ ТЕБЯ СЛЕПЯЩИМ ВОЛКОМ...

 

Я выпустил тебя слепящим волком

с ажурным бегом, а теперь мне стыдно:

тебе ботинки расшнуровывает водка,

как ветер, что сквозит под пляжной ширмой.

 

Гляжу, как ты переставляешь ноги.

Как все. Как все, ты в этом безупречен.

Застенчивый на солнечной дороге,

взъерошенный, как вырванная печень.

 

Собака-водка плавает в Нигде,

и на тебя Никто её науськивает.

Ты вверх ногами ходишь по воде

и в волосах твоих гремят моллюски.

 

 

 

 

 

 

ПАУК

 

Лавируя на роликах впотьмах, я понимаю:

вокруг — вибрирующая страна.

Паука паутина немая

отражает равностороннюю дрёму. И Сатана

и кобра были 6 робеющей парой возле.

Заоконный паук тише, чем телефон мой в Базеле.

 

Начнём с середины: разлетелась шобла,

а он ещё как-то ползал.

Эхо Москвы и затворник моей головы.

Вечный юбиляр, он секторный зал снял,

чем показал, что идёт на Вы.

Водоворот безнаказанных запятых

и — крюком под дых.

 

Его отказ совершенству, как лезвием по стеклу.

Пионер, отведи окуляры!

Паук не напрашивался к столу.

Перепуган, как если бы к горлу

поднесли циркулярку...

Он прибег к прозрачности, кошмары воспроизведя.

Ловит сон.

Паутинка сработает погодя.

 

Тень от графина ребристого на скатерти с мухами —

снова — он, меняющий муз на мух.

Обеспеченный слухами

сухопарый дух,

он заперся между строк,

паук.

 

Начнём с середины. С самостоятельной тишины.

Паук изнутри сграбастан нервной системой.

Шаровая молния и разрывы воли его сведены

в вечный стоп, содрогающий стены

панцыря инсекта.

Поцарапанный ноль, мок паук, ваш — некто.

 

Поцарапанный ноль — иллюминатор падающего боинга,

когда человеки грызли стёкла и не достигали.

Решётчатый бег однобокий, дающий Бога, —

ты. Ах, время, как цепочка на шее балаболкн,

переминается, предаваясь (чему?)... Совпали

силы твоих расторопных касаний.

Паук, спи, Везувий.

 

Начнем с середины. Ты дорос до ядра Селены,

плетя небытия алгебраические корзины,

любовь моя, цвет зеленый .

Царь середины,

замотавший муху в тусклую слюну,

возвращая изваяние — сну.

 

Паук мой, пастух смертей.

Слюнтяй, разбросанный по вселенной.

Тебе — вертеть

самоё себя, набычась обыкновенной

злобой и решительностью, мой бывший друг,

натасканный на вдруг.

 

 

 

 

 

КОРОВА

 

Расшитая, рельефная, в шагу расклешенная корова,

разъятая на 12 частей,

Тебя купает формалин,

от вымени к зобу не пятится масляный шар.

 

Словно апостолы, части твои, корова,

разбрелись, продолжая свой рост,

легким правым и левым Киев основан,

выдохнув Лавру и сварной мост.

 

Твоим взглядом последним Рим заколдован,

Афины, Париж,

каждый Твой позвонок, корова, —

прозрачной пагоды этаж.

 

 

 

 

 

ЧЁРНАЯ СВИНКА

 

 

1.

 

Яйцо на дне белоснежной посудины как бы ждёт поворота.

Тишина наполняет разбег этих бедных оттенков.

Я напрягаю всю свою незаметность будущего охотника:

на чёрную свинку идёт охота.

Чёрная свинка — умалишенка.

Острая морда типичного чёрного зонтика.

 

 

2.

 

Утренний свет отжимается от половиц крестиками пылинок.

Завтрак закончен, и я запираюсь на ключ в облаке

напряжённой свободы.

Цель соблазнительна так, будто я оседлал

воздушную яму.

Как взгляд следящего за рулеткой, быстрое рыльце

у чёрных свинок.

Богини пещер и погашенных фар — той же породы.

Тихо она семенит, словно капелька крови, чернея, ползёт

по блестящему хрому.

 

 

3.

 

Черная свинка — пуп слепоты в воздухе хвастовства,

расшитом павлинами.

Луну в квадратуре с Ураном она презирает, зато

запросто ходит с Солнцем в одном тригоне.

Пропускай её всюду — она хочет ловиться!

Вы должны оказаться к друг другу спинами.

Во время такой погони

время может остановиться.

 

 

4.

 

Я её ставил бы выше днепровских круч.

Я бы её выгуливал только в красных гвоздиках.

Её полюбил бы чуткий Эмиль Золя.

Цирцея моей одиссеи, чур меня, чур1

Её приветствуют армии стран полудиких,

где я живу без календаря.

 

 

 

 

 

 

БОРЦЫ

 

Сходясь, исчезают друг перед другом

терпеливо —

через медведя и рыбу — к ракообразным,

облепившим душу свою.

Топчутся. Щурятся, словно меняя линзы,

обоим ясны пояса на куртках.

 

Вес облегает борцов и топорщится,

они валят его в центр танца,

вибрирующего, как ствол,

по которому карабкаются с разных сторон вверх,

соприкасаясь пальцами,

но не видя напарника.

 

Казалось, сражаются на острие.

Нет, в кроне,

распирающей лунный шар. Ищут

противника среди ветвей. Наконец,

обнимаются, удивляясь,

как оправа очков в костре.

 

Первый — узловатой затопленного источника

и влажен.

Сыпучесть второго такая,

что

успел бы заполнить ухо

скачущей птахе.

 

Снится обоим: камень, курок, рукоятка,

яблочко от яблони,

Каин и Авель.

 

 

 

 

 

 

ЧАС

 

Я прекращён. Я медь и мель.

В чуланах Солнечной системы

висит с пробоинами в шлеме

моя казённая модель.

 

Я знал старение гвоздей.

На стенке противоположной

висит распятье не новей,

чем страх упасть. И это ложно.

 

Что ожидает Капернаум,

что ожидает всякий город,

зачем и ты лицом развёрнут

в мою крошащуюся заумь?

 

Дитя песка, я жил ползком,

и пару глянцевых черешен

катал по нёбу языком.

Землёй их вкус уравновешен.

 

Кукушки, музыка, — часам

всегда даровано соседство:

три форкиады по бокам,

а я — их зрячее наследство.

 

Как выпуклы мои пружины!

Вослед за криком петушиным

сестрицы кончили с собой.

Пустые залы. День второй.

 

 

 

 

 

ЭЛЕГИЯ

 

О, как чистокровен под утро гранитный карьер

в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,

когда после игрищ ночных вылезают наверх

из трудного омута жаб расписные шкатулки.

 

И гроздьями брошек прекрасных набиты битком

их вечнозеленые, нервные, склизкие шкуры.

Какие шедевры дрожали под их языком?

Наверное, к ним за советом ходили авгуры.

 

Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,

и ядерной кажется всплеска цветная корона,

но любят, когда колосится вода за веслом,

и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.

 

В девичестве — вяжут, в замужестве — ходят с икрой,

вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох,

а то, как у Данта, во льду замерзают зимой,

а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.

 

 

 

 

 

 

ПТИЧКА

 

Вшит зингером в куб коммунальной квартиры,

кенарь – мешочек пунктиров,

поддевка для чайной души!

 

Пирамидальные трели о киль заостряет, граня,

и держит по вертикали

на клюве кулек огня – допрыгни до меня!

 

Любовник небес и жених –

кенарь и человек –

встречаются взглядом, словно продернутым через мушку.

 

Метнув звуковое копье,

ожидают его возврата, объятые обаяньем азарта:

придет ли царствие и чье?

 

Если гитару берет человек и пытается петь,

птичка от смеха и муки

белыми лапами рвет клеть.

 

Что ей певец человечий, или все кроманьонец

единый, как шов сварной на отводной трубе,

хоть и кормилец...

 

 

 

 

 

 

ПОЭТ И МУЗА

 

Между поэтом и Музой есть солнечный тяж —

капельницею пространства шумящий едва,—

чем убыстренней поэт погружается в раж,

женская в нем безусловней свистит голова.

 

Сразу вареный ботинок сползает с ноги —

так непривычен размер этих нервных лодыг.

Женщина в мальвах дареные ест пироги,

по небу ходит колесный и лысый мужик.

 

 

 

 

 

 

LUSY IN THE SKY WITH DIAMONDS

 

Еще до взрыва вес, как водоем,

был заражен беспамятством, и тело

рубахами менялось с муравьем,

сбиваясь с муравьиного предела.

 

Еще до взрыва — свечи сожжены,

и в полплеча развернуто пространство;

там не было спины, как у Луны,

лишь на губах собачье постоянство.

 

Еще: до взрыва не было примет

иных, чем суховей, иных, чем тихо.

Он так прощен, что пропускает свет

и в кулаке горячая гречиха.

 

Зернился зной над рельсом и сверкал,

клубились сосны в быстром опереньи.

Я загляделся в тридевять зеркал.

Несовпаденье лиц и совпаденье.

 

Была за поцелуем простота.

За раздвоеньем — мельтешенье ножниц.

Дай бог, чтобы осталась пустота.

Я вижу в том последнюю возможность.

 

Хоть ты, апостол Петр, отвори

свою заледенелую калитку.

Куда запропастились звонари?

Кто даром небо дергает за нитку?

 

 

 

 

 

 

* * *

 

О сад моих друзей, где я торчу с трещоткой

и для отвода глаз свищу по сторонам.

посеребрим кишки крутой крещенской водкой,

да здравствует нутро, мерцающее нам!

 

Ведь наши имена не множимы, но кратны

распахнутой земле, чей треугольный ум,

чья лисья хетреца потребует обратно

безмолвие и шум, безмолвие и шум.

 

 

 

 

 

 

ПСЫ

 

Ей приставили к уху склерозный обрез,

пусть пеняет она на своих вероломных альфонсов,

пусть она просветлится, и выпрыгнет бес

из ее оболочки сухой, как январское солнце.

 

Ядовитей бурьяна ворочался мех,

брех ночных королей на морозе казался кирпичным,

и собачий чехол опускался на снег

в этом мире двоичном.

 

В этом мире двоичном чудесен собачий набег!

Шевелись, кореша, побежим разгружать гастрономы!

И витрина трещит, и кричит человек,

и кидается стая в проломы.

 

И скорей, чем в воде бы намок рафинад,

расширяется тьма, и ватаги

между безднами ветер мостят и скрипят,

разгибая крыла для отваги.

 

Размотается кровь, и у крови на злом поводу

мчатся бурные тени вдоль складов,

в этом райском саду без суда и к стыду

блещут голые рыбы прикладов.

 

После залпа она распахнулась, как черный подвал.

Ее мышцы мигали, как вышки бензиновых мышек.

И за ребра крючок поддевал,

и тащил ее в кучу таких же блаженных и рыжих.

 

Будет в масть тебе, сука, завидный исход!

И в звезду ее ярость вживили.

Пусть пугает и ловит она небосвод,

одичавший от боли и пыли.

 

Пусть, дурачась, грызет эту грубую ось,

на которой друг с другом срастались

и Земля и Луна, как берцовая кость,

и, гремя, по вселенной катались!

 

 

 

 

 

 

* * *

 

Темна причина, но прозрачна

бутыль пустая и петля,

и, как на скатерти змея,

весть замкнута и однозначна.

 

А на столе, где зло сошлось,

Средь зависти клетушной,

как будто тазовая кость,

качалось море вкривь и вкось

светло и простодушно.

 

Цвел папоротник, и в ночи

купальской, душной, влажной

под дверью шарили рвачи,

а ты вертел в руках ключи

от скважины бумажной.

 

От черных греческих чернил

до пестрых перьев Рима,

от черных пушкинских чернил

до наших, анонимных,

 

метало море на рога

под трубный голос мидий

слогов повторных жемчуга

в преображенном виде,

 

то ли гармошечкой губной

над берегом летало,

то ли как ужас — сам не свой

в глуши реакции цепной

себя распространяло.

 

Без моисеевых страстей

стремглав твердеют воды,

они застыли мощью всей,

как в сизом гипсе скоростей

беспамятство свободы.

 

Твой лик условный, как бамбук,

как перестук, задаром

был выброшен на старый круг

испуга, сна, и пахло вдруг

сожженною гитарой.

 

И ты лежал на берегу

Воды и леса мимо.

И это море — ни гу-гу.

И небо обратимо.

 

 

 

 

 

 

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В КОФЕЙНЕ

 

Он глотает пружину в кофейной чашке,

серебро открывший тихоня,

он наследует глазом две букли-пешки

от замарашки в заварном балахоне,

джаз-банд, как, отпрянув от головешки,

пятится в нишу на задних лапах,

танцующие — в ртутных рубахах.

Верхотура сжимается без поддержки.

 

Тогда Бухарест отличил по крови

от наклона наклон и все по порядку

человек ощутил свое тело вровень

с купольным крестиком, а лопатки,

как в пылком кресле, и в этой позе,

в пустотах ехидных или елейных,

вращеньем стола на ответной фазе

он возвращен шаровой кофейне.

 

Самоубийца, заслушавшийся кукушку,

имел бы время вчитаться в святцы,

отхлебывать в такт, наконец — проспаться,

так нет же! — выдергивает подушку

нательная бездна, сменив рельефы,

а тому, кто идет по дороге, грезя,

под ноги садит внезапно древо —

пусть ищет возврата в густой завесе!

 

 

 

 

 

 

1971 ГОД

 

Ты прилежный дятел, пружинка, скула,

или тот, что справа — буравчик, шкода,

или эта — в центре — глотнуть не дура,

осеняются: кончен концерт и школа:

чемпион, подтягивающийся, как ледник,

студень штанги, красный воротник шеренги.

 

Удлинялась ртуть, и катался дым,

и рефлектор во сне завился рожком,

сейфы вспухли и вывернулись песком,

на котором, ругаясь, мы загорим,

в луна-парках черных и тирах сладких,

умываясь в молочных своих догадках.

 

В глухоте, кормящей кристаллы, как

на реках вавилонских наследный сброд,

мы считали затменья скрещенных яхт,

под патрульной фарой сцепляя рот,

и внушали телам города и дебри —

нас хватали обломки, держались, крепли.

 

Ты — в рулонах, в мостах, а пята — снегирь,

но не тот, что кладбища розовит,

кости таза, ребер, висков, ноги

в тьме замесят цирки и алфавит,

чтоб слизняк прозрел и ослеп, устыдясь,

пейте, партнеры, за эту обратную связь!

 

Как зеркальная бабочка между шпаг,

воспроизводится наша речь,

но нам самим противен спортивный шаг,

фехтовальные маски, токарность плеч;

под колпаком блаженства дрожит модель,

валясь на разобранную постель.

 

 

 

 

 

 

ШАХМАТИСТЫ

 

Два шахматных короля

делят поля для

выигрыша,

надежду для.

 

Все болеют за короля нефтяного,

а я — за ледяного.

 

О, галек пущенных по воде всплывающие свирели!

Так и следим за игрой их — года пролетели.

 

Что ожидать от короля нефтяного?

Кульбитов,

упорства и снова

подвига, ну,

как от Леонардо,

победы в конце концов.

Кому это надо?

 

Ледяной не спешит и не играет соло, —

с ним вся Пифагорова школа,

 

женщина в самоцветах, словно Урал,

им посажена в зал,

 

он ловит пущенный ею флюид

и делает ход, принимая вид

 

тщательности абсолюта. Блеск

ногтей. Рокировка. Мозг.

 

У противника аура стянута к животу,

он подобен складному зонту,

 

а мой избранник — радиоволна,

глубина мира — его длина.

 

Противнику перекручивают молекулярные нити.

Ледяной король, кто в твоей свите?

 

За ним — 32 фигуры,

ЭВМ, судьи и все аббревиатуры,

 

армии, стада, ничейная земля,

я один болею за этого короля.

 

У него есть все — в этом он бесподобен.

На что ж он еще способен?

 

Шах! — белая шахта, в которую ты летишь.

На черную клетку шлепается летучая мышь.

 

 

 

 

* * *

 

Что мне ждать от тебя, городище, лежащий в грязи?

Вертолет, как столовая ложка, по небу колотит.

И останкинский шпиль тошнотворный, как мшистый колодец,

замышляет упасть, и уже его крен на мази.

 

Разве тридцать серебряных денежек я заплатил

за осиновый мрак, за тенистые долы Аида?

Ровно столько степей, загадав на орла, запустил

с этой легкой руки, я теперь исчезаю из виду.

 

Тяжесть в тяге моей. Только тяжесть смежает круги

колокольных твоих восхождений, и походя мнится,

будто сам ты сказал: “Помоги мне, господь, помоги...”

Вижу пурпурный плащ, пастухов, с пастухами – ослица.

 

Городище, похожий на тир, здесь сверяют судьбу!

Приютишь ли меня или вкось отшвырнешь рикошетом,

не найдя что сказать, ничего не теряя при этом.

Ты сидишь по-турецки и яблоко держишь на лбу!

 

 

.....................................................................

 

 

 

 

 

 

Из книги "Я жил на поле Полтавской битвы"

 

 

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

Беги, моя строчка, мой пес, — лови! — и возвращайся к ноге

с веткой в сходящихся челюстях, и снова служи дуге, —

 

улетает посылка глазу на радость, а мышцам твоим на работу,

море беру и метаю — куда? — и море приспосабливается к полету,

 

уменьшаясь, как тень от очков в жгучий день, когда их на пробу

приближают к лицу, и твердея, как эта же тень, только чтобы

 

лечь меж бумагой и шрифтом и волниться во рту языком; наконец,

вспышка! — и расширяется прежнее море, но за срезом страниц.

 

Буквы, вы — армия, ослепшая вдруг и бредущая краем времен,

мы вас видим вплотную — рис ресниц, и сверху — риски колонн, —

 

брошена техника, люди — как на кукане, связаны температурой тел,

но очнутся войска, доберись хоть один до двенадцатислойных стен

 

Идеального Города, и выспись на чистом, и стань — херувим,

новым зреньем обводит нас текст и от лиц наших не отделим.

 

Все, что я вижу, вилку дает от хрусталика — в сердце и мозг,

и, скрестившись на кончиках пальцев, ссыпается в лязг

 

машинописи; вот машинка амфитеатр, спиной развернутый к хору,

лист идет, как лавина бы — вспять! вбок — поправка — и в гору.

 

Выиграй, мой инструмент, кинь на пальцах — очко! — а под углом

иным — те же буквы летят, словно комья земли, и лепится холм,

 

чуть станина дрожит, и блестят рычажки в капельках масла,

а над ними — не раскрытые видом гребешки душистые смысла,

 

сам не легок я на подъем, больше сил против лени затрачу,

а в машинку заложены кипы полетов и способ движенья прыгучий!

 

Правь на юг, с изворотом, чтоб цокнули мы языком над Стокгольмом,

уцепившись за клавишу — ъ — мы оставим первопрестольный

 

снег. Я обольщен жарой. Север спокоен, как на ботинке узел, —

тем глубже он занят собой, чем резче ты дернешь морозный усик.

 

Не в благоденствии дело, но чтоб дух прокормить, соберем травы

на хуторах плодоносных, петляя в окрестностях теплой Полтавы,

 

вот я, Господи, весь, вот — мой пес, он бежит моей властью

васильками — Велеса внук — и возвращается — св. Власий.

 

 

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

В КОТОРОЙ ПОВЕСТВУЕТСЯ О ПРОИСХОЖДЕНИИ ОРУЖИЯ

 

1.1.

 

Где точка опоры? Не по учебнику помню: галактики контур остист,

где точка опоры? Ушедший в воронку, чем кончится гаснущий свист?

 

Или перед собой ее держит к забору теснящийся пыльный бурунчик,

или на донце сознания носит ее трясогузка — прыткий стаканчик?

 

Но уронится заверть в  расцепе с небесной зубчаткой, а птичка

вдоль отмели прыг-скок и ушла, надо мной ли висит эта точка?

 

В сравнении с ней элементы восьмого периода — пух, дирижабли,

так тяжела эта точка и неустойчива — лишь время ее окружает,

 

лишь ошметки вселенной и палочки-души (две-три), прежде чем

утратиться вовсе, край иглы озирают, и — нет глубже ям.

 

Словно газета, заглавьем читая концовку, вращаясь и рея,

ближе к точке кривляются все, — кто же смог быть смешон перед нею?

 

От нее отделяются гладкие мелкие камушки — их пустота облизала —

это души оружия, и сразу становится тесно в штабах и казармах.

 

Обнаружились души оружия, намечаясь в эфире как только

в лоск притерлись приклады к ладоням, в идее - обычная галька.

 

Меж людьми побродила винтовка и знает, что такое удар по улыбке,

застилая полвоздуха, пуля из-под ног извергает булыжник.

 

Ах, чем палить по мишеням новобранцами ада, лучше пить в одиночку!

Хмельное тело затылком нащупывает самовитую точку.

 

Она свободней, чем оборванный трос, чертящий на воздухе лепестки,

гуляет — где хочет, и в нее никогда не прицеливаются стрелки.

 

Это точка опоры галактики — не вершина, а низ блаженства,

от нее — и пушка, и нож, их морозное совершенство.

 

 

 

 

1.2. ПЕРВАЯ ПУШКА

 

Первая пушка была рассчитана на любопытного врага,

и число частей ее — по числу врагов.

На левом берегу Ворсклы возвели водяные меха,

а между ними — колоану со скобкой для рычагов,

по краям  которых подцеплены широкис платформы.

Люди вереницей шли с платформы на платформу и обратно,

такие весы поочередно давили на меха,

получался массовый насос, выталкивающий два заряда

и дающий общее распределение греха.

Меха и колонна покоились, на шестиколесном помосте,

а вдоль реки пробегала кожаная кишка,

надуваясь от насоса, она гнала колеса и вместе

всех артиллеристов, удивленных слегка,

Копиисты писали машину на облаке, палящую лагом,

в этом был урок мореходного и авиадуха,

и косила врага, как вертлюг разболтанная костомаха,

колеса за ее спиной напоминали два уха.

Пушка могла быть разобрана на мельчайшие частички

и разнесена по свету в нагрудных карманах армий,

спрятана за щеками или вплетена в косички

и т. п., что еще не перенято нами.

Представим, что враг стоит напротив ствола.

Выстрел! — стрела соединяет грудь и спину,

тело руками обхватывает бесконечную машину,

тщится, становясь меньшим узлом большего узла.

 

_______________________________

' См. памятник Шевченко в Полтаве, автор Кавалеридзе. Он похож на гору летящих

друг с дружки тележек, чей су-ммарный вектор упирается в  нуль, и скатиться,

поборов мертвую точку, тележка пе может. Смыслы пересекаются и в том, что  пушка

вводит, а памятник — выводит целые нации из мертвой точки, — я ее называю

мушкой,  или — во втором случае — чистой гравитацией.

 

И немедленно вырапниваются весовые качели,

а тот солдат, что составил псревес,

взлетает, как завитушка мадонны Боттичелли,

и уходит в Малобудищанский лес.

И спалили конструкцию, в дыму не увидев ни зги.

Кто энал, что паровоз эту тьму растревожит?

"У него, — писал Маркс, — было в сущности две ноги,

которые он попеременно поднимал, как лошадь"'.

 

_______________

 

'Маркс К. Капитал. Партиздат, 1936. Т.1. С.311.

 

 

 

 

1.3. ЯГНЕНОК РАССКАЗЫВАЕТ

0 РАСПРЕ ДВУХ БРАТЬЕВ,

КОТОРЫЕ ПЫТАЛИСЬ ПОЙМАТЬ ЕГО

ДЛЯ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЯ,

И О ТОМ, КАК РОДИЛСЯ НОЖ

 

Казалось, неба поперек

шли ординарные скоты,

крутя ухмылками хвосты,

и чаяли уснуть. Пастух

меж них похож на поплавок,

нанизанный на чистый дух,

 

Варилась тонна комарья,

и каждая из единиц

мир обегала вдоль границ,

их сумма жгла пружиной шерсть,

мне было больно. Думал я:

есть ангел и контрангел есть,

 

чьи черно-белые ряды,

как в упаковке для яиц,

и с точки зрения овец,

они выносливее всех

и неделимы. Завиты

галактики — их яркий мех.

 

Я убегал от них, родных,

в скачке мой пыл — угольник сил,

в скачке я сахаром застыл,

растаял и возник, паря,

я знал, что изо всех моих

ног не получится ружья.

 

Бег, из чего была земля?

Как два рельефа на одной

стене, они гнались стеной

за мной, о, их синхронный рев

проснувшихся в крапиве. Я

расслабился в тени врагов.

 

За степью пролегал каньон;

скала, обрыв, скала, обрыв.

На скалах жил десяток трав,

висел на бурых корешках

травинок в пропастях озон

в каких-то призрачных мешках.

 

Из-за луны и мимо нас

катился весь в слезах клубок

простых колючек. Я залег.

Они — искать! От сих до сих.

Но друг на друге взгляд увяз

преследователей моих.

 

Открылся чудный разворот

земных осей, я заскользил

вдоль смерти, словно вдоль перил

в зоосаду вокруг оград,

где спал сверхслива-бегемот

и сливу ел под смех солдат.

 

Масштаб менялся наугад.

Мой Боже, ты не есть часы.

Я есмь не  ля колбасы,

история — не след во мглу,

зачем вцепился в брата брат,

дай им двуручную пилу!

 

Сближаются. Взаимен слух.

И шаг. Мерцают кулаки.

Как проволочные мотки,

концы друг в друге ищут. Вящ

удар был брата брату в пах,

вспых! — над возней взлетела вещь.

 

Та вещь была разделена

в пропорции, примерно, пять

к двум, что поменьше — рукоять,

побольше — лезвие; соврешь,

сказав: длина, еще длина...

Спина подсказывает: нож,

 

ножа, ножу, ножом, ноже.

В проеме занавеса клин

так разбегается в экран,

как нож обнял бы небеса.

Он здесь, и — нет его уже.

Но это принцип колеса.

 

Вслед за блуждающим ножом

уходит человек-магнит.

Нож! оглянись! Моих копыт

раздвоенных печать в кружке

Земли.

          Ночь.

                  Воздух пережжен.

Душа на подкидной доске.

 

 

 

 

1.4. ПЕРВОЕ ДЕЛОВОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ,  НАПИСАННОЕ В МОЕМ САДУ, РАСПОЛОЖЕННОМ НА ПОЛЕ ПОЛТАВСКОЙ БИТВЫ

 

Ребенки — зайцеобразны; снизу два зуба, а щеки! Так же и зайцы — детоподобны.

Злобны зайцы  и непредсказуемы, словно осколки серы чиркнувшей спички,

Впереди мотоцикла и сзади — прыг-скок! — живые кавычки!

После октябрьских праздников по вечерам они сигают в мой сад,

наисмелейший проводку перегрызает и, сам чернея, отключает свет,

Я ж защищаю саженец северного синапа от их аппетита

в одиночестве полном, где нету иллюзий единства и авторитета,

и сколько-то старых привычек не противоречат всякой новой привычке

Я покупаю в хозмаге мешок мышеловок — розовые дощечки

с железным креплением, как сандалия Ахиллеса — где пятка

мифологическая, там у меня для приманки насажен колбасный кружок.

А на заре обхожу мышеловки — попадаются бабочки и полевки

и неизвестного вида зверьки типа гармошки в роговой окантовке.

Всем грызунам я горло перерезаю и вешаю их над ведром головой вниз.

чтобы добыть множитель косоухого страха — кровь крыс.

Скисшую кровь я известью осветляю и побелочной щеткой

мажу остовы и скелетные ветви погуще, так, чтоб стекало с коры.

В сумерках заячье стадо вкруг сада лежит, являя сомнений бугры, —

да! — ни один из них не пойдет хоть за билет в новый Ноев ковчег

через ограду — столь щепетилен и подавлен мой враг.

Ножницы-уши подняли и плачут, а я в жизни не видел зайца и крысу в обнимку!

Я же падаю в кресло-качалку листать руководство по садоводству,

днем тепло еще и ужи — змеями здесь их не называют —

миллионы км. проползают под солнцем, не сходя с места,

вот они на пригорке царят и, когда я их вижу, внезапно,

словно чулок ледяной мне надевают — это хвощевое чувство.

Ух! Книгу читать, думать или вспоминать, а я выбираю — смотреть!

Сразу я забываю зайцев осадных и яблоню, я забывают того, кого вижу.

Что это в небе трепещет леса повыше и солнца пониже?

В этом краю, где женщины до облаков и прозрачны,

зрю ли я позвонок, что напротив пупа  и золотое меж них расстояние,

линию, нить, на какой раздувается жизнь на хромосомах,

как на прищепках — Х, У... вдруг отстегнется и по земле волочится

краем, как пододеяльник пустой, психика чья-то — на то воля Господня.

Там образуются души и бегут в дождевиках, как стрекозах —

мальчишка-кислород и девочка-глюкоза.

 

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ. БИТВА

 

 

2.1.

 

Все отзывается, хотя бы третьему правилу Ньютона, пусть неохотно,

как Одиссей, увидавший семью свою; в землю входящая плотно,

лопата кидает пласт книзу лицом, огороднику это во благо, —

череп я нахожу, у него в челюстях кляп из чужого флага.

Петр, град его вечный и тусклый — окошко, заклеенное газетой;

гетман обеих сторон Днепра запорожского войска Мазепа;

его крестница Марфа — ведьмачка с черно-бурым румянцем на скулах;

Карл — рано лысеющий юноша, альфа-омега, Швеция, ваших загулов,

крепостной гарнизон, воеводы, солдаты держав, пришедших к позору, к победе, —

я припомню их всех, через Полтавское поле сверкая на велосипеде.

Вижу: копье разбивает солдату лицо, вынимая из-под верхних зубов бездну,

слышу: вой электрички, подруливаю к переезду,

миную хозяйство вокзальное, клинику скорби, шоссе — везде долгий путь,

наконец, — огород, в нем лопата торчит, землю пробуя перевернуть.

Пейзаж перепрятывал время, а время перепрятывало человека: стоп! —

тормозима надеждой, сабля сыплется над головой, как веревочный трап,

чтоб взлетал по нему человек, очевидцам оставив лишь труп.

Кого пополам развалили, душой открывает шоссе, уходящее клином на Гадяч,

вот рыцарь помпезный, рогаткой двоясь, меж машинами скачет,

неискореним был боец, но увидел в автобусе панну и мчится потрогать

за лошадиную морду он принимает на поручне согнутый локоть,

и рухнул долой офицер, драгоценный драгун, и подняться не может, а лошадь

ноги забрасывает на солнце лямками сумки через плечо.

Кто мог погибать по три раза, по три раза погиб, и погиб бы еще и еще.

Куда же вы, шведы? На месте больничного корпуса "психиатрия"

они умирали, сражаясь с людьми, по чьим лицам мазнула стихия,

дрались пациенты — о, скважины вырванной мысли! — трубили и кисли,

на огородных работах бордовый бурак бинтовали, целуя. Кто пал

на складе железнодорожном, тот встал, словно взрыв из-под штабеля шпал.

Ты, начавший еще при Петре, муравей, через поле твое странствие длится!

В гуще боя я б мог продержаться не долее вечности, заголяемой блицем,

в гуще боя я на раскладушке лежал бы в наушниках музыки мира под абрикосой,

перепрячет ли время меня? Переправа. Наушники — мостик над Ворсклой.

Кто б из рыб проскользнул меж сапог, и копыт, и обозных колес?

Так запуталась местность летучая в армиях, в прядях волос.

 

 

___________________

' Слова Карла ХII, обращенные к отступающим полкам соотечественников.

 

 

 

Ты, кристальная бабочка, разве не будешь изрублена саблями битвы?

Проще в щелчке фотозатвора порхать, чтоб выйти подобно клятве

войска: всезернием запечатляя верность сиятельству света.

Поле, что тебе свары? Русские — мак и полынь, дрок и васильки — шведы.

Это поле мой сад вытесняет на небо, фокусируясь в бедной моей ачуге,

комары надо мною разломом гранита зернятся, морочат свечу, и —

это поле казалось мне центром планеты, вдруг всплывшим наружу,

кулаком серебристым, сжимающим точку, откуда исходит оружие.

 

 

 

 

2.2. ТОЧКА ЗРЕНИЯ ОБОЗРЕВАТЕЛЯ

 

Сколько однообразья в солдатах, когда их полки объезжают царь и король!

Все хотели понравиться этой войне, все сияли, но кто же герой?

Отделяется он от рядов сцепленных так, что ни трусов там нет, ни героев,

как, сойдя со стены, трепеща и прямясь, уплыла бы полоска обоев.

 

 

 

 

2.2. КАРЛ

 

На восьми туманах-гвардейцах над битвой в коляске несомый король

покачивается между пуль и в музыку боя впивается, словно спираль.

Карл, не будь у тебя ни врагов, ни армад, а только деньги и деньги,

ты не спал бы величеством тела на величестве пляжа, а в деревеньке

рыбацкой нанял бы десятерых, чтобы дрались против тебя и скуки,

от твоего лучезарного идиотизма ослеп Мазепа и его казаки,

если жмурился ты, шли навстречу короны каркасами радиолярий,

но простейшие не объяснят генералам, где знамена полки растеряли,

воевать — это тебе не зайцев стрелять в сейме, прости, излагаю вольно,

это тебе не стекла побить с друзьями в лучших домах Стокгольма.

Я бы создал вам землю вторую, но материалов хватит на небольшой шар

диаметром около метра; военные на него ложатся в скафандрах, дыша

из одного баллона, и друг друга гоняют по законам, оговоренным ООН,

переползая, словно чулок по лампочке, когда его штопают со всех сторон.

Вот спугнул офицер офицера и на челе у того сосчитал капельки пота,

это, значит, разбита в таком-то районе такая-то, скажем, пехота.

Нет, тебе нравится ездить с оружием и помрачать бесконечности русских окраин,

нравится, если: а) колют, б) рубят, в) режут; мне нравится шведский дизайн;

думаю, Карл, от признаний моих ты бы впал в драгоценную ярость:

город для пыток меня ты в ответ основал бы и не ощутил бы усталость.

Здесь я, фью-фью, что искать и ветвистою злобой морочить астрал?

Королю наливают стакан, — я его осушаю, и меня не ведут на расстрел;

вот я бью короля по щеке, и король подставляет другую — не видит меня;

ждет его допельклепер лифляндский под турецким седлом — я расседлываю коня;

я ладонью полполя королю закрываю, где солдат Авраам ' похищает шведское знамя, —

Карл не в силах меня наказать — мертвые не управляют нами,

мертвые ходят в одеждах из яблочных шкурок на воздухе летнем,

лишь вещества! — а историю сделает тот, кто родится последним,

Видишь, горки на поле тут и там возникают, оседая мгновенье спустя, —

это всадники сшиблись, их кони — на задних ногах, а передними — воздух вертя;

осыпается круча, где смерть сердцевину горы вычищает подкопом,

и летит и пустоту человек и уносится неким потоком.

Кто убит наповал, выпадает из сечи, как батарейка, выкатываясь из гнезда,

и разряжается в землю, и всходит над Ворсклой неназванная звезда.

Ты взираешь в трубу золотую, в трубу золотую, в трубу,

ресницы теряя и, увы, интерес,

 

 

_____________________________

' Солдат Нижнегородского полка Авраам Иванович Антонов, прокладывая себе  дорогу

саблей, первым захватил трофей - знамя шведов.

 

 

 

 

Карл, на черепе у тебя можно прочесть — дубль-ве! — ты почти уже лыс!

Кто же поле приподнял с враждебного края, и катится войско на Карла, и нету заслона,

стала бессмысленной битва, словно на каждом бойце было написано Слово.

Есть черепаха на Ворскле, а у черепахи — неприступный затон,

она похожа на лампу, запаянную в непроницаемо-черный плафон.

С нею нет никого. Ею никто не питается. Ее коготь заразен.

Карлу она — друг, брат и сестра — черная черепаха с пятиугольным  глазом.

 

 

 

 

2.4. ИВАН МАЗЕПА И МАРФА КОЧУБЕЙ

 

В доме снеди росли, и готовился пир, так распорядился Мазепа,

третий день во дворце блюда стояли, и уже менялся их запах,

мычали коты от обжорства и неподвижно пересекали залы; дичая,

псы задыхались от пиши, под лавками каменели, треща хрящами,

рыбы лежали — пока их усыпляли, они подметали хвостами двор,

зеркала намокали в пару говяжьих развалов, остывал узвар,

тысячи щековин соленых, моченые губы, галушки из рыбных филе,

луфари и умбрины в грибной икре черствели в дворцовой мгле;

полк мухобоев караулил еду, и гетман ступал в шароварах, как языки,

кривые турецкие вина носили бессонницей трезвые казаки;

столь долгоносые мыши, что, казалась, наполовину залезли в кульки, алели

бесстрашно на солнце закатном, и, если от них вести параллели,

мы наткнемся на красные перцы в бутылях — так же спокойны они,

и еще: словно жгучие перцы в стремительной водке, мутились свечные огни,

и бурели привезенные из Афона лимоны; были настежь открыты

окна, затянутые холстами, и пышные всюду завиты рулеты,

и рулетики с хреном, обернутые салатным листом, и посуды — нет им цены! —

и еще: поглядите, пан гетман, какие занялись вашим домом цветы!

Поглядите, пан гетман, какие цветы ваши очи измором берут!

Красниус мальвиус роза засовы срывает с тяжелых ворот,

Марфа, виновница, имя, в которое вставлена Ф — буква-мужчина,

медленно входит в хоромы и останавливается смущенно.

Что-то сказал ей Мазепа и смазал ее кулаком по уху. Марфа

прыгнула прямо на гетмана, ступни ее, словно ленточки в небе. Мазепа

вправо успел уклониться, а левой рукой отбросил противницу. Марфа

села на корточки у стены и отдыхала, волосы — лимонного цвета. Мазепа

к ней подошел и ударил ее острым носком по колену. Марфа

вскочила, и оба, потеряв равновесье, упали и покатились. Мазепа

бедро ее оседлал и взвыл, задирая искусанное лицо, и — покатились: снизу

смерть вторую гетман увидел — горящее чучело Чечеля ' и свое; сверху —

крест на ключице у Марфы, который сам подарил ей; снизу

Марфа увидела росписи на потолке и гетманский подбородок; сверху —

чучело гетмана над Киевом в светлый день... у Марфы затекает рука...

чучело, словно кит, плывущий хвостом вперед — усы торчат из мешка,

это — Иван Степанович, гетман Мазепа, мммаа! — толпа выдыхает — паа!..

тополя пузырятся перед несбывшимся королем Украины, толпа

имеет голову серной спички, и вот поочередно сгорают усы на скобе,

и мешок оживляется битвой с оранжевым шаром, нашарив его в себе.

Катится пара дворцом, наконец, расцепились, дрожат, разошлись по углам,

она спиной повернулась и кровь стирает с лица перед иконным стеклом.

 

____________________

' Полковник Чечель был в сговоре с изменником и защищал от Меишикова батуринскую

ставку. Чучела гетмана и полковника по приказу Петра казнили всеиародно в Киеве

еще до Полтавского сражения.

 

 

 

 

Мазепа ей говорит: я не ищу себе места в тебе, уходи!

Крестница кровь стирает с лица, платье разорвано сзади и на груди,

лопатки ее сближаются так, что мог бы Мазепа их вишенкой соединить, —

несмь доволен Владыко Господи, да внидеши... — но тотчас теряет нить, —

несмь доволен Владыко Господи, да внидеши под кров души моея,

всякий кусок золота в невесомости принимает форму тела ея.

Ввел он крестницу в спальню, где окна распахнуты и пахнет травой,

пол покачнулся под ней, и от испуга вцепилась она в рукоятку над головой

и взлетела. Пыль оседает пока, мы разберем гордый закон механизма:

гостил у Мазепы однажды инженер из Вероны, пионер терроризма,

с фиолетовыми волосами, что-то от барбариса под слабым дождем; Мазепе

в доме мечталось давно оборудовать мышеловку для знати; трепет

объял инженера, он создал устройство и ускакал возводить карусели в Варшаве.

На потолке были два блока из дуба укреплены и свободно вращались,

специальный канат был пропущен по блокам, и с одной стороны

к нему привязали бобовой формы местные валуны, а с другой стороны

цилиндр, в котором был вырезан паз для упора, дабы не давать грузу

увести через блоки канат, но если тянуть его на себя, сразу

упор вылетал из гнезда, и хитрый канат вверх забирал машинально,

так и Марфа, дернув за рукоятку, была поднята над спальней,

этого мало: место, где стояла она на полу, обратилось в колодец.

Так задумал Мазепа. Так исполнил веронец.

Что сказать о колодце, когда он ни звука не возвращал и топил перспективу?

Легче влезть на стеклянную гору или разговорить полтавскую деву

в угольно-синем белье под оранжевой газовой блузой, оборона во взгляде.

Сколько старшин и полковников Хортицы себя показали на италианском снаряде!

Сколько бледнели они — лишь бахрома кумачовых рубцов на лице набрякала,

канули воеводы, и рукоятка, качаясь, их души вокруг растолкала.

К той рукоятке мясо цепляли, кусища ну прямо с пирушки пещерной, —

взвейтесь, собачки, и затвердейте от страха, торча, как прищепки!

Марфа летала туда и сюда, каблуки наставляя на гетмана, амплитуда свежела,

вот ее вынесло кверху, и воздух она обняла, отпустила и села

гетману прямо на плечи, и он покачнулся, и левой рукой прикоснулся к эфесу,

и ощутил щеками укол шелка чулок, побудивший в нем силу, поперечную весу,

силу, берущую в битву полезную Дарвина и морскую звезду, — всех! — помимо

той черепахи — см. предыдущую главку, — что с Карлом сравнима.

В мышцах любовников смешана крепость лопастей и небес,

а когда возвратились они, увидали: в тысячах поз

казаки сопели, в испарине разбросанные, словно отрезы сизого шелка,

ножки собачек скобкой согнулись, а спинки утрамбовались, и выросли шейки,

ибо - эволюционировали: с нижних лавок взяли запасы и захотели с верхних;

торты нетронутые лежали, но башни их повреждены — все в луковых перьях,

и рыбьи скелеты — мел, а головы их — фольга, а в мисках из-под салата —

уши кабаньи — 6 штук, у него бывает и больше, когда отряхивается от болота;

у лучших котов концы хвостов раздвоились и умели отщипывать пишу,

мерцали осколки тарелок - были съедены тыщи и не съедены тыщи;

иглицы-птицы, зобы раздувая, клевали столы и пушистые сдобы крошили,

грудились кости обглоданные и дрожали кустиками сухожилий,

были колбасные палки проедены вдоль для забавы, но как — непонятно;

всюду играл холодок, и ловили друг друга по залам, как львы, бурые пятна;

дух вычитанья витал, и торчали ножи, распрямляясь в святой простоте,

по одиночеству с ними сравнимы законы природы, ярящиеся в пустоте.

Солнце стояло в зените, и ночь во дворце, несмотря на раскрытые ставни,

может, к дверным и оконным проемам были привалены камни, я допускаю...

 

 

 

 

2.5.

 

Ни золотой саксофон за плечами, ни мотоцикл, ни брыль с полями...

Ты бредешь по стране под названием "у", подобная рентгенограмме.

Саксофоны... моторах... навстречу... размазываясь... панораме.

 

Что за воздух вокруг! Самый тот, что придал человекам носы!

Эти почвы пустили две крепких ноги для Адама степной полосы.

Бритый затылок, свисток из лозы, сиянье бузы и покосы взы-взы,

 

И создание на смерть ать-два, в оловянных ободьях неся барабаны,

закругляя свой путь и сужая, как панцирь устроен рапаны,

и над конницей в небе не больше, чем школьные парты, парили фарманы,

Но я стал музыкантом, а не адмиралом, работая в сельском баре,

где аграрии пили за любую пылинку, и всем воздалось по вере,

где дельфины в панамках шутили с блондинкой, найденной в море.

 

А тебя не листали стеклянные двери, молчали на них колокольцы,  и в камнях

взволновались мельчайшие волоконцы,

времена сокращая, когда ты в наш бар вошла обогреться.

 

Ты была, словно вата в воде, отличима по цвету едва от воды,

а мы — оскаленными чернилами вокруг тебя разлиты,

есть мосты, что кидают пролеты в туман, и последний пролет — это ты.

 

Я увидел: идет за тобой неотвязно размахом баталия,

в обороне бароны и боров на них с бороной, и другие детали...

Все, теснимые бездной, края твоих юбок топтали.

 

Разрубленная сорочка. Разрубленная кожа. Разрубленная кость.

Измельченье молекул. О, рознь всласть! Есть

размеры, где жизни нет. Температура окрест 36,6.

 

Легче делать людей при такой погоде, чем их ломать.

Здесь и там ты расставлена вышками по холмам,

и огранкой твоих повторений охвачена битва — алмаз.

 

Как тугая прическа без шпильки, рассыпается этот ландшафт,

и па поле другое те же воины валом спешат,

щурятся с непривычки — они из других временных шахт.

 

Ведь полки могут строиться по вертикали,

повисая в небоскребах атак, образуя тающие гантели,

сталкиваясь наобум с теми; с кем ссориться не хотели.

 

Я узнал в тебе Марфу, носящую семя Мазепье.

Две косицы желты, карандашики словно, изгрызены степью,

только мой саксофон оценил твое великолепье!

 

Ты — граница бродячая, всех разделившая стенами, —

водоемы, леса и пустыни песчинок, сочтенных военными.

Государства лежат между Марфами или Еленами.

 

Баю-баю, под вишнями нашими дремлешь, колыша гамак,

кровь твою над тобой стертым зеркальцем крутит комар,

он щекочет радары армад.

 

 

 

 

2.6. КОМАР

 

Ты, комар, звенел в поэме,

в Петербурге, в Вифлееме,

жалил автора "Аморес",

не жалел свиньи в помоях,

выходи на резкий свет,

сдай поэту свой стилет!

 

Хором Солнце заслоняя,

как фата, сияет стая,

разворот, и — черным крапом

вы качаетесь под небом.

Что такое небеси?

Закругленье на скругленье,

точка, тачка без оси.

 

В комаре ли, в Вавилоне,

свиты тысячи мелодий,

кровь правителя и зека,

лошади и человека,

Лига Наций наш комар,

он — инцест, пунцовый шар!

 

Вот сидит комар-мечтатель

на виске, как выключатель.

Чин кровавого побора.

Хочет грифелем Памира

на арктическом щите

написать: я в пустоте.

 

Ты всему эквивалентен,

ты пустотами несметен,

комарье с деньгами схоже,

только те — одно и то же.

Облак твой легко умел

строить формы наших тел.

 

Вы составились в такого...

Полетела ваша лава

над гуляющим Стокгольмом

казаком краеугольным

к северному королю.

Он заглатывал пилю-

 

лю, А вы перед монархом

вывели своим манером

кровеносную систему,

как разбитая об стену

вдрызг бутылка каберне, —

капля в каждом комаре!

 

Вы казались человеком

шведу. — Что мне здесь под снегом

чахнуть! — Карл вскрикнул. — Гарвей

опрокинут мощью армий,

есть иные смыслы крови! —

И направился к Полтаве.

 

Ты, комар, висишь над битвой,

в парикмахерской — над бритвой,

воин, поднятый на пиках, —

на своих ногах великих

над сражением — комар.

От ужора умирал.

 

Умирал, но — обожая

Марфу. Губы освежая —

Марфой. Где она ложится,

в картах чертится граница,

начинается война,

комаровичей весна.

 

Он за Марфой паром вьется

в виде, что ли, пехотинца,

энского полка эпохи

Северной войны. В дороге

по стране с названьем "у"

все доступно комару.

 

 

 

 

2.7. МЕДНЫЙ КУПОРОС. ВТОРОЕ ДЕЛОВОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

 

Здесь я отдыхаю после похода десятилетнего завоевательного

на пятачке чернозема в обилии дательного и зевательного,

 

в небе складками молний трещат хрустальные флаги,

клубни картошки торчат из земли, словно локти из драки;

 

бултых в океан, ночная страна, срывая времен пояса!

Да, кот забегает ко мне вслед за крысой, а еще лиса

 

вслед за крысой, но наперерез коту, а он — котам атаман!

Кыш, коллектив зверей! — я в бодрый бью барабан.

 

Погружу микроскоп в лепесток и окунусь в окуляры,

там, словно в Смутное время в Москве, смерти размеры.

 

Вот разведу купорос, контролируя лакмусовой бумажкой!

Пешкой кажусь я огромной в балахоне и шлеме шагая дорожкой.

 

Сад обливаю, как написано," до полного смачивания" из шприца.

Уж бирюзовыми стали томаты, черешня и мазанки черепица.

 

Все. Жгу отравленные одежды — не употребляемые дважды.

Сад озираю, выкупанный в купоросе, тяжелый и влажный.

 

Глухо вокруг, но ненадолго — первыми выключаются мухи

в останавливаются, повсюду себя оставляя звенящими в прахе;

 

вновь тишина, а через час валится разом весь колорадский жук

вверх каблуками и оком вощеным защелкнув последний миг,

 

следом - личинки - коралловые, живьем непохожие на живых,

пильщики,  деревоточцы, стеклянницы, — две золотых.

 

Я же писал тебе: "Есть неорганика в нас, и поэтому

стал я внимательней к собственному устроенью скелетному,

 

к своеволию мертвой природы во мне, что роднит меня

с камнем и облаком происхождения метеоритного,

 

я скажу тебе большее — аж до шевеленья волос —

кристаллизуется в каждом из пас голубой купорос.

 

Мне одиноко, хоть пес мой за мною следит, как подсолнух,

нету в округе подобных мне, истинных ли, иллюзорных,

 

нож заржавел моментально и разломился, как бородинский хлеб,

хлябь разверзлась, и камни вскочили на ноги, чтоб

 

мне в зрачки заглянуть и шепнуть кости моей; улови,

даже если не через живое, приращепье любви.

 

Помнишь, на бровке ты голосовала — ночи была середина —

в позе застыв человека, кормящего с пирса дельфина,

 

помнишь, подъехала тихо машина, и уплотнились поля,

купоросного цвета дельфин ее вел, не касаясь руля..."

 

 

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, ЦАРЬ НАГРАЖДАЕТ

 

В сознании полтавчан битва не теряет актуальности и в наше  время. Эпизоды

сражения живо обсуждаются в транспорте, в очередях,  на парковых скамеечках.

В ностальгических стихах современных баталистов есть стремление повернуть историю

вспять, чтобы снова увидеть победителя и побежденных, ощутить возможность и

смысл героизма. Привожу сердечные и несколько неуклюжие строки, появившиеся  в

газете "Ворскла" от первого июля 1984 года:

 

А с пьедестала смотрит величаво

сам Петр, как будто бы живой,

и вспоминает дни военной славы

и памятный Полтавский бой...

Нас не одна эпоха разделяет,

а двести семьдесят пять лет.

Здесь перед тобой лежит земля родная,

здесь поле славы и побед.

 

Царь сердца осязал конкретно, как доктор Амосов.

Царь наградил небо землею и наоборот.

Царь утвердил циркуль в груди генерала и очертил полмира.

А тебе — ворону на грудь, ты не подвел.

Как царица Химия, царь стоял перед ннми.

   Трубили ангелы в костяные горны.

Царь над героем склонился.

Голову развосьмерил в надраенных пуговицах его.

На фрейлинах — юбки густые со льдом.

Пряные кавалеры поодаль.

Царь стряхивал с лица невидимые морзянки - лицом.

Казалось, не было у царя рук.

Уже в размере его стопы содержится часть пути.

Царь награждает.

Медали теплели на груди офицеров.

Времяобразование.

Фрейлина вполоборота.

Бывает, у большей рыбы меньшая торчит изо рта.

У царя голова была мала.

Тело ело царя.

Поскольку материя неуничтожима, главное в ней — выносливость.

Не с людьми сражаетесь, а со смертью.

А из бессмертья какую свободу ты вынес?

Если сражаешься ради резона, резоннее сдаться.

1461 пушечный выстрел за пять часов боя, а?

11ева в папоротниках весельных лодок.

А паруса — скорлупы выпитых яиц.

Царь награждает.

Отвагу — подобием человека.

Терпение — подобием отваги.

Землю — тенью своей.

 

Царь — награждает,

Перспективу, за то, что удар уточняла, даль сведя воедино.

Камни — геном времен: от камней происходит время.

Царь свинец награждает — вниманьем: записывает; свинец.

Смерть! Шведами тебя награждает царь!

Любовников боя — ложем с гипсовыми пружинами, пусть лежат

неподвижны!

Царь сел перед армиями и стал книгу листать и долго листал.

Где брат мой, Карл?

Как борода на спиннинге — на шляху  перепуталась божевольных

толпа.

Здесь ли царь брата искал?

Где брат мой, Карл?

Царь награждает,

Поле ночное в переливах лазутчиков - звездой из 1000 жерл,

Где брат твой, Карл?

Трех лошадей под фельдмаршалом раненных, обвенчал святотатец.

Где, Карл, твой братец?

"Побеждающий да не потерпит вреда от смерти второй".

В топких венках гроба офицеров,

Царь награждает.

Историков — чем попало.

А пленных — обедом.

Военспецам немецким в спецовках царь за ЦУ выдал русские деньги.

Мальчишки казнили маршала шведов.

а Зеркало подносили к его очкам.

Маршала шведов били палками.

Маршалов пальцы белели.

Награждаются:

Меншиков А. Д.,

Я. В. Брюс,

Шереметьев Б. П.,

М. М, Галицын,

Репнин А. И.,

И. И. Скоропадский и др., не вошедшие в кадр.

Где брат мой, Карл?

Ему — "камень и на камне написано новое имя, которого никто..."

Царь награждает.

Царь меня награждает.

Цифры, за то, что они легче времен и не тонут - павшими одушевил.

Крепости коменданта А. С. Келина львом наградил, влитым в металл.

Фары патрульной машины на повороте сдирают шкуру со льва.

Вечер в Полтаве и во всей Европе.

Сияют фонтаны.

Офицеры выходят из театра.

Бронзовый лев держал в зубах чугунное ядро.

Давно укатилось ядро, но лев не чувствует перемен.

Вид его ужасен.

Следствие не помнит причину.

Царь награждает.

 

Где брат твой, Карл?

 

Там, в степи,  шел твой дубль  на убыль.

 

Будь поле чисто, как воздух!

 

Железо, брысь!

 

 

..................................................................

 

 

 

 

 

Из книги "Cirillic Light"

 

 

ВЫБОР МЕСТА *

 

1.

 

Согнутый, как коготь, он стоял,

травинку жуя, опираясь на посох. Озирал округу,

фильтруя высокогорья.

Внизу —

Мотылек- деревенька- голь,

пара боровов, и тошнит их грязью.

Правее — былинная битва,

и люди мычали без

анестезии.

 

Ответ унижает постановку вопроса.

 

Разнотравие сумасшествия

и ветер до пят. Медленная нежность,

как тень от ястреба обнимает неровности поля.

 

Пыжься,  нагуливай звук,

землемерша-линейка.

Солдаты  гогочут во время перемирия. Ш

ум

битв до изобретения огнестрельного оружия —

свёрл сраженье.

Наитие, ищи себя

в.

 

_____________________________________________

 

*В средневековой Руси были профессиональные бригады,

занятые выбором места для построения храма. Обычно эти

архитекторы содержались за счет мирских подаяний. Сны,

частная жизнь и эпос факта — только разные голоса,

предшествующие выбору героя. И силы для решения

собираются по крупицам.

 

 

2.

 

Ему нравились змеи, а ей — мел

и торжественный кислород.

Лохматая, как афишная тумба.

Невостребованный жаргон председательницы

клуба брошенных жен.

З а б у д е м.

 

 

3.

 

По лишайникам с шестью стариками

он волок инструменты

горами, где шоссе выпрашивает поворот.

 

Менялся ландшафт во снах радикально.*

Левый берег Днепра оказывался пологим. Мосты

дрожали на капризных скрепах капель

тумана — перелетая реку оптом,

 

потом — фотографировались взрывом.

Пейзаж не сходился с ответом.

Плюс добавились неизвестные острова,

из-за тысячелетий видимые едва.

Бесстрашно и глухо катились лодки.

 

Какое выбрать место, чтоб поставить храм?

Через тыщу лет там шептал спецхран.

Деревья стояли как вкопанные

в латунный

судорожный язык. И тьма общалась,

как асбест с асбестом.

 

Где выбрать место?

 

__________________________________________________

 

* Менялся ландшафт во снах радикально.

 

 

 

Города абсолютно другие во сне, чем на плане застройки.

На попа поставлены площади, перепутаны

лобные места,

сон меняет шурупы, воды в реке-помойке,

уставясь на нас с последнего пласта.

Ячеист, как футбольные ворота,

с крошечными очами идиота.

 

Сон все запаковал, смешал key-board,

Зудя предгрозьем, как громоотвод,

лизнувший, молнию, твой сон пырнул

лягушку, как рюкзак увеличительного лета,

все перепаковал с острвенением клыкастым

п е р е п л е т а.

Он напряжен, как состязание двух ослабевших юл.

Он звал тебя, когда в тебе тонул.

 

Есть карты невостребованных трасс

и город, вросший в транс мильонной

п е р е д е л к и.

по-шлимановски он проветрил свой каркас

и на планшетке перебросил стрелки.

Ночь. Рюмки ободок дрожит, как твой браслет.

Трамвай в рапиде путь сучит, идя на нет.

 

Гора, дрожа, дважды замешает Курский вокзал.

Сны переименовывают объекты, которых нет.

Равнины тормозятся, засыпая под углом теннисного мяча.

цепляющего сетку.

Снящиеся собаки не берут след...

 

 

 

 

 

ФОТОГРАФ НА КИНОПЛОЩАДКЕ

 

Впотьмах ромбовидные  всадники перелетают овраг.

Сливаются с сёдлами, словно Ю и 10.

Скрылись за видоискателем под улю-лю зевак.

Каскадёры ругаются и ничего не весят.

Я с вонзённым штативом  верчусь туда и сюда.

На дне оврага смешалась с клоачным паром вода.

 

На съёмках такой халтуры глаз проворонишь точно.

Гляжу — ускакала массовка в поисках нового вермута.

Место для храма я чуял уже заочно.

Цапля дважды подчёркнута на эполетах омута.

На море — в часе отсюда — жабы шалман завели.

Руины с могучими икрами арок и корабли.

 

Надо поставить храм, и знать как его снимать.

Каскадёры в многоугольных шляпах, как бензольные кольца на тросточке.

К морю бреду я, к морю, лиман, говорю, лиман, —

пористая персиковая косточка.

На запятках зрения я успел по вселенной всей.

Кто был первый фотограф? — Персей.

 

 

 

 

К ВАСИЛИЮ ЧУБАРЮ

 

Как впечатлённый светом хлорофилл,

от солнца образуется искусство,

произрастая письменно и устно

в Христе, и женщине  и крике между крыл.

 

Так мне во сне сказал соученик,

предвестник смуглых киевских бессонниц,

он был слепой, и зёрна тонких звонниц

почуял, перебрав мой черновик.

 

Я знал, что чернослив и антрацит

один и тот же заняли огонь,

я знал, что речка, как ночной вагон,

зимою сходит с рельс и дребезжит.

 

Да, есть у мира чучельный двойник,

но как бы ни сильна его засада,

блажен, кто в сад с ножом в зубах проник,

и срезал ветку гибкую у сада.

 

 

 

 

ЗАОЧНОСТЬ

 

1.

 

Ходили и мы по крышам элеваторов с пассивным запасом

молча словно планету держа в зубах

я — Запятая Ты — двоеточие; был бойкий город

как на ладони:

цепенели пожары пучась крутым замесом

и нас грамматиков мира вычёркивал страх

нас диктовал Флоберу новый св. Антоний

 

 

2.

 

Справа — внизу — табуны — кивая: водоросли

на стремнине

слева — город как таковой — девочки хунта

мы выпили за сотворение мира

за плечами Джоконды  в гористой сини

обозревая из ненаселённого пункта

гибель бегущую волоском визира

 

 

3.

 

неукоснительного Огрызался маяк условный

Зыбилась крыша; в море всплывал ботинок

Друг слал телеграммы проектов своих похорон

важничая и кривляясь словно

грезил в аду конвоир-барвинок

вцепившийся в плечи галопирующих ворон

 

 

4.

 

и тебя подменили на бесстрастном отрезке

Океан входил в скользящий график

Твой поезд въехал в зону пожара

Дружок мой дрался с замороженной рыбой

Тебя

подменили во время крушения

Бывает но

важно не обмануться в сумятице Теперь

кто тебе что откроет?

В е п р ь?

 

 

5.

 

Есть солдат аляповатый и червь

пахнущий  вермутом (всё спрятано за спиною)

В свидетелях нет подлога —

туда-сюда спасатели и пожарники. Чем

обеспечено свидетельство?

Мною и столбиком некролога

 

 

6.

 

И затворники стали добытчиками

Китаец лежит на площади как чешуйка

История хочет как хуже и заводит моторы

Ж у т к о

если б мы были обычными

Фотографии как гнилые помидоры

 

 

 

 

БЕССМЕРТНИК

 

У них рассержены затылки.

Бессмертник — соска всякой веры.

Их два передо мной. Затычки

дна атмосферы.

 

Подкрашен  венчик. Он пунцовый.

И сразу вправленная точность

серёдки в церемонный цоколь

вменяет зрителю дотошность.

 

Что — самолётик за окошком

в неровностях стекла рывками

бессмертник огибая? Сошка,

клочок ума за облаками!

 

Цветок: не цепок, не занозист,

как будто в ледяном орехе

рулетку, распыляя, носит

ничто без никакой помехи.

 

Но с кнопок обрывая карты,

которые чертил Коперник,

и в них завёртывая Тартар,

себя копирует бессмертник.

 

Он явственен над гробом грубо.

В нём смерть заклинила, как дверца.

Двуспинный. Короткодвугубый.

Стерня судеб. Рассада сердца.

 

 

 

 

СОБАКИ ДЕМОНСТРАНТОВ И СОЛДАТ

 

За выпуклой зимой — вогнутая весна,

слабая память о чудище, воссозданном по кости.

Но уже обозначена вдоль моря его спина,

и по центральной площади он когтем начал скрести.

 

— Гора — указала Алёна, — замороженный  умник.

На гору эту слепящую я нацепил очки.

И всё уменьшилось сразу, словно космический спутник,

летающий вокруг чудища, свершающего скачки.

 

Темноед отложил "Толкование сновидений" и вздыбил шерсть,

как "17-ая глава "Улисса", — кусая себя за хвост.

Собаки в округе разом забыли про злость и месть.

Сука Анод и кобель Катод вытянулись в полный рост.

 

Демонстранты шли по колено в собаках.

Механизм  защиты сломан, и кто знает, каким он был?

Псы солдат сатанели от своей правоты, но в скобках

заметим, что дух их любовный взвыл.

 

Псы воинов и демонстрантов перемешались, обвенчанные.

Так Аттис нёсся сквозь дебри неясно куда.

Леопарды в зоопарке застыли, как привинченные

четырьмя лапами к полу, — пасти, полные льда.

 

 

 

 

КОГДА

 

Авианосцы туманные время накапливают, и мы их наблюдаем,

сложное время, как смятая простыня.

Америка ищет  историю, жмя на педали в так далее...

А у тебя амнезия, чтобы не помнить меня.

 

Язык мой подробно смакует краба,

этот узел эволюции, что сложнее рельефа Скалистых гор.

Рабы бара, исключая одного араба,

глядят на меня в упор,

 

когда я слышу жилистый гудок здешнего паровоза,

а владыки авиакомпаний и короли агробизнеса сидят,

умирая от демократизма, когда настольная роза,

умирая от деспотизма, экономит свой аромат.

 

 

 

 

МОНТЕРЕЙ *

 

Моржи суетятся, как ищущий ручку по всем карманам,

забыв об отсутствии рук,

студент разведшколы вперился в экран ЭВМ, как будто забыл

о присутствии рук,

тем не менее — это астральный бокс

меж студентами и моржами в городке Монтерей.

 

Обуреваемый бездной студент сосредоточенней фильтра

аграрного агрегата.

Морж перетряхивает в себе нечто щекотно порхающее внутри,

что не знает сна.

Морж и студент в своих трудностях без возврата...

Усатая рыба в аквариуме рывками снимает швы  с лунного дна.

 

И разверзаются хляби, морж ярится и видит в журналах своих

наложниц,

кость моржовая, грусть моржовая переходит в моржовый крик.

Его понимает студент, спящий меж языковых ножниц,

и видя над Океаном — в прямом смысле идёт

в прямом смысле — язык.

 

________________________________________________________

 

* В Монтерее (Калифорния) — аквариум и моржатник, военный иняз.

 

 

 

 

ВСЁ ТАК И ЕСТЬ

 

Вращается рот у девицы, и ветер крепчает, как херес.

Чарующие боинги и циклопические сны

стадионов. И Америка через

себя перепрыгивает, все удовлетворены

 

тем, как каньон лавирует, словно руль килевой

Летучего Голландца, возникшего в мозгу

человека, которого вниз головой

тащат по лестнице на шпиль МГУ.

 

 

 

 

УСТРИЦЫ

 

Кате Олмстед

 

Похожие на кованную бровь,

вы, устрицы, врождённой тьмой мне ближе

художников, что красят лыжи,

заваливаясь накребень на тающей горе.

Косицы их черны, как языки жирафов.

Москва-ква-ква. Столица

легко уместится в любой из устриц.

 

Вы умиляете лихую бухту Дрейка —

отказника британской королевы —

но на решётке, раскалённой углями,

вы уступаете. И слепнет капитан.

Мы с Джоном в креслах, выдуманных в форме

аж до крестца распущенных волос,

молчим, вишнёвые, как долгожителей народ.

Язык имеет выход, а речь имеет вход.

 

Как будто необъятные катушки

упрямые, и поперёк оси

вращаясь умыслом, — летят частицы.

Потемки устричного безвременья.

И буря раскачалась как-то так,

как если б руль вдруг очутился справа,

как в Англии, и кто куда ведёт?

 

Прибоя иерарх творит в горах.

Разинулись воздушные мосты,

запас пассивный вырвался наружу.

 

Ах, устрицам бы цокать каблучками,

носить на блюдах головы богов,

мстить и капризничать. Им не сыграть в "ку-ку".

Но темью тьма их держит на цепи

коммерческого лова, уз

бегущей по пятам природы.

 

Что Страшный Суд на вкус?

 

Мы только вероятные пространства

меж них, меж точек, въедливых в ничто.

Мы — испаряемся. Они — дымятся.

Они — тьма беспристрастной жеребьёвки,

истошность беспросветности, рутина.

 

За окнами — бунт ощупи и шторм.

И скалы инвернесские грызутся.

 

Дорога к ферме в устричных осколках.

Их складчатые панцыри храпят.

 

И беркут по утру лежит на высях,

ксерокопируясь, документальный.

 

 

 

 

ДОМОВОЙ

 

Дом сиял на холме. Я глядел в пустоту,

словно разница двух величин,

представимых горам, представимых кроту.

В зале — стройная виолончель.

 

Эндрю оком обвёл весь смеющийся скот

и сказал: принадлежность — их цель.

Съел так медленно стадо холма поворот,

как одною рукою распутывать цепь.

 

Фототека в усадьбе. Фотограф был слеп:

кроме некой блондинки все схвачены в лоб.

а она — велогонкой надраенный серп,

жмёт по кампусу, чуя свой будущий хлеб.

 

Хоботком ли наощупь, наотмашь гвоздя, —

всяк вселенная шире, а здешний уют

ни замедлить нельзя, ни ускорить нельзя:

кровь законы шлифует не за пять минут.

 

Я открылся, я видел, я знал, я искал

приказательность этих легчайших колонн,

этот требовательный разученный зал,

и в свечах восседающий клан.

 

Демон Врубеля и Майкл Джексон в одно

сведены на стене. Все жуют анальгин.

Или время здесь кем-то предупреждено?

Я сидел посреди инфракрасных могил.

 

И так боязно псы огибали углы,

осторожно оглядываясь погодя,

возвращаясь подобием швейной  иглы

и китайских разведчиков превосходя...

 

 

 

 

БЫЛО ТАК:

 

У моей бабушки и дедушки по материнской линии состоял

верблюд. Точно плюющийся  верблюд.

Верблюдиками также бабушка Фрося  называла форму

носков, свёрнутых после стирки в единый клубок, когда край

одного носка потом нужно напустить на этот клубок, чтобы пара

держалась. Мои предки вели хозяйство на северном Кавказе,

крестьянствовали в 30-е годы. (Дед мой, так получилось, провёл

тогда 7 лет в байкальских лагерях из-за какого-то доноса на

него).

Всего не расхлебаешь, но верблюд засел в меня. Шура

Шатрович,  юркий киевлянин, погубил свою молодую жизнь за

счёт верблюда. Биолог Шура надёжно изучал жизнь сусликов в

туркменской пустыне с сослуживцами, — какая-то экспедиция.

Вокруг лагеря мучительно ходили натуральные верблюды-

верблюды.

А Шура любил скакать на лошади по смиренной пустыне,

заросшей белыми грибами и пятнами пунцового мака.

Два разнополых верблюда недалеко от лагеря доставляли себе

человеческое удовольствие. Было. И что?

Шура проскакал мимо счастливых и тонких животных (в

самый — самый момент) и шлёпнул палкой по заду самца. Из

озорства. А верблюды — злющие, мстительные.

Спустя  несколько минут оный освободившийся верблюд

догнал Шуру (покойного) и откусил ему голову. Он знал, куда

кусать. Труп доставили в Киев и похоронили по-советски.

 

 

 

 

РЮМКУ  С КРАСНЫМ ВИНОМ...

 

Мэриан Шютт

 

Рюмку с красным вином я поставил в тень

от моей головы и выключил за спиной бра.

Почернел вавилонский отель.

Шёл пятый век утра.

 

Она заблудилась, выскользнув в коридор.

Повсюду ее шепоток досадный, — "Чёрт подери..."

Я засыпал, обнимая свой ореол.

Повсюду её хватал пузырчатый лабиринт:

 

неощутимы его повороты, как в горящей ночи

тьму зажигалок посеять в Лос-Анжелесе крутясь,

и потом с самолёта пытаться их различить,

чтобы меж топосом и визитками восстановить связь.

 

В баре пустом плутает она, в подсобках, и шепчет, — "Чёрт..."

Там панически бледен свет кухонных машин,

крутизны завиральной котлов испарённый спорт.

А я поднимался мягко в тишь неясных вершин...

 

Чем дальше мы друг от друга, тем разъятее речь,

в пустоте коченеющей напряжённо горит

синтаксис опознавательный обручальных встреч —

точка, тире, запятая и вопрос (верёвочкой свит).

 

А простыня осторожна в бессонницу и груба,

как пляжнику в первую ночь от солнечного хлыста.

Мне снился Летучий Голландец и на палубе его гульба.

 

Расчесочка бликов чертилась под аркой моста.

 

 

 

 

НА ДОРОГЕ

 

Гитара, брошенная рок-звездой в толпу,

разрывается, как глубоководная рыба, выдернутая в небеса.

Опустел карнавал и разыграны одежды жертв.

А кто не влюбился, тот вооружился, и вот

рычат, вываливаясь на канал,

с призраком рюмки и пистолета.

 

Канал с причалами, словно просветы

зубчатые меж стеллажами библиотеки.

Женщина   промелькнёт иногда, выбирая букву.

А текст дороги летит под ноги,

и цель уже за спиной — азбука в детском ранце!

 

Кем ты была, — повторяю. Коленки мутны

и каблуки накребень, ты — падая навзничь,

хватая кольцо мнимого парашюта, —  кем?

Вещи в себе сознавались, но только не ты.

Ветер со взморья, рыбак, и перед ним

груда ершей слюдяных, словно платье инфанты Веласкеса.

 

Мы спешно переодевались и с нами

расстояния разнимались подобно спицам и втулкам,

их горка сияла под остановленным Солнцем.

И это конец карнавала.

Была ты бравурной ведьмой.

И я начал свой путь, чтобы начать:

в сторону будущей стороны.

 

В грозу на шоссе три дня спустя

(озон и бензин, жемчуг, бензин, озон)

на настырном шоссе я вошёл в озноб,

кратный клеткам твоим. Я был

полубуквой царства, и во все концы

направлен и претворён. И не

случилось бегство моё зимой

или в субботу.

 

 

 

 

НА ФЕРМЕ. КАЛИФОРНИЯ

 

Мы жарим двух быков на вертеле. Лариса,

бледнея с каждой рюмкой, кусает воздух, как конфорка.

На винных бочках, начиная снизу,

до самых звёзд сплетается восьмёрка.

 

Ступенька

вертолётной двойки

над долиной.

Сон свойств окрестных гор, секвой.

Сражение ежей

в твоей причёске за честь души невинной.

В халате полосатом, как бекон, я виражирую вдоль тёплых гаражей.

 

 

 

 

ЕЖ

 

Еж извлекает из неба корень — тёмный пророк.

Тело Себастиана на себя взволок.

 

Еж прошел через сито — так разобщена

его множественная спина.

 

Шикни на него — погаснет, будто проколот.

Из под ног укатится — ожидай: за ворот.

 

Еж — слесарная штука, твистующий недотёп.

Урны на остановке, которые скрыл сугроб.*

 

К женщинам иглы его тихи, как в коробке,

а мужчинам сонным вытаптывает подбородки.

 

Исчезновение ежа — сухой выхлоп.

Кто воскрес — отряхнись! — ты весь в иглах!

 

______________________________________________________________________

 

* Эта строчка возникла по ассоциации с событием из

моей рабочей биографин. Я служил дворником, и надзирающий

за мной техник-смотритель приказал в одночасье убрать

огромный мартовский сугроб на автобусной остановке.

Выполнить пожелание было не под

силу и за неделю, тогда я нанял за трояк бульдозер

и счастливо ушел домой. Наутро вышел

скандал и меня оштрафовали на два оклада за уничтожение

государственного имущества. Ни я ни бульдозерист не подозревали,

что в сугробе с осени осталась дюжина фаянсовых урн, —

естественно, эти фениксы были превращены в зубной порошок тракторным загребалом.

 

 

 

 

ВАРИАЦИЯ

 

Нас ли время обокрало

и, боясь своих примет,

соболями до Урала

заметает санный след?

 

Сколько ходиков со звоном

расстилает сеть путин, —

тёмен сонник тех законов:

мы — одни и я — один.

 

Еду, еду, крестит поле

дикий воздух питьевой,

цепкий месяц входит в долю —

грызть от тучи мозговой.

 

Всё смещается отныне.

Дух к обочине теснит.

Циферблаты вязнут в глине,

образуя семь орбит.

 

И на стрелках, как актриса,

сидя в позе заказной,

запредельная виллиса

вертит веер костяной.

 

 

 

 

 

УЛИТКА ИЛИ ШЕЛКОПРЯД

 

 

1.

 

Улитка или шелкопряд,

по чёрной прихоти простуды,

я возвращался в детский сад

и видел смерть свою оттуда.

 

В сомнамбулической броне

наверняка к ядру земному

с повинной полз к родному дому,

а дом курился на спине.

 

Внизу картофельный шахтёр

писклявым глазом шевелил,

и рвались угли на простор

от птеродактилевых крыл.

 

Я встретил залежи утрат

среди ракушечного грунта:

нательный крест Джордано Бруно

и гребни эллинских дриад.

 

 

2.

 

Природа пеплами жива

и фотографиями в раме,

как перед новыми снегами

кто ходит в лес, кто по дрова

 

Дышать  водой, губить медведя

и нацарапать на бревне:

— Когда я спал, приснилось мне...

 

 

 

 

ПЁТР

 

Скажу, что между камнем и водой

червяк есть промежуток жути. Кроме —

червяк — отрезок времени и крови.

Не тонет нож, как тонет голос мой.

 

А вешний воздух скроен без гвоздя,

и пыль скрутив в горящие девятки,

как честь чужую бросит на лопатки,

прицельным духом своды обведя.

 

Мария, пятен нету на тебе,

меня ж давно литая студит ересь,

и я на крест дарёный не надеюсь,

а вознесусь, как копоть по трубе.

 

Крик петушиный виснет, как серьга

тяжёлая, внезапная. Играют

костры на грубых лирах. Замолкают

кружки старух и воинов стога.

 

Что обсуждали пять минут назад?

Зачем случайной медью похвалялись,

зачем в медведей чёрных обращались

и вверх чадящим зеркалом летят?

 

 

 

 

АВТОСТОП В ГОРАХ

 

Пока мы голосуем у окраин,

мой дух похож на краденый мешок:

снаружи — строг, а изнутри — случаен.

 

Пустых пород приподняты слои,

под фарами они скрипят, крошатся,

и камешек ползёт, как мозг змеи.

 

Ремни геометрических сандалий

ослабив, ты хребтов заводишь гребни,

мизинцем растирая кровь на кремне.

 

Вовлечена в шоссейный оборот,

ты тянешь сны за волосы. Твой рот

самовлюблённей ртути на смоле,

 

И поголовья бабочек багровых

друг друга подымали на рога,

от белокровья крючась на дорогах.

 

И души асов, врезавшись, могли

из меди перепрыгнуть в алюминий

и вспыхнуть в километре от Земли.

 

А трасса поутру была рыжа

и прожита в течение ножа.

Тень кипариса на угле. Жара.

 

 

 

 

 

ГОРБУН

 

Ты сплёл себе гамак из яда

слежения своей спиной

за перепрятываньем взгляда

одной насмешницы к другой.

 

А под горбом возможна полость

где небозём на колесе,

где резали б за пятипалость

надменную, но слепы все.

 

 

 

 

СТАДИОН

 

Всё шире и шире пейзаж этот зимний.

На темном пути, на пути беговом

капканы закопаны в снег боязливей

мимоз или крабов. Ни звука кругом.

 

И было напрасно тогда дотянуться

хотя бы до тени твоей, и она

горящей бумагой спешила свернуться,

и яблочный цвет подымался со дна.

 

 

 

 

ТЕРМЕН*

 

 

1.

 

Безумец скакал на коне разлитом

фантомным винтом

а может быть гнулся в машине тупой

снегами

 

как короед на пари с короедом —

кто первый пройдёт дровяной мешок

Термен летел воскрешать

 

выкручивалась свастика метели —

4 хвостика

чувственной чернобурки на шее

 

Носорог обвешан и уставлен

шкурой

разворачивается энциклопедия движений его

 

в магнитном суховее

кукловодами и магистрами и это — лед и пурга

 

Но мозг вождя тот слипшийся пельмень

уже болтался на весах

и перемигивался чёт и нечет

их перевешивала тень

конкретной мухи пустеющей как государство

 

Что отражается в Лете?

Солнце? Луна?

Не суди по профилю на монете

 

Девицы в вороных колготках

на пристани

Г о р к и

 

Мерцая судорожными молотками

лежащими в графических портфелях

прозекторы съезжались на дачу

наступало время последствий

 

голова клюёт в тазу носом

как кувыркнувшаяся " ъ"

таков теперь Ульянов с его двужильным скелетом

Т е р м е н

был тебе меценат стал твой пациент

стал сноской

Т е р м е н

 

__________________________________________________________________________

 

* Изобретатель музыкального аппарата, известного по миру как "терменвокс". Инструмент

был основан на изменении электрического поля, работал как конденсатор, и таким образом

менял плотность поля и, соответственно, звук. Термен мог — и делал! — исполнять музыку

посредством самодвижения, озвучивая самого себя на ходу — автобалет? Он был великим

изобретателем всю свою жизнь. В частности, принцип его музыкального изобретения был

одобрен Лениным  и положен в систему охраны Кремля. По смерти вождя изобретатель

ринулся его воскрешать, т.к. обладал экстрасенсорными способностями и был достаточно

самоуверен. Но — опоздал.

 

 

 

2.

 

"Ульянов-несмеяна свинтил из Татарстана"

(надпись на стене в Калуге)

 

Был гимн нем и скакал Термен

прозекторы же рылись в гимне вождя

 

Жиры и углеводы не делали погоды

Лупили по стахановски в копилку

Пустела муха перекрёстная И пальцы

прозекторов смыкались в нём как пальцы

 

детей в песочнице — мы строим лабиринт

и подземелье Короленко так охлаждает в зной

Само собой само собой

 

И пятикрылый серафим ли-лабиринт прорыт в песке

имеет форму газовой разводки

 

Мы треснем водки

 

 

3.

 

Сны размышляют коллективно как стройбат

и разбегаются ища квадрат

 

а ты Термен им спутал ноги

 

обёрнутое в простыню

Оно лежало до поры в сугробе

 

был брошенный на обе

лопатки этот ню

 

Как противошумовая стена

лежало Оно в сугробе

 

красноармейцы по струнке заиндевели

как люди

 

посадских псов напрягался зрачок

с голодухи

но был охраняем знаток

 

Г е г е л я

 

 

4.

 

Всякий меняется головой, чаще — она сама.

Термен летел меняться головой, неуследим.

Олово слова Крестьянин никелированный Рабочий

в себе скульптурно ломал.

И оба в даль глядели, где непоспешный дым.

 

Как лужа дёгтя висела бы над урной,

воспрянул человечище,

оспаривая мир изъятыми глазами.

Крахмальный доктор лечащий

смирел, как искра между полюсами.

 

Мороз скрипел, как Феликс, и однако

явились в Горки жук, и муха и оса, —

стричь ауру, — согласно оккультистам,

у свежих овощей она сохранна 3 часа.

 

 

 

 

 

ТИП

 

Шёл он кверху, однако, впотьмах поломался бесшумно.

Помятый, как полотенце шахтёра и бессильный,

как сброшенный ремень.

Он не нашёл ничего, а предназначения

не предполагалось.

Самообман, как дырка от гвоздика в календаре,

на обложке которого — город (план сверху),

поэтому

отверстие воспринято, как рекламный цеппелин,

но его дважды нет.

 

 

 

 

 

Ц/У НА НАБЕРЕЖНОЙ САН-ФРАНЦИСКО

 

Лев на площадке разрушен, лакает его полнолуние.

Civic Center S.F.

Валунов угрызения и оболваннвание.

Курьи головы на волнорез устремлённых дерев.

 

Завершён в вещей темени твой самоедский круиз.

Вкрадчива сонная, низка колец твоей физии,... но ты не Улисс.

Спец, не треснись ниц, как с сеткой яиц аккуратный слепец.

 

Не забывай о заброшенных самолётах в снегах,

продольно распиленных субмаринах.

Не  забывай о чертежах непробуженных,

Винчи не доведённых,

лопнувших, как сердце наперсника в винных

забегаловках. В оных

 

моделях быта — летающие ракушки и очерченные пузыри

застряли в условных зонах, как въевшиеся пружины,

потрескавшиеся растворы и заурядная сантехника. Не ори.

Тобой дорожили.

 

Не выбирай между кожаной курткой и мотоциклом,

на котором чехол

липнет и егозит под полуночным ветром трепетней пушкинского

черновика.

Пиши, не забывая о чём,

время капает с молотка.

Одиночество усовершенствует тебя в этом.

Сон двоится по скорости реакций между жабой и змеей.

Не перелезай, как шпагоглотатель сквозь атом,

успокойся, ты — свой.

 

 

 

 

ЭКСКУРСИЯ

 

С кроной каштана я стал обучаться взаимности.

Ульянов пальмовый грыз числитель

пионерского знаменателя.

Нега тщательности пасла нас в силу необходимости.

Век заканчивался бессознательно.

 

Морской лев — подъязычный объём со связкой висячих замков.

Через дужки замков мой типаж проскочил,

его имени не ищу, — он с нами.

Морские львы! близкие к выпуклой яме!

Пролезание было по свойству подобно истоме.

 

 

 

 

 

ПИСЬМО  ДРУГУ

 

Там, где малина и отшиб хозяйства

и тайное растение бурлит,

и выходная арка, этот лобзик,

выпиливала детское всезнайство,

за речкой — цвинтер, дядька шастал с кобзой,

я вспомнил образ твой, наперсник и пиит.

 

Сосед в уборной всё таращится в очко,

шикарен, но тошнит в дощатой халабуде.

О, как ковбойствуя с тобой в ночном,

мы слог выпасывали — прочно не забудем.

Слепую тройку ведьм в малине, близкий гул

бомбардировщиков, свернувших на посадку,

соседа, стоящего на карауле памяти вприсядку.

 

На снимке ты меж мраморных  морских коньков,

(а те — хвостами вверх)

как между ножек стула венского.

Вмурован сам в себя, и без обиняков

присваиваешь пыль веков. Путейный инженер.

Из своего купе, — бачь хлопця деревенского!

 

Перед барочной стенкой щёлкнутый в упор,

ты как тот жук в горохах, заарканенных вьюном.

Гипс-альпинист уродуется за твоей спиной.

Ты  блещешь, что куда монетный двор!

Твоё лицо — подкова знака О.

Быть может, ты глядишь на окорок свиной?

 

Сосед вскормил хряка. Да, близоруки оба.

Хряк не сдержался и сожрал дитя.

Хряк-середняк не догонял по весу.

Хряка казнили, но проблема гроба...

Хряк через рынки пересёк Одессу

спустя два дня. О, пiвдень, о, смiття!

 

Прости виньетку прозы. Ведьмы ждут.

Ждет характерный суд, и обнуление

так правильно заточено, так чисто, —

примерь, и доведёт до белого каления

фиксатор даггеротописта.

 

Нет, ты глядишь на касту амазонских рыбок,

они так держат параллелограмм

своих мотивировок на стремнине, — либо

туда повёрнуты, либо сюда, и там —

не сманивая сферу на себя, не искушая транса и дикарства

развилок и провалов заторможенных...

И голыми руками при них ты можешь брать государства,

переснимаясь на таможнях.

 

 

 

 

Я ОТРЕКАЮСЬ ОТ ОБЕЗЬЯНЫ

 

Я отрекаюсь от обезьяны и присягаю Тебе.

Тебе присягали другие, но я не могу отвлечься.

Я не расслаблен настолько, чтобы начать с Б.

Пугало, пугало человечье —

 

Я. Озёрная кривизна перенимает, а я не хочу.

Подхалим отражения замечателен в своем роде.

Я Тебя не ищу.

Ты найден в своей свободе.

 

..................................................

 

 

 

 

Из сборника "Днепровский август"

 

 

 

 

 

В.Ч.

 

Как впечатленный светом хлорофилл,

от солнца образуется искусство,

произрастая письменно и устно

и в женщине и в крике между крыл.

 

Так мне во сне сказал соученик,

предвестник смуглых киевских бессонниц,

он был слепой, и зерна тонких звонниц

почуял, перебрав мой черновик.

 

Я знал, что чернослив и антрацит

один и тот же завяли огонь,

я знал, что речка, как ночной вагон,

зимою сходит с рельс и дребезжит.

 

Что ж, есть у мира чучельный двойник,

но, как бы ни сильна его засада,

блажен, кто в сад с ножом в зубах проник

и срезал ветку гибкую у сада.

 

А на ноже срастались параллели.

И в судный день они зазеленели.

 

 

 

 

* * *

 

Озноб чеканки. Рябь подков.

Стоят часы. Стоят тюльпаны

и вывернутые карманы

торчащих колом облаков.

 

А через воздух бесконечный

был виден сломанный лесок,

как мир наскальных человечков,

как хромосомы в микроскоп.

 

 

 

 

* * *

 

Рокировались косяки.

Упали перья на костер.

Нерасшифрованных озер

сентиментальные катки.

 

А там — в альбомном повороте,

как зебры юные, на льду

арбитры шайбу на излете

зачерпывают на ходу.

 

Стоит дремучая игра.

Членистоногие ребята

снуют и злятся. Пеленгатор

воспитан в недрах вратаря.

 

Зима — чудесный кукловод!

Мороз по ниточке ползет

ко дну, где рыбьи плавники

на взводе стынут, как курки.

 

 

 

 

СТЕПЬ

 

Пряжкой хмельной стрельнет Волноваха,

плеснет жестянкой из-под колес, —

степь молодая встает из праха,

в лапах Медведицы мельница роз,

дорога трясет, как сухая фляга,

когда над собой ты ее занес.

 

Стрижет красноперая степь и крутит.

Меж углем и небом и мы кружим.

Черна и красна в единой минуте,

одежды расшвыривая из-за ширм,

она обливается, как поршень в мазуте

или падающий глазурный кувшин.

 

Привязав себя к жерлам турецких пушек,

степь отряхивается от вериг,

взвешивает курганы, и обрушивает,

впотьмах выкорчевывает язык,

и петлю затягивает потуже,

по которой движется грузовик.

 

Все злее мы гнали, пока из прошлого

такая картина нас нагнала:

клипом в зенит уходили лошади,

для поцелуя вытягивая тела.

 

За ними шла круговерть из пыли

и мельницу роз ломала шутя.

И степь ворочалась, как пчела без крыльев.

Бежала — пчелой ужаленное дитя!

 

 

 

 

COM

 

Нам кажется: в воде он вырыт, как траншея.

Всплывая, над собой он выпятит волну.

Сознание и плоть сжимаются теснее.

Он весь как черный ход из спальни на Луну.

 

А руку окунешь — в подводных переулках

с тобой заговорят, гадая по руке.

Царь-рыба на песке барахтается гулко

и стынет, словно ключ в густеющем замке.

 

 

 

 

ПТИЧКА

 

Вшит зингером в куб коммунальной квартиры,

кенарь – мешочек пунктиров,

поддевка для чайной души!

 

Пирамидальные трели о киль заостряет, граня,

и держит по вертикали

на клюве кулек огня – допрыгни до меня!

 

Любовник небес и жених –

кенарь и человек –

встречаются взглядом, словно продернутым через мушку.

 

Метнув звуковое копье,

ожидают его возврата, объятые обаяньем азарта:

придет ли царствие и чье?

 

Если гитару берет человек и пытается петь,

птичка от смеха и муки

белыми лапами рвет клеть.

 

Что ей певец человечий, или все кроманьонец

единый, как шов сварной на отводной трубе,

хоть и кормилец...

 

 

 

 

* * *

 

Весна — дворец стекла и камня.

В сосульке ампулка сидит

и раздает за каплей каплю.

Блажен весенний реквизит.

 

Пьянит веселости настой,

и пухнет водяной рукав,

пришитый лычками мостов

к шинели серого песка.

 

Чтоб доказать речную синь,

как апельсиновая корка,

плывет оранжевый буксир

для глаз отчаянный и колкий.

 

Лишь белооблачная Арктика

висит угрозой холодов

и изучает, как по картам,

ловушки спусков и дворов,

 

завинченность пролетов лестничных

и взвинченность моих тирад,

законсервированных в вечности

лепных девиц и колоннад.

 

Весь правый берег словно вырезан,

как из картона черный контур,

и далеко за город вынесен

резною стенкой горизонта.

 

Он постепенно растворяется,

огни насыпав кое-где,

искрится огненною рясой

на пестрых лицах и в воде.

 

 

 

ФОТО

 

Бегун размножит веером легко

от бедер дополнительные ноги,

сам за собой построится гуськом

и дышит сам себе в наспинный номер.

 

Он чертит майкой зубчатые стены,

а лопнет в нем пружина стадиона,

поочередно рушатся, как кегли,

лбы лба и руки рук с разгона.

 

Их снимки — неудачи в западне, —

как цепкие, трагические вороны,

над умывальником усядутся проворно

и распластают крылья на стене.

 

 

 

 

* * *

 

Гонит в глазницы стеклам —

разбиться наверняка —

встревоженная и мокрая

зебра березняка.

 

Стынет в разливе речки

вспыльчивости горячей,

прядает скворечниками

струнных пустых ушей.

 

 

 

ПАРК

 

Растенья, кроной испаряясь,

плывут, до солнышку сверяясь,

забрасывая невод тени,

выуживая части тела.

 

Мы, как античность из раскопок,

в развилках трещин, босиком.

В твоих губах, как нолик в скобках,

зевков дремучий чернозем.

 

Здесь неизменно много лет

прибой гофрированный лязгал,

вода затянута до глянца

шнуровкой весельных галер.

 

Гитара. Сумерки. Суббота.

Как две косы, по тактам мечется

одна шестнадцатая нота,

сбегая школьницей по лестнице.

 

И анфиладами аллей

слетается сюда тревога,

когда мы видим полубога

с дворовой армией своей.

 

 

 

 

* * *

 

В. С.

 

Ни эту глиняную стать,

ни свежесть звездного помола —

ни дать ни взять — не передать

без слепоты и произвола.

 

И мнее волшебных черепах

напомнила стенная утварь;

каленый свет вбирая внутрь,

керамика шипит в шелках.

 

Ах, нас расплющили уже

сии оракульские блюда,

одновременно, обоюдно

мы выплывем на вираже.

 

Печаль не знает торжества,

но есть такая точка грусти,

когда и по кофейной гуще

гадать — не надо мастерства.

 

 

 

 

* * *

 

Базар. Азы торговли. Бессарабка.

Толпится снедь, сминая продавщиц.

Бурак до крови ногтем расцарапан,

И нараспашку внутренности птиц.

 

Из мисок выкипает виноград,

шампуры счетов быстрые — дымятся,

как грамоты похвальные, висят

материки разобранного мяса.

 

Здесь кошки притворяются арбузами,

скатавшись в полосатые клубки;

лишив сердец, их сортируют с кузова —

котят и взрослых — в сетки я мешки.

 

Там белый кафель масла на лотках,

из пенопласта — творог, сыр и брынза,

чины чугунных гирь растут, пока

весы, сойдясь, помирятся мизинцами.

 

Над головой — скольженье водомерок,

которых стреха держит на слуху,

и разоренный рынок напоследок

линяет, оставляя шелуху.

 

 

 

ДНЕПРОВСКИЙ АВГУСТ

 

Проспи до августа — сквозь сон все разъяснится,

там от замашек звезд и сумрак боязлив,

холодных яблок набожные лица

уставятся на маятнички слив.

 

Пока базары в ягодной ветрянке,

где можно прыгать сквозь кружочки цен,

где у прилавков в пышной перебранке

ты — как на сцене, среди сцен!

 

Стручки прозрачные термометров присохли

к окошкам позвоночником шкалы,

над пристанью в испарине и соли

по шею в ртуть вошел предел жары.

 

Проспи до августа! Луны крошится эллипс,

и светится песчаник вслед ступням,

салюты крючьями вонзились и осели,

как ласты, подбегая к небесам.

 

И стружки ржаний будоражат сон

на бритых, словно рекруты, покосах,

а между алебардовых осок

луна растянута на тросах.

 

 

 

БАГУЛЬНИК

 

В подземельях стальных, где позируют снам мертвецы,

провоцируя гибель, боясь разминуться при встрече,

я купил у цветочницы ветку маньчжурской красы —

в ней печется гобой, замурованный в сизые печи.

 

В воскресенье зрачок твой шатровый казался ветвист,

и багульник благой на сознание сыпал квасцами.

Как увечная гайка, соскальзывал свод с Близнецами,

и бежал василиск от зеркал и являлся на свист.

 

 

 

 

* * *

 

Статичны натюрморты побережья:

трофеи солнца и мясная лавка,

где нас вода ощиплет и разрежет,

чтоб разграничить голову и плавки.

 

Засовы ящериц замкнут на валунах

безмолвие. Оно застрянет комом.

Висит, модели атома верна,

сферическая дрема насекомых.

 

Соборное вместилище лесов.

Высоковольтный дуб на совести заката.

И глупая лоза. И куклы сов.

И польский камышей. И зависть музыканта.

 

 

 

 

* * *

 

Тот город фиговый — лишь флер над преисподней.

Мы оба не обещаны ему.

Мертвы — вчера, оживлены — сегодня,

я сам не понимаю почему.

 

Дрожит гитара под рукой, как кролик,

цветет гитара, как иранский коврик.

Она напоминает мне вчера.

И там — дыра, и здесь — дыра.

 

Еще саднит внутри степная зона —

удар, открывший горло для трезвона,

и степь качнулась черная, как люк,

и детский вдруг развеялся испуг.

 

 

 

* * *

 

Как бережно отпаривают марку,

снимается с Днепра бумажный лед.

Переводной картинкой каждый год

мне кажутся метаморфозы марта.

 

И, как всегда, нисколько не иначе,

церква кристаллизуется из снов,

вся первый приз, она в балетной пачке

белилами запачканных лесов.

 

Магнитная, серьезная вода,

в ней полнота немых книгохранилищ,

в ней провода запущенных удилищ

и тронного мерцанья правота.

 

Опять причал колотит молотком

по баржам — по запаянным вселенным,

и звук заходит в воду босиком

и отплывает брассом постепенно.

 

 

 

 

 

РАЗГОВОР РЕДАКТОРА С ПОЭТОМ

 

 

— Давно ли я пишу? Стал писать поздно; я если говорил, о начале — я родился в семье медиков на Дальнем Востоке, жил в Белоруссии, потом на Украине. Среднюю школу закончил в Донецке, собирался стать «сельскохозяйственным академиком» в Киеве, но вдруг на третьем курсе академии занялся литературой, и критик Ал. Михайлов взял меня в свой семинар в Литературный институт. С этой неожиданности завязались мои контакты с серьёзным писательским миром. Меня вывела к читателю публикация в «Литературной учебе» поэмы «Новогодние строчки», составляющей костяк этой книги. А потом уже диспут о «сложной» поэзии в «Литературке», где обсуждалась поэма.

 

— Да, мне хочется поделиться с читателем своим восприятием и пониманием окружающего. Естественно, хочу, чтобы и общественные, и этические вопросы — вся сложность социума не ускользнула от внимания. Думаю, что и в наше время важно уметь воображать, создавать образы, в которых бы не терялось богатство реальности. Для нас с вами общезначимы такие вещи, как, например, вирусы, наследственность, компьютеры. А какой вещный мир, скажем, у Гомера? Побережье, флот, крепость, колесницы, в небе — человекообразные боги. Он изображал все соразмерное человеку. А мы должны уметь вообразить пространство... внутри бактерии! У нас: метагалактики, современная политика, формализация информации, «чудики», или, напротив, клишированные типы. Это не объяснимо глазомером. Не мы меняемся, а пластика, язык, знаки времени. Они — переменные величины нашего космоса. Постоянные — заповеди добра и реакция сердечной мышцы на адреналин. Отсюда и сложные пространственные метафоры, которые насыщают близкую мне молодую поэзию. Вот я и хочу подключиться к исканиям «нового» языка описания.

 

— Что делать со «старым» языком? Для поэта, наверное, такого вопроса не существует. Мне кажется, нет «старого» языка, есть открытие новых средств, есть рост речи. Разве можно представить поэзию без роста, без движения речи?

 

— Да, я понимаю вас: разговор с поэтом, даже начинающим, всегда затрагивает его идеалы, попытаюсь и я ответить на это. О литературном герое мне говорить легко. Знаете, у меня он, может быть, не совсем, что ли, поэтичен. Я хочу, чтобы за стихами стояла личность, предпочитающая в жизни инициативу, деловитость, правду. Хорошо, если это есть в стихах. Молодежь не прощает недоговоренности, бесконфликтности, демагогии. И все же стихотворение, если получается, остается со своей тайной, поэтому точной инструкции к чтению дать не могу.

Я часто описываю зверей, мир неживой природы. Не только потому, что сельское хозяйство мне биографически близко. Общение человека с землей ох как далеко от благодушия! Биохимия приводит нас к миру, где грань между живым и мертвым размывается, как в «живом веществе» академика Вернадского. Вот я и пишу о конкретных работах на земле. Земля — стихия, как уголь — Вавилов времени и океан труда. Такой я пытался передать её в «Землетрясении в бухте Цэ», в «Угольной элегии».

Человек всегда может оценить движение времени мерой собственной ответственности за него. Мой герой сооружает пугало на своем огороде из вещей, принадлежащих прошлому. Он прощается с прошлым карнавально, как в Новый год.

Однажды я ехал на попутных машинах из Москвы в Харьков и где-то под Серпуховом попал в поле невезения: ни один грузовик не обращал на меня внимания. Скучая и нервничая, я бродил вдоль шоссе, пока наконец не увидел невдалеке хозяйство с большим огородом, на котором стояли несколько пугал. Их смастерили из обносков и белых тюлевых старых гардин, которые надувались на ветру, застывая, как льдины. Это впечатление подтолкнуло меня сразу к двум действиям. Я стал фотографировать пугала, в за этой почти автоматической работой я понял, что являюсь свидетелем пережитого, целой ушедшей эпоха 60-х, что, проще говоря, я уже не так молод в какой-то опыт у меня есть. Отсюда и начались «Новогодние строчки».

Путь в поэзию начинается с перепутья, а потом уже с бездорожья. Что делать? Ведь поэзия не просто умение написать, как говорят, хорошее стихотворение — это психология отличника; важнее другое: видеть и делаться опытом творчества.

 

 

 

................................................

 

 

 

 

Из сборника "Фигуры интуиции"

 

 

 

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

ветер времени раскручивает меня и ставит поперек потока

с порога сознания я сбегаю ловец в наглазной повязке

герои мои прячутся в час затмения и обмена ока за око

 

ясновидящий спит посередине поля в коляске

плоско дух натянут его и звенит от смены метафор

одуванчик упав на такую мембрану получает огласку

 

взрослеет он и собрав манатки уходит в нездешний говор

в рупор орет оттуда и все делают вид что глухи

есть мучение словно ощупывать где продырявлен скафандр

 

так мы ищем с ужасом точности в схожестях и в округе

флаги не установлены жаль в местах явления силы

нас она вдруг заключает как оболочки в репчатом луке

 

с нею первая встреча могилою стала бы для мазилы

жилы твои тренированы были и подход не буквален

плен ее ты не вспомнишь взамен бредя на вокзалы

 

ласков для путника блеск их огненных готовален

волен ты ехать и это опять мука видеть начало

пахнет спермой и тырсой в составах товарных

 

ритм ловя лететь в самолете а тень его как попало

то ли дело на облаке близком ли дальнем нижнем

пульсирует исчезая там на земле а с ней твое тело

 

в путь пускаясь замки свороти и сорви задвижки

вспышки гнева пускай следопытов жгут у порога

тебя догонять или двери чинить спасать вазы и книжки

 

пусть вдохновится тобой коляска ли Карамзина руль Керуака

разве дорога не цель обретения средства

ветер времени раскручивает тебя и ставит поперек потока

 

 

 

 

 

СИЛА

 

Озаряет эпителиальную темень, как будто укус,

замагниченный бешенством передвижения по

одновременно: телу, почти обращенному в газ,

одновременно: газу, почувствовавшему упор.

 

это сила, которая в нас созревает и вне,

как медведь в алкогольном мозгу и — опять же — в углу

искривившейся комнаты, где окаянная снедь.

Созревает медведь и внезапно выходит к столу.

 

Ты - прогноз этой силы, что выпросталась наобум,

ты ловил ее фиброй своей и скелетом клац-клац,

ты не видел ее, потому что тащил на горбу

и волокна считал в анатомии собственных мышц.

 

В необъятных горах с этим миром, летящим на нет,

расходясь с этим миром, его проницая в пути,

расходясь, например, словно радиоволны и нефть,

проницая друг друга, касаясь едва и почти...

 

Ты узнал эту силу: последовал острый щелчок,-

это полное разъединение и тишина,

ты был тотчас рассеян и заново собран в пучок,

и - еще раз щелчок! — и была тебе возвращена

 

пара старых ботинок и в воздухе тысяча дыр

уменьшающихся, и по стенке сползающий вниз,

приходящий в себя подоконник и вход в коридор,

тьмою пробранный вглубь, словно падающий кипарис.

 

 

 

 

 

БЕГСТВО-I

 

Душно в этих стенах — на коснеющем блюде впотьмах

виноградная гроздь в серебре, словно аквалангист в пузырях,

 

в вазах — кольца-шмели с обезьяньими злыми глазами.

Отхлебнуть, закурить на прозрачном аэровокзале.

 

То-то скулы в порезах бритья — не ищи аллегорий —

утром руки дрожат, нету вечера без алкоголя.

 

Это Патмос ли, космос в зерцале, мои ли павлинии патлы?

Со стремянки эволюционной тебя белые сводят халаты.

 

Будешь проще простого, хвостатый, а когти, как лыжи.

Разве, как на усищах гороха качаясь, мы стали бы ближе?

 

Вынь светила из тьмы, говорю, потуши в палисаде огни,

на прощанье декартовы оси, как цаплю спугни.

 

Словно славянским мелом, запятнан я миром, в залог

я крутой бесконечности сдался и стал — велоног.

 

Взлет. Мигалка стрижет фюзеляж, отдаваясь в чернотах иглой.

Подо мною Урал или Обь, — нет тебя подо мной.

 

Вот и Рейнике остров и остров Попов и пролив Старка.

Тот, кто движется, тот и растет, огибая источники страха.

 

Из пучины я вынес морскую звезду и вонзил в холодный песок.

Словно рядом с собою себя же ища, она станцевала рок,

 

стекленея, кривую лелея в каждом тающем жесте.

В центр я ее поцеловал: она умерла в блаженстве.

 

 

 

 

 

ДЕНЬГИ

 

Когда я шел по каменному мосту,

играя видением звездных войн,

я вдруг почувствовал, что воздух

стал шелестящ и многослоен.

В глобальных битвах победит Албания,

уйдя на дно иного мира,

усиливались колебания

через меня бегущего эфира.

В махровом рое умножения,

где нету изначального нуля,

на Каменном мосту открылась точка зрения,

откуда я шагнул в купюру "три рубля".

 

У нас есть интуиция — избыток

самих себя. Астральный род фигур,

сгорая, оставляющий улиток.

В деньгах избытка нету. Бурных кур,

гуляющих голландский гульден,

где в бюстах королевская семья,

по счету столько, сколько нужно людям, —

расхаживают, очи вечности клюя.

Купюры — замеревшие касанья,

глаза и уши заместить могли б.

Ты, деньги, то же самое

для государства, что боковая линия для рыб.

 

И я шагнул с моста по счету "три".

О золотая дармовщинка!

Попал я денег изнутри

в текучую изнанку рынка.

Я там бродил по галерее

и видел президентов со спины

сидящих, черенков прямее,

глядящих из окон купюр своей страны.

Я видел, как легко они меняют

размеры мира от нулевой отметки.

И с точностью, что нас воспламеняет,

они напряжены, как пуля в клетке.

 

Я понял, деньги — это ста-

туя, что слеплена народом пальцев,

запальчивая пустота,

единая для нас и иностранцев.

Скача на окончательном коне и делаясь все краше,

она язвит людские лица,

но с ней не мы сражаемся, а наши

фигуры интуиции.

Как заводные, они спешат по водам,

меж знаков водяных лавируя проворно,

что мглятся, словно корабли из соды

в провалах тошнотворных.

 

В фигурах этих нет программного устройства,

они похожи на палочный удар

по лампочке; их свойства:

не составлять брачующихся пар

в неволе; прятаться, к примеру,

за пояском семерки, впереди

летящего снаряда, и обмену

они не подлежат, словно дыра в груди.

О них написано в "Алмазной сутре",

они лишь тень души, но заостренней чуть.

Пока мы нежимся в купальном перламутре

безволия, они мостят нам путь.

 

Они летели, богатства огибая,

был разветвлен их шельф,

они казались мне грибами,

оплетшими вселенский сейф,

везомый всадником пустот, царем финансов —

все деньги мира на спине —

куранты пробили двенадцать,

и всадник повернул ко мне.

Дрожа, как куртка на мотоциклисте,

как пионер, застигнутый в малине,

я слышал его голос мглистый:

— Ну что ты свой трояк так долго муссолини?

 

Фигуры интуиции! В пустыне

они живут, проткнув зрачки

колючками. Святые

коммуны их в верховиях реки

времен. У нас есть кругозор и почта,

объятья и земля, и молнии в брикете...

У них нет ничего, того, что

становится приобретеньем смерти.

Они есть моцарты трехлетние.

Ночь. Высь взыскательна. Забориста тоска.

Тогда фигура интуиции заметнее:

она идет одна, но с двух концов моста.

 

Трояк салатный, буряковый четвертак

и сукровица-реалист-червонец!

А я за так хотел витать

в тех облаках, где ничего нет,

похожего на них, и где "чинзано"

не исчезало в баре Бороды,

где мы под молнией у Черного вокзала

втроем устойчивей молекулы воды.

Но вновь нородовольческий гектограф

морочал сны юнцов, и прилетал Конь Блед,

которого карьер так от земли оторван,

что каждый раз в прыжке конь сжат, как пистолет.

 

Нас круговодит цель и замыкает в нас

холодную личинку новой цели,

дух будущего увлекает глаз:

сравненье целей порождает цены.

Купюра смотрится в купюру, но не в лоб,

а под углом прогресса, и похоже

в коленчатый уводит перископ

мою судьбу безденежную. все же

дензнаки пахнут кожей и бензином,

а если спать с открытым ртом, вползают в рот.

Я шел по их владеньям, как Озирис,

чтоб обмануть их, шел спиной вперед.

 

История - мешок, в нем бездна денег.

Но есть история мешка.

Кто его стянет в узел? Кто наденет

на палку эти мощные века?

куда идет его носитель?

И знает ли он, что такое зеркала?

И колесо? И где его обитель?

И сколько он платил за кринку молока?

Пока я шел по Каменному мосту

и тратил фиолетовую пасту,

не мог ли он пропасть? остановиться?

и кто был для кого фигурой интуиции?

 

 

 

 

 

ПЕРЕНОС

 

В свете времени я, словно актер, схваченный в контажуре,

жмурясь от тьмы, вглядываюсь в человекообразную темь;

где ни брожу, а фигура моей интуиции возвращается к Джуне,

 

она разделяет меня на сто половинок и запускает в Кремль;

еле освоясь, я замечаю, что стою среди тех, кто

со стороны фундамента видит: сводов небесных — семь.

 

Над головами сидящих — минареты теней, будто с бухты

в сектор обзора входит предрассветный Каир,

или президиум снизу нанизан на маломощный проектор...

 

Аплодисменты и речи. идет заседание и переходит в пир.

Первый — здесь, и Шестой, а между ними, пялясь

выработанным нутром, шахта сидит, известная на весь мир,

 

Пятый выпячивает губу и задирает синхронно палец;

марганец кислый так растворяется, как танцовщица — ткань

газовую распускает по залу; Третий глядит оскалясь.

 

Я различал в их движениях медленных некую грань,

дрянь ли, стекляшка, — казалось, что остренький кубик

прямо за ворот попал им, попробуй, достань!

 

Это бы временной разнобой, словно ленту архивную крутят,

купол зала моргал, словно бык, понимающий что — убит.

Мне же открылся закон совпадения материалов и судеб.

 

Я любил побережья в морской капусте, под лунами — неолит,

и еще — если налит стакан каберне, излученный маковым полем...

Нет, я здесь, я спускаюсь все глубже в казенную мглу пирамид,

 

разделенный на сто половинок, я двигаюсь роем; застолье

что ли, в шествие переходит,— все стремятся в тоннель,

и, сплотясь, как початок большой кукурузы, скрываются в штольне.

 

Что несли они? что заслоняли собой? какова была цель?

Ель шинельная с голубизной, отвечай мне прямой наводкой!

Годы смерти несли и великого страха постель.

 

Да, владыку несли, он мог быть разделен на щепотки,

он мог быть разделен на щепотки, щепотки, щепотки,

он мог передан быть по цепочке, цепочке, цепочке,

 

он - пылинкой по космосу мог бы и частью твоей красоты,

территория ты или дева — в дичающем слове не важно!

Расщепляясь, он мог бы себя уточнять до самой пустоты.

 

Как совок, изогнулось краями пространство и — ух! — протяжно

дружно с мумией ящик спустили с державных плеч,

он лег, застревая косо. Тут я ощутил подкожный

 

толчок и... очнулся в Грузии. Танцы. Иная речь.

Сигарету зажечь? У тебя — достоинство, у меня - свобода.

и на капельных рожках улиток переминалась ночь.

 

На плечах твоих - ягуар. На скулах твоих — позолота.

Все в порядке. Разве этого мало? Гляди, в ворота,

как лимонная линза в шелку пылая, за нами въезжает "Лада".

 

 

 

 

 

БЕГСТВО-II

 

Пыль. Пыль и прибой. Медленно, как

смятый пакет целлофановый шевелится, расширяясь,

замутняется память. Самолет из песка

снижается, таковым не являясь.

 

В начале войны миров круче берет полынь.

В путь собираясь, я чистил от насекомых

радиатор, когда новый огонь спалил

половину земель, но нас не накрыл, искомых.

 

Пепел бензозаправки. Пыль и прибой. Кругом —

никого, кроме залгавшегося прибора.

Всадник ли здесь мерцал, или с неба песком

посыпали линию прибоя...

 

В баре блестят каблуки и зубы. Танец

тянется, словно бредень в когтях черепахи. Зря

я ищу тебя, собой не являясь

нас, возможно, рассасывает земля.

 

 

 

 

 

РЕВНОСТЬ

 

Тот, кто любит тебя, перемены в тебе ненавидит,

но дела государственные - сплошные петли

и выкрутасы; на загородной вилле

аурум клокочет в кубышках; вряд ли,

бродя по жарким спальням, она понимала

наплыв неуверенности и тревоги, —

почему светильник валютный поднял забрало,

и ало озарены на столе "Работница","Вог", и

предметы колеблются в присущих гнездах,

перебирая черты свои, словно актинии —

бахрому на протоке; о, слезы, слезы

душат, а между висками — гул угнетения;

почему она, словно выдоха углекислый газ, —

ненужная, зеленая, злая?

Кто на пороге? Или новый Марс?

Она пьет коньяк, оставленный с юбилея...

Она падает в кресло, и тотчас меркнет

ее сознание, принимая вид

зрячего пузыря, на который сверху

рысь-певица с ножом летит.

Ее мучит ревность и недоверие:

муж и его однокурсница. Их

одних она видит за партой; перья

сцепились в чернильнице, — ну и псих!

Дочь полководца... и вот на стрельбище

они целят в одну мишень, ворошиловские стрелки.

Икры жены подрагивают, как те еще

красные амазонки, нажавшие курки.

 

Ревность гонится без оглядки

за своей остановкой, детский волчок.

Но где остановка? В беспорядке

разбегается вечность. На чем

ни задержись — начинается заворот

в беспредельность; ревности необходим

в идеале кадавр, вернее, аура,

похищенная у той, кем ты был любим.

Типа колебательной реакции Белоусова

или распространения магнитофонных кассет,

она цитадели проницает, обшаривая русла,

в пустынях на свой налетает след, —

там та же ревность, как радушный наемник,

что душит подушкой в мертвый час,

там тундра с вороной и горький ельник

мельтешат по дороге в военную часть,

там двое влюбленных катят в штаб

на резком автомобиле в объятьях круглых

(ревность метит их крестиком), но... ухаб! —

их рефлексы сжались, словно эры в угле.

Ай, вместо крестика — обидная каракуля!

Из ворот собачка летит, кипя, как плевок.

Съехала набок папаха из каракуля.

Хлопая дверцей, краля выходит, не чуя ног.

 

Бродит жена по спальням и лопает яблоки, Пенелопа.

Сцены ревности в голове ее вымирают от повторения.

Муж в свое отсутствие стоит у гроба

диктатора, выходящего, теряя управление,

из своей яростной оболочки, что дрожит в кристалле,

и сужаются круги незнакомых улиц —

он уходит в небо; от него остались

лишь скелет да сосед, конькобежец и детолюбец.

 

Диктатор шел через чащу бронзовых камышей,

кривясь наподобие лопасти -

воздуху прикоснуться страшно. Миллионы шей

кивали ему. И екали пропасти.

Он шел на встречу с собой, другими

овладевая по принципу ревности,

он шел, коллапсируя, давка дебилов,

и получалось - по принципу реверса;

он застопорился, с точки зрения жертв его,

и ему покорялись все новые области.

И его ревновали граниты. И мертвого

разрывали вакханки. И екали пропасти.

Это было вполне в его духе; граниты

шли за ним, и он крикнул им что-то в финале.

Но зова не слышали маршалы свиты.

И вел их глубже товарищ фонарик.

 

 

 

 

 

КОТЫ

 

По заводу, где делают левометицин,

бродят коты.

 

Один, словно топляк, обросший ракушками,

коряв.

Другой — длинный с вытянутым языком —

пожарный багор.

А третий — исполинский, как штиль

в Персидском заливе.

 

Ходят по фармазаводу

и слизывают таблетки

между чумой и холерой,

гриппом и оспой,

виясь между смертями.

 

Они огибают все, чари потворства,

и только околевая, обретают скелет.

 

Вот крючится черный, копает землю,

чудится ему, что он в ней зарыт.

 

А белый — наркотиками изнуренный,

перистый, словно ковыль,

сердечко в султанах.

 

Коты догадываются, что видят рай,

и становятся его, опорными точками,

как если бы они натягивали брезент,

собираясь отряхивать

яблоню.

 

Поймавшие рай.

 

И они пойдут равномерно,

как механики рядом с крылом самолета,

объятые силой исчезновения.

 

И выпустят рай из лап.

И выйдут диктаторы им навстречу.

И сокрушат котов сапогами.

 

Нерон в битве с котом.

Атилла в битве с котом.

Иван Четвертый в битве с котом.

Лаврентий в битве с котом.

Корея в битве с котом.

Котов в битве с котом.

Кот в битве с котом.

 

И ничто каратэ кота в сравнении со статуями диктаторов.

 

 

 

 

 

МЕДВЕДИ

 

Все меньше животных в столице.

Все реже медведей черные факелы

машут нам из-за башен

высоток,

все чаще падают они с воем

во время затмений Солнца.

 

Фыркая, лижут на крышах уши

статуям в бескозырках.

 

Полупрозрачные.

Так, не медведи, а взбаламученные чаинки.

 

В пустынных цирках

их пеленают в брезент,

как большие конфеты,

выбивают симметрию из них ломами,

скособочивая к добру,

чтоб понимали:

хорошо быть коровой в Индии,

а не быком в Испании.

 

Но разве б посмели мы Елисея обидеть?

Детей четыре десятка на полрассудка...

 

На юру, трепыхаясь, как рваный клапан,

с горы спускаясь и косолапя,

он был разнежен своей гордыней,

а мы — рассержены перед смертью.

 

Мы шли за город. Сбор макулатуры.

Смеялись, обнаружив книги Мао.

 

Мы были оголеннее, чем синтаксис,

меж нами словно двигалось, касаясь.

 

Красавиц наших злые язычки

были показаны пророку:

 

— Стяжатель света — Елесей! Плюс — лыс!

Две выразительницы волос,

 

из леса вышли две Медеи,

из тьмы перемещенные медведи,

 

медведицы, малая и большая,

слепою яростью нас нашаря,

 

комкая      коверкая

 

 

 

 

 

ДАЧНАЯ ЭЛЕГИЯ

 

На море дача. Разлитая чача. Мяуча и хрюча,

цокая и громыхая (меняют баллон в гараже?

еж и консервная банка? лопнула статуя?),

ночь козырнула ракетой и сетью цвета зеленки сграбастала воздух.

 

В результате перестрелки

вертолеты гулкие, как пещеры,

бэтээры и векторные приказы

сразу исчезли,

лишь провода

торчат из углов, точно рачьи усы...

Он остался один

на стуле (такой же в гробнице Тимура у билетерши),

куда убежишь? — только в собственный череп, подобно спирту.

От солдат — коромысла мочи на стенах.

Хлам повсюду. Где утренняя поверка?

Копошится зеленое море в зеленых евгленах,

золотистая корка на гребне волны, как фанерка.

Сила уходит через распахнутые ворота.

Сила уходит, являясь тому, кто зряч,

в виде короны на моментальном фото,

где в молоко угождает теннисный мяч.

На вертикаль соскальзывают щеколды.

Сила уходит... Крики чаек, скрип.

Всюду вечность мелькает, и от этой щекотки

задыхается время и выбранный мною тип.

Когда покидала сила зернышко на столе,

подымался уровень моря и в окнах - танкеры.

— Вставай, — он услышал, а снилось, что на осле

он в город въезжает. — Вставай, занимайся панками!

Он видит шествия многорогие.

Густая обволочь перед ним, не проснуться никак.

Скользят они черепными коробками.

Хохол, как вставленный финак.

 

Дача. Гордый кот, как намытый прибоем. Акула

рядом. Меж ними ни духа, ни сна.

Вспомни, начальник, как грело мерцанье посула, —

юность, ватага Катулла, загадка вина!

Можно махнуться  любимыми в этом Египте

или заочно для кайфа — скелетами,

может быть, станет политика гибкой,

но продолжал он указами драться с памфлетами.

Раньше был воздух рук вокруг, хоры с подносами,

с отвесными косами, напоминающими сверло,

врачи со шприцами, пионерки с розами,

таблетки японские, чтоб не развезло,

было в походке — высокомерие,

переходящее в сон по секундной стрелке,

и — спортсмен! — он ковал водяные перья,

царуя на глиссере по заводи мелкой.

Когда выбегал он к оленю, ножами обросши,

мешкал олень, планом спасенья ветвясь,

потом делал так, словно хлопал в ладоши, —

паф! — обрывая связь

с небом, выкидывая колени, копыт клеммы,

шлеп по голени! — ну, танцор!

А он ценил в себе Голема,

заводную рубашку, снятую с отцов.

Надо было точку ставить, а он — запятую.

Как пятка падающего колосса

за собой оставляет, именно такую.

Он поставил ее во имя прогресса.

 

А теперь вокруг пальца обводит его вода,

исказясь, от него отвернулись камни,

цепь логическая — их гряда

исключает его (и этим близка мне).

И его наушница — леди Макбет —

в одеждах из золотой копирки,

ненавидит его, но как бы

жалеет и подбавляет спирта.

От него отвернулась стенобитная молодежь,

его свет не замечает, звезда не кусает,

всякий атом, что был на него похож,

теперь похож на другого, ему — осанна...

 

Сила уходит... Когда уходил Леонардо,

в обмен насыщались народы, пейзажи щедро,

его пропускали в себя оболочки и ядра,

как биосфера пытливая, он прогибался от ветра,

наделяя величием свет, дирижабли, луны,

он шел, будто против взбешенной форсунки,

шел в гору, и словно собою натягивал струны,

и осуществлялись ореховые рисунки...

 

Притормозись. Остановись. Поймай центр,

зафиксируй его и тогда тронешься с места.

Шоссе поблескивает, как мечтательный пинцет.

Вечность — только начало уже завершенного жеста.

Вспомни утреннюю, дымчатую, напуганную пойму,

и кристаллы красот от выпаренных богов,

где кусаки кочуют (только внешне спокойны),

от наследных красот изнывая, — их жребий таков.

 

Гравитация - вот кто! — нас держит на привязи.

В чуткой схваченности шелохнешься едва.

Путь сговорчив, а все же не смог тебя вывезти.

На бетонках отчизны изваян твой нрав и права.

Как пузырь, оболочкой боясь наколоться на радиус,

гравитация бродит вокруг тебя, ожидая,

что ты выпрыгнешь в небо, светясь и радуясь,

предаваясь ему и с ним совпадая,

гравитация ждет своей части природы,

чтобы выпрямить нам кривизну осанки,

учащает обороты,

набрякает луна с изнанки.

 

Он застыл на веранде. Группа каштанов.

На столе дорогой атлас ветер листает.

Колотясь в разнобое масштабов,

один и тот же план туда сюда летает

меж небом и страницей, будто картошка,

которую подбрасывают, остужая.

На каждой странице — одно и то же:

дача: маленькая, большая.

Слышишь, осколки стеклянных галерей,

каблуки, моторы, челюсти тлей...

 

 

 

 

 

МИНУС-КОРАБЛЬ

 

От мрака я отделился, словно квакнула пакля,

сзади город истериков чернел в меловом спазме,

было жидкое солнце, пологое море пахло,

и, возвращаясь в тело, я понял, что Боже спас мя.

 

Я помнил стычку на площади, свист и общие страсти,

торчал я нейтрально у игрального автомата,

где женщина на дисплее реальной была отчасти,

границу этой реальности сдвигала Шахерезада.

 

Я был рассеян, но помню тех, кто выпал из драки:

словно летя сквозь яблоню и коснуться пытаясь

яблок, — не удавалось им выбрать одно, однако...

Плечеуглых грифонов формировалась стая.

 

А здесь — тишайшее море, как будто от анаши

глазные мышцы замедлились, — передай сигарету

горизонту спокойному, погоди, не спеши...

... от моллюска — корове, от идеи — предмету...

 

В горах шевелились изюмины дальних стад,

я брел побережьем, а память толкалась с тыла,

но в ритме исчезли рефлексия и надсад,

по временным промежуткам распределялась сила.

 

Все становилось тем, чем должно быть исконно:

маки в холмы цвета хаки врывались, как телепомехи,

ослик с очами мушиными воображал Платона,

море казалось отъявленным, а не призрачным неким!

 

Точное море! В колечках миллиона мензурок.

Скала — неотъемлема от. Вода обязательна для.

Через пылинку случайную, намертво их связуя,

надобность их пылала, но ... не было корабля!

 

Я видел стрелочки связей и все сугубые скрепы,

на заднем плане изъян — он силу себя вбирал, —

вплоть до запаха нефти, до характерного скрипа,

белее укола камфары зиял минус-корабль.

 

Он насаждал — отсутствием, он диктовал — виды

видам, а если б кто глянул в него разок,

сразу бы зацепился, словно за фильтр из ваты,

и спросонок вошел бы в растянутый диапазон.

 

Минус-корабль цветом вакуума блуждая,

на деле терся на месте, пришвартован к нулю.

В растянутом диапазоне — на боку запятая...

И я подкрался поближе к властительному кораблю.

 

Таял минус-корабль. Я слышал восточный звук.

Вдали на дутаре вел мелодию скрытый гений,

лекально скользя, она умножалась и вдруг,

нацеленная в Абсолют, сворачивала в апогее.

 

Ко дну шел минус-корабль, как на столе арак.

Новый центр пустоты плел предо мной дутар.

На хариусе веселом к нему я подплыл — пора! —

сосредоточился и перешагнул туда...

 

 

 

 

 

БЕГСТВО III

 

Кто утром меня через город провел за собой?

За стол усадил в привокзальном дворе, стол — пять досок.

Бутылка чудесная! Хрустнула пробка с резьбой.

Ходит кадык, будто со стыками рельс я разделил глоток.

 

Тыквы на тыне. Казалось мне, эликсир

слабоумья — в картошке. Нет, в тыкве, сходящей на бас!

Внутренний пламень неясный в ней колесит,

мякоть, как пальцы, она загибает, чтоб сосчитать нас.

 

Далее — ящики с молоком. Молочные ободки

зыркнули эллипсами, когда покачнулись бутылочные штабеля.

Формы сохранны взаимностью и себе вопреки.

Бездна снует меж вещами, как бешеные соболя.

 

Ящик ажурный, отброшенный, резко пустой,

полный своей испаренностью. Гвозди в доске.

Дух неизбежности кучился всюду простой,

проще, чем будут продавлены крышечки на молоке.

 

Мы ощутили, а может, догнали потом —

нами прошла расширяющаяся ось,

словно океанических пастбищ легкий планктон,

солнце посасывая, ворочаясь среди толщ,

 

нами прошли (ничего мы не знали о них),

нами прошли беспризорники сердца в тиши,

в наших телах, в этих чуточках мира затих

гул их шагов... я давал им питье и гроши...

 

Шли. И горела на них искушенная пыль.

Последний вдруг задержался и глянул на нас в упор.

Выл ристалищный ветер. Я с ними пошел, как был,

в край пунктуальных птиц , в свет перелетных гор.

 

 

 

 

 

ЛЕСЕНКА

 

В югенд стиле мансарда. Я здесь новичок.

Слышал я, как растет подколпачный цветок.

 

Ты сидела на лесенке — признанный перл,

замер я, ощущая пределов замер.

 

Ты была накопленьем всего, что в пути

приближала к себе, чтоб верней обойти.

 

Пастырь женщин сидел здесь и их земледел.

Страх собой одержим был, как шелковый мел.

 

Все себе потакали. Смеялся Фома

Потакая себе, удлинялась тюрьма.

 

Дух формирует среду. И формует — дугой.

Распрямиться — узнаешь, кто был ты такой!

 

Например, если вынуть дугу из быка,

соскользнет он в линейную мглу червяка.

 

Вопрошающий, ищущий нас произвол

той дугою сжимал это время и стол.

 

Был затребован весь мой запас нутряной,

я в стоячей воде жил стоячей волной.

 

Но ушел восвояси накормленный хор

вместе с Глорией, позеленевшей, как хлор,

 

с деловыми девицами на колесе

спать немедленно на осевой полосе.

 

Тут костелы проткнули мой череп насквозь.

Нес я храмы во лбу. был я важен, как лось.

 

А из телеэкранов полезла земля,

эволюция вновь начиналась с нуля.

 

Выражался диктатор в доспехи трибун,

но успехов природы он был атрибут.

 

Думал я о тебе, что минуту назад

нашу шатию тихо вводила в азарт.

 

Я б пошил тебе пару жасминных сапог,

чтоб запомнили пальцы длину твоих ног.

 

А на лесенке — тьма, закадычная тьма.

Я тебя подожду. Не взберешься сама.

 

 

...........................................................

 

 

 

Из цикла «Дирижабли» и поэма «Нефть»

 

 

 

НЕФТЬ

 

поэма

 

1

 

Жизнь моя на середине, хоть в дату втыкай циркуль.

Водораздел между реками Юга и Севера — вынутый километр.

Приняв его за туннель, ты чувствуешь, что выложены впритирку

слои молекул, и взлетаешь на ковш под тобой обернувшихся недр.

 

И вися на зубце, в промежутке, где реки меняют полярность,

можно видеть по списку: пары, каменюги и петлистую нефть.

Ты уставился, как солдат, на отвязанную реальность.

Нефть выходит бараном с двойной загогулиной на тебя, неофит.

 

Ты ли выманил девушку-нефть из склепа в сады Гесперид белым наливом?

Провод ли высоковольтный в купальню упал и оцепенело кино?

Оседает труба заводская в чехле под направленным взрывом.

Нефть идёт своим ходом глухим, вслед за третьим, которого не дано.

 

С этой нефтью, как с выпуклым зеркалом, — словно игры с орлом без перчатки:

ты качаешься — ближе и дальше — от клюва его увильнув.

Не даёт разойтись на заблёванной синей вагонной площадке.

И похожи, как две капли нефти, капля нефти, бассейн с хусейном и Лувр.

 

Ты прошёл эту стадию на цыпочках по указке аравийского властелина,

ведомый за волосы по отвесу, где выжить не предполагал.

Стоя на кадыке, а проверить — на точке плавления парафина,

ты вцепился в барана подземного и — ввинтил ему по рогам.

 

Как кувшины, в кладовую тьму уходя, острые ставят на ней пятёрки,

ободками вещей в моей жизни запомнилась первая треть.

Скрыты убийцы, но их ребристые палки, как неонки, оттеняют подтёки.

Пальцы Тюльпа бродят по моргу, тычут в небо и находят там нефть.

 

И когда она вышла на волю, применила с черня она онемение,

так светлеет песок под стопой и редеет после взрыва толпа.

Перебежки ракушек и вспышек под серпами затмения,

наползание почв крупным планом... И ты понял, куда ты попал...

 

Ты бы в бочке белил её утопил, но ответил её абсолютным безделием,

ты прервал свои поиски и отключил зеркала в непохожих вещах,

и пока она медленно шарит, подобно в Бермудах бессвязным флотилиям,

осторожно, как иглы меняют в отхожих местах,

 

и пока она ставит баррель на баррель свои желтоватые башни,

и пока она на верёвочке водит самонапрягающееся слепое пятно

серебристых хранилищ, схлопнувшихся в направлении внешнем,

и пока на изнанке твоей лобной кости она пробегает диалоговое окно,

 

и пока её пробуют пальцем татары и размазывают по скулам,

и цивилизации вязнут в ней, как жучки, попавшие в интернет,

пока мы приклеиваем лепестки на носы, валяясь по нефтью залитым скалам,

и пока постель наша пахнет нефтью, что — удвоенный бред,

 

и пока в длинном платье с высокой причёской ты похожа на ложку —

так наивно срисую, — пока чувствуешь под каблуком нефтяной запас,

пока царствуешь, злясь на себя, существуешь, царапаешься немножко, —

разновес расстояний — в пользу нефти, разделяющей нас,

 

там, где реки друг к другу валетом слушают колокольцы Валдая,

пока сон заставляет жевать стекло, но следит, чтоб его ты не проглотил,

сердцевина Земли тебя крутит на вагонных колёсах, сама собой не владея, —

нефть подступает к горлу. Её на себя тянет, к ней жмётся прибрежный ил.

 

 

 

 

2. ДОЛИНА ТРАНЗИТА

 

Шакал и ворона: ни внешней, ни внутренней крови

меж ними. Вдали нарисован дымящийся динамит.

Их контуры на честном слове уже наготове

покинуть ядро черноты и принять незаконченный вид.

 

Над ними баллоны с речами дрейфуют — листается комикс

на пляже остистом, подветренном. Заперся грот-новодел.

Разведрилось. Стало понятно, что врытый по пояс

фотограф был сварен из бронзы, и ни на кого — наводил.

 

Я спрятал оружие, связь отключил и свернул в Долину Транзита.

Прощай, побережье смешное! Чего я искал?

Альтдорфер не скажет, и Дарий. По зеркалу заднего вида

хромала ворона, клевал и маячил шакал.

 

Долина в горах пузырилась и напоминала соприкосновение пауз.

Пчела над обрывом, внизу — полигоны гладиаторских школ.

Стекляшки подстанций и трубопроводы за ярусом ярус.

И ртутные лифты с тенями нефтяников штырями усеивали котёл.

 

Как два электронные скрутня, заметив друг друга, пропали

взаимно две тени — ворона и, чуть задержавшись, — шакал;

как две электронные даты, ознобно стирая детали...

Долина, напротив, раскручивалась, и припоминала аркан.

 

И каждый участок района был точно вменённый в разметку,

он пуст был, но и, сверх того, на чудесный порядок пустей,

как кубик, который всегда на шестёрке, внушает догадку

о мнимости как бы пяти остальных плоскостей.

 

Изъяты частично: постройки, развязки, проходы и вышки.

И эта изъятость царит и дует в подпольный манок.

Двойник ли, свисая с орбиты, хватал человеков под мышки:

за локти — в замок и — в потёмки (как через борта — на полок).

 

В дверях арсенала провидица явилась, стакана не допила,

и так неуверенно, словно по глобусу пальцем ведёт

и путает авиалинию с маршрутом подводного кабеля

(а в этой растяжке сознания ни шагу не сделать вперёд),

 

«Мы ждём приближения нефти, — сказала, чертя пирамиды

на воздухе. — Остальные обжили ржавеющий флот,

в акустике танкеров сонных, пока мы в Долине Транзита,

скользят по мазуту и в перегородках вешаются через год.

 

Другие в ущельях кочуют и здесь появляются редко:

прекрасное ловят мгновенье — и эта задача проста —

кто может из правильной пушки выбить центральную скрепку

арочного моста».

 

Бесхозная, в стратосфере зависшая на отметке,

где ещё рано для парашюта, в летаргической высоте,

эта долина, разбитая на кривые клетки,

похожа на дирижабль с солнечной батареей, на полухолостом винте,

 

с терпением геологическим, с опорой на ожидание,

с истерикой, что не отнять, когда уже вспыхнула сеть:

соляризованное изображение короткого замыкания

долины, облившейся нефтью, верней — опрокинутой в нефть.

 

Здесь роль астронома и историка мне показалась притворной.

«Нефть, — я записал, — это некий обещанный человек,

заочная память, уходящая от ответа и формы,

чтобы стереть начало, как по приказу сына был убит Улугбек».

 

 

 

 

 

Из цикла ДИРИЖАБЛИ

 

1. ОТБЫТИЕ. ЛОТЕРЕЯ

 

Мы утром не созванивались, чтобы новости

нас не отбросили назад в слепую яму.

Как вдруг в окно на робкой скорости

боднулась тупоносая махина, надламывая раму.

 

И поплыла в затылок мне, не подавая вида,

что вписывает путь в свою окружность.

Нас обгоняли тягачи графита,

велосипеды с нитками цепей жемчужных.

 

Нас ожидал банкет и музыканты на аэродроме.

Пилот проекта, я был первым на примете.

Мой строгий аппарат всплывал в разломе,

меж двух столетий в эллипсном просвете.

 

Мы взяли курс на верфь под знаком Водолея.

На дирижабле — сервер. Тьма в заметной лихорадке.

Спокойны только солнечные батареи,

как мельниц водяных — рассохшихся — лопатки.

 

Когда мы приземлялись, все головы задрали,

корабль обомлел, но шёл по линии отреза.

Толпа уставилась наверх ноздрями,

толпа смотрелась, как большая пемза.

 

Отпущена в простор верёвочная лестница

бурлящим лотерейным барабаном:

он муфтой смутной стынет и мерещится,

(шушукаются пальцы во мраке вороватом).

 

Я различал уже заправку, столб, колосья,

и розы на столах вибрировали так опасно,

что если б накренился — накололся.

Но, стравливая газ, корабль освобождался от балласта.

 

Он опустел до чертежей, он дал свечу над улицами.

Он избоченился плашмя и выпукло, и вогнуто.

Как длинное пальто с оборванными пуговицами,

летя, мерцает рожками. В него вцепилось облако.

 

Мы забирали вверх, мы забывались вверх, в гондоле

мигала на экране кибернетическая лотерея.

В обнимку с призраком радар на лётном поле.

Два залпа-льва, к нам подбежав, нить потеряли и перегорели.

 

Подальше от Земли! Она растёт в объёме,

к Луне навстречу. Шепчутся раскопки,

наслаиваясь в полудрёме.

И глобус — утолщается. И тянется сквозь телескопы зябко.

 

За воздух можно ухватиться ртом. И парусом.

Без рук лететь веретеном. Баланс — единственная сила.

Шёл жук по носу одного из янусов,

и время — перекосило.

 

И дирижабли древние показывались на вершине,

обугленные гинденбурги поленьев чёрных.

Француз тик-так с пропеллером на часовой пружине,

австриец запрягал в аэростат орлов учёных.

 

Подзорная труба Москва-Смоленск наклонно

вперится в дирижабль крестьянский на насесте.

По сжатому лучу доставит голову Наполеона,

его ботфорты (полшага вперёд) останутся на месте.

 

Как близко в воздусях и ярусный и арчатый,

похожий на театр! А дальний — крапинка на ветре.

Он кажется задержанным стеклянной палочкой

между частиц, снующих в чашке Петри.

 

А лотерейный барабан наращивает обороты,

сжимая время рёбрами и повышая шансы.

... И кутались на палубах пилоты,

метая бомбы в Лондон, дыша на пальцы.

 

Щелчки прозрений, сухопарые машины,

то по небу слоняются одне, то в круг сбиваются, немея.

На грани срыва эти нервные страшилы.

Мой дирижабль на приводе тянула лотерея.

 

Кружащийся октаэдр! Так, в центр встав, пацанка

угадывает (на глаза повязана косынка),

кто к её горлу прутиком касался,

спугнул ключицу, слух увёл вслед за блуждающей ворсинкой.

 

Я мог бы подобрать любой пароль для сервера.

Всё ближе к цели, всё точней ответ, как мячик на резинке,

или круги бегут обратно к центру озера.

Я банк срывал на сайте казино, и напрягались рынки.

 

И молча в люк открытый взирали адмиралы,

корабль воздушный проводя над тусклыми горами.

Выигрывала лотерея, сбиваясь с хода и замирая.

Со мной расплачивались — богами.

 

 

 

2. СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ

 

Когда я покидаю дом свой, с огромной кухней, с кортами и лабиринтом спален,

и медленно шагаю по дороге, откуда полстолетия тому

везли разбитый наш корабль на бричке, по частям, — навален

бег подколенных впадин по горе отверстий, — я весь в дыму.

 

Надтреснуты движения коней, их путь — обман, червячная ступенька.

Так вот что получилось из моих застенчивых работ...

Сухой проект в моём уме возник на четвереньках,

так мог бы на попа встать спичечный упавший коробок.

 

Как представляли смерть мои коллеги? Как выпадение из круга?

Поверили, что их вернёт назад, когда теряли высоту?

Что их пропустит твердь, как вынимаются со свистом друг из друга

два встречных поезда на длинном, трассирующем в ночь мосту?

 

Нет, в шляпах, привязанных шнурками к подбородкам,

они смотрели вбок, где томный взрыв ещё держался в стороне

учебной куклой на спине, затянутой среди реки в воронку...

И ящерицы с языком в губах на берегу приплюснуты к стене.

 

На поле кринолины говорили, что, даже до зенита не доехав,

окаменел чеканный дирижабль — он прозевал Медузу в облаках.

Загар у велосипедисток йодист, можно подумать — сборщицы орехов,

они забылись в спортивных платьях и мельхиоровых очках на лбах.

 

Я помню аппарат д'Эскювели, ту лестницу, заломленную за спину,

ту винтовую, что с винтом он спутал, переминаясь на скале.

Как стеклоочиститель испаряется, воздушных змеев вымерла династия.

Аэроплан кружит на прежнем месте, им протирают грязь на ветровом стекле.

 

Теперь по фотографиям горчичным представить трудно бирюзовый,

определённый цвет их праздничных гондол и ленты на ветру,

но ясно, что их дирижабль — сыпуч и что слоисты их комбинезоны.

Когда тела с земли собрали, их отпечатки заполнились водой к утру.

 

За окоёмом нервных окончаний природа берёт начало. В темноте провисла

долина — нам не по росту. Чем дальше едет по объективу зум,

тем ближе и напористей деталь. Тем безвозвратней западенье смысла.

И каждый лупоглазый атом неуязвим, толкаясь наобум.

 

Спокоен вечер. Тих глагол. И осмотрительнейший остролист в коллапсе.

И шорохи, как в классе рисования — ушную раковину воспроизвести.

Букашка движется по горизонту; никто не смеет сосчитать ей лапки,

никто. Паромщик поднял над водой весло, однако же не стал грести.

 

Прямоходящая овечка, вся на копытцах лёгких, из дальнего овина,

бежит по небесам, и голову поворотив к хвосту,

и на носок переходя, юлит, пытаясь в зеркало увидеть спину.

О, где сейчас Пармиджанино, чтоб удлинить ей шею на лету?

 

На кладбище химически-зелёном я памятник воздвиг походный, шаткий.

На стенках начертил я воздуха баллон.

Гадаю по теням — они раскиданы по плоскостям палатки,

как инструмент складной, где 36 приборов открыты под углом.

 

Кусачки, пилочки, консервные ножи, и прогибается лазурь на лезвии горбатом,

коловороты, лунки для ногтей, отвёртки и крючки...

Кто вырежет пропеллер по дуге, кто из обрезков соберёт Бильбао.

За лопастью, вздуваясь куполами, вселенная перебирает намеренья своей руки.

 

Нередко их воздушные шары не виртуозы вели над пригородами и — приземляли.

Шар выпускает шум из оболочки, кривясь по сторонам.

В охапку ловит мнимый позвоночник. Внутри поставленные под углом педали

толкаются, и вот — шар распростёрт и по нему проходит стратонавт.

 

Навытяжку в автомобилях — стоя, и улицы в листовках — сыпясь,

там гипсовая ГЭС пошла в размол по перфорации на небе и в кино.

Средь всадников, фотографов, детей — Васенко, Федосеенко, Усыскин.

И профиль каждого поддернут за края навстречу фразе «и никаких но».

 

Зачем голубоглазые хирурги вошли направо в тело тонкой платиной,

налево — мастера с бальзамами, а в лоб — гипнотизёра матовая трость?

Хотели вновь вернуть к рулю воздухоплавателя,

но он разваливался, ник и загрузал в ячеистых снастях устройств.

 

В другой стране в другие времена он охранял бы в ряд стоящие армады

бездействующих лайнеров, они — ждут распродаж, а он в компании собак

прожектором тянул по плоскостям и опускал бы жалюзи Невады,

где на открытых складах фюзеляжи схватил в облипку овальный лак.

 

А может, он беглец по крыше, все — за ним, и низкий ветер заужает лужи,

вооружая луками, а он, вися, кренит за кромку небоскрёб?

Он в тишине кроил свой дирижабль и в титрах фильмов не был обнаружен.

И жгутики от ластика сдувая, он ввёл в чертёж рефлексы недотрог.

 

Он изумлялся. Он писал Николо Тесле: «Планеты озарятся. Оболочки,

заряженные мертвецами, вспыхнут — катушка даёт пробой в витке.

Кто свяжет землю с небом напрямую, если не мёртвый лётчик?

Шахтёр на корточках в забое напоминает знак молнии на электрощитке.

 

Рельефы, истуканы, плиты, алтари, но отвернись — они работают локтями,

срываясь и сбегая в высоту быстрей угрюмых обезьян;

кто не прошёл естественный отбор, тот втихомолку проволоку тянет

вокруг себя, и виден клейкий ток, чтобы ограды не перелезал.

 

Но всё ж упорный свет исторгнется из недр, и глобус распрямится,

как если в скомканную трубочку подуть,

клубок расправится, покажет всем язык и вытянется единица,

и по оставшимся под нами облакам мы рассчитаем путь».

 

Всем не успеть за Жаком и Жозефом, хотя в их голове не меньше веры

в то, что сигарный дым, наполнивший конверт, его утянет к потолку.

— Бумага не для букв, пишите на камнях, — снимая котелки, взлетели Монгольфьеры.

Мануфактура сведена с гравюры. Суфлирует Борей надгробную строку.

 

С полсотни бочек на дворе с железной стружкой. И щипет аммиак нахальный,

поэтому все в масках. Кислота металл кусает за изнанку, виясь в трубе.

Есть водород, что чувствует опасность острее, чем Орфей в кольце вакханок.

И голый человек специалистам показывает схему на себе:

 

верёвка, протянутая от запястья к локтю. Обводит шею. Крепится двукратно

беседочным узлом. Спускается к другому локтю. Перехват

через запястье к пояснице. Узел, чей ходовой конец идёт обратно

навстречу коренному. В этой клетке тела свободно реют, говорят.

 

Не раз я замечал — с его очков срывался лётный стадион, и толпы обрушались

сектор за сектором, когда он поднимал лицо и что-то вспоминал.

Не раз я замечал — из города к утру он возвращался на воздушном шаре,

Однажды он стоял пешком на небе, крутя свой дирижабль, чтоб въехать в терминал.

 

Свидетельствую: в баре автоматы его передавали по цепи и сбрасывали у библиотеки.

И снились полевые тюрьмы, сварганенные наскоро в степи

из ржавой рабицы, и вывихнутый остов дирижабля, перегораживающего реки,

и панцирная сетка в мелководье, с кратчайшими путями для мальков. Спи.

 

Не раз я замечал: он выходил из дому, подтянут и одновременно робок,

с рулоном чертежей и деревянным кофром на ремне.

И травы, как огромные плакаты, сорвавшиеся с верхних кнопок,

сгибались перед ним, и он шептал, уставясь на трещины в открывшейся стене.

 

Он вдруг исчез, я не встречал его и не искал, спускаясь ли по лестницам на землю,

осматриваясь на дороге или в гостиницах, перебирая дни.

Но вертикаль топорщилась гармошкой, словно заехавший на зебру,

и пятилась. По Иоанну, он позади себя и впереди.

 

Я больше не искал его следов, явлений света, свойственного нимбу,

пока однажды летом в Сан-Франциско, где в баре «Розы и Чертополох»

на ламинированной утренней газете нам подали оранжевую рыбу,

меж рёбер этой океанской твари я рассмотрел обычный некролог.

 

Перезахоронение. Могила — пуста. Исследована. Взяты пробы грунта.

Пусть обитатель был присвоен небом, никто не обижал ни знак, ни прах.

Он получил во мне не только друга, я бы сказал — надёжного агента.

Я оценил и радиус, и угол, подмятый заворотом тяги — перемещения в других мирах,

 

где галереи тихих дирижаблей, ещё не сшитых по краям, и ткани

колышутся на поводу дыхания, они нас выронили на траву.

И планерная нега проницает виски, ландшафт на клеточной мембране,

где в башне с отключённым телефоном я слушаю сквозь плющ пустынную сову.

 

 

 

 

3. АНГАР В СУМЕРКАХ

 

Рога ангара воткнулись в поле.

Шок высоты, где вещества — разжаты.

Зияет сектор лобной доли

полупостроенного дирижабля.

 

Мы легче воздуха и по горизонтали

свободно падаем. Мы заполняем складки, уголки.

Пустея вдоль, как стёкла на вокзале.

И дирижабль плывёт и из-под брюха выщёлкивает огоньки.

 

Кто прятал днём под сварочным щитком

свой маркий мозг? В кармашки вдеты

опаловые инструменты. Целиком

ангар рассеялся. И роботы, оцепенев, поддерживают валкие пакеты.

 

Ангар погас, пропал. Но всё же что-то движется в ангаре

от зоны к зоне, от сих до сих.

— Что вертишь головой? Что ходишь вверх ногами?

— Я ищу лики святых.

 

 

 

 

4. ТИТОНУС-ЦИКАДА

 

Эос встаёт, два британских историка приземляются в Кёльне.

Бореи с заячьими губами дуют на старую карту в обе щеки.

Улыбаясь, коллеги спускаются в прямогоугольный,

лазурный архивный зал. Словно кровельщики,

 

их перчатки хлопчатые ползают по скатам футляра,

ощупывая картонаж, а под ним — по оценкам — цыганка.

Движется египтянин, как по верёвочным лестницам, с камнем загара,

наискосок, по частям. Скаважистые обломки и где-то вдали — цикада.

 

В слоях футляра найден папирус с записью жалоб Сапфо.

Плач, спрессованный под слоями наката.

Забытая мумия периода Нового царства

вспоминает мелкую сеточку для волос, которая на слух — цикада.

 

В слово Эос вкатывается школьный глобус,

когда сквозь экватор ты смог дотронуться

до оси и обвёл полушария — получается монограмма: Эос.

В минусовые времена в Эфиопии она с Титонусом

 

шлёт прошения о его бессмертии и получает «да».

Высшие забывают купировать ген старения и распада,

и Титонус с Альцгеймером из городка Висбаден

незаметно заброшенны на дирижабль — в башню льда.

 

Звук цикады выходит из ниоткуда, отчуждаясь в зёрнах феррита.

Т-сс: рыжую пудру счищают бумажной салфеткой,

или пачка купюр с оттяжкой спружинит по пальцу — и шито-крыто.

Титонус, себя ощупав, обнаруживает цикаду на ветке.

 

Он забывается, будто тело его из тысяч кармашков...

Где? В каком? Тьмы подглазных мешочков, но глаз не найти в них.

Два британских историка над Ла-Маншем

пропадают в пространствах нефигуративных.

 

 

 

 

5. РАСПИСАНИЕ

 

в.х.

 

Капли дождя над морем большие, как вниз черенком отвёртки.

В мягком наплыве усадьба и панорамы без чётких границ.

Плащ её длинный между деревьев по ходу меняет оттенки.

Что-то в ней от офицерской линейки — в повороте эллипсов и ресниц.

 

— Мне надоело, — она говорит, — быть колесом во прахе, заложницей лотереи.

Случай меня поджимает и, забегая вперёд, держит — на неподвижной оси.

Листаю «Историю дирижаблей» — исполинские оболочки падают на колени,

переламываясь о землю, качаясь и вспыхивая — хоть святых выноси.

 

Выносят святых. Лотерейные барабаны — вращаются. Катастрофы

величавы, если выпарить звук и чёрные дыры — стравить.

Геодезисты глядят друг на друга в упор, по карманам тротил расфасован...

Запросто выкинуть руку вперёд и Солнце остановить.

 

Движется вместе с Землёй корабль над облаками, не сходя с места,

с места под Солнцем. А здесь у меня — дача с башней, шпионы и гжель.

Над проектом колдую — что же делать ещё под домашним арестом? —

чтобы урной пылал погребальной — километрами — дирижабль.

 

Снилось, что дали мне хлеб легче воздуха (объект в форме круглого хлеба),

в нём внутри стадион и в разгаре игра — миллиметр горький зерна.

Я бегу по песку, я пускаю его — в филигранное тёмное небо.

— Осторожней, там толпы народу, даже если ты застрахована в фазе сна...

 

А поутру я брожу, как охранник уранового могильника,

пробы беру и сверяю с таблицами, делаю йогу: себя гляжу на просвет.

Куда делось светило? Как циркуль в пальцах Коперника,

я висну над явью нейтральной, смущая углы планет.

 

В моём вымытом доме на гравюрах шары, зазевавшиеся в очагах и зияниях,

аэронавты летят на причальную мачту, но она постоянно у них за спиной.

Настоящая буря. И куча растений, которым я не знаю названия...

Хитрые пожиратели Солнца — змей воздушный и водяной.

 

Может, я зацепилась за какие-то грабли в своём неуклюжем наряде,

Может, я запустила компьютер не с правой, так с левой руки?

Может быть, переставила книги не так, как угодно природе?

Отражённая башня раздвоилась в пруду, как развязанные шнурки.

 

Только вот моя запись в тетради: Солнце не преодолело

линию горизонта. Виды не повторились. Время держалось плашмя.

Часть деревьев осела во тьме, часть прорвалась на свет пустотелый,

гневно множились безделушки, но образовался завал, защитивший меня.

 

И пятилась бестолково фауна в поисках рассвета,

белковые и каменные твари покидали нажитые места.

Из Сахары пришла эта щербатая особь с ушами, словно кассеты,

и мерещится в белых температурах на кромке ледяного щита.

 

Это просто, как в классе, по учебнику Пёрышкина: вагоны

тормозили, но скользкий багаж с пассажиром свой путь — продолжал.

И пока разделялись начинка и контур на две чёрно-белые зоны,

нахлобученный на траекторию, смещался в ночь дирижабль.

 

И с ночной половины планеты уже виделись неразборчиво

командиры Навина, утомленое Солнце наивное на лбах перерезанных горожан

На приборной доске навзничь падали стрелки. На поверхности борта

остывали пластины. И съёживался дирижабль.

 

И она принимала его за одну из небесных отдушин.

На три дня заблудилась в подвалах: пила и писала скрижаль.

И казалось ей (страшной, нелепой, ревнивой, сошедшей с катушек),

абордажи миражей, мираж абордажей роил обесточенный дирижабль.

 

 

 

 

6. БУМАЖНЫЙ ЗМЕЙ

 

Горячий ветер, ноющая корда,

распатланный сигнальный змей

плывёт оконницей Иерихона.

Червлёная верёвка вслед за ней.

 

Дыхательный, его перегородки

скрывают слабоумных и слепых,

что склеивают робкие коробки

и щёки ветра впихивают в них.

 

Тяну за тихую гипотенузу,

то растаращен змей, то уплощён,

просачиваясь вверх от шлюза к шлюзу,

парсек проныривая и эон.

 

Ютится в целом небе и томится,

гребя лопатками к себе и от себя.

Квадрат миллиметровки в единицы

объёма ощупью переведя.

 

Артачится, когда навстречу с тучи

к нему спускается иная рать.

И время набирается на зубчик,

когда ты знаешь: первым не стрелять.

 

С хвостом окольным вдоль всего Китая,

он прост мучительно: бумага, рейки, клей.

Он в перспективе — дама с горностаем,

Прямясь от неги маленьких когтей.

 

Вперед себя выстраивая ширмы,

он пробирался через тайный лаз

в прибежища убивших по ошибке,

поверх охранников и мимо нас.

 

 

 

 

 

ЗАМЕТКИ К «СЕЛЬСКОМУ КЛАДБИЩУ»

 

 

«Сельское кладбище» — вариация на Грея-Жуковского. Василий Андреевич три раза «переводил» элегию Томаса Грея, написанную в 1751 г. Попытку 1801 г. («Вечерний колокол печально раздается...») Карамзин забраковал, но на следующий год «Вестник Европы» печатает классическую версию («Уже бледнеет день, скрываясь за горою...») а потом, только в 1839-м появляется гекзаметрическая версия («Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает...). Последний вариант мне кажется стереоскопическим, густым, собранным.

 

Моя вариация входит в цикл стихотворений, связанных, по материалу, с историей дирижаблестроения. Дело в том, что, в отличие от других новшеств времен технической революции, дирижабли исчезли почти полностью после гибели «Гинденбурга» над аэродромом Лейкхерст (США) 6 мая 1937 г. Их небытие, однако, закончилось совсем недавно, они воскресли, когда, во-первых, изобрели невзрывоопасный газ, вовторых, с появлением солнечных батарей. Если дирижабль поднимается выше 11 тыс. метров, в зону постоянного солнца, то достаточно работы батарей, чтобы удержать винтовыми двигателями на одном месте летательную конструкцию и использовать ее как коммуникационный узел — антенну и сервер. Это дешевле, чем система спутниковой связи. Есть и другие преимущества, полученные с приходом новейших технологий. Но мне важно, что в дирижаблестроение стали инвестировать ветераны дирижабельных флотов и люди, помнящие блистательные десятилетия кругосветных путешествий на этих модных месмерических чудовищах. Отсюда мой выбор: элегия. Правда, я пропустил общую для Грея и Жуковского тему имущественного равенства перед лицом смерти. Но, может быть, это не последняя моя вариация «Элегии». Один мой английский собеседник, военный историк, говорил, что пилоты и строители дирижаблей отличались особым характером и мировидением, может быть, близким к нынешним «зеленым». Эти люди ощущали доисторическую «природность», были в душе мифофилами. Действительно, «вождение» (самолета) отличается психологически от «плаванья», когда складывается другой опыт от взаимодействия с гравитацией, переживается присутствие, «купание» в воздушном океане, открытость перспективам, парение, вознесение.

 

Д'Эскювели был благородным дилетантом в авиастроении. Я видел его аппарат на выставке в Дюссельдорфе, где были невероятные модели. Пионеры авиации пытались летать хвостами вперед и с колесиками на всех плоскостях, чтобы приземляться в случае чего вверх тормашками и каким бы не вышло боком на распаханные поля. Документальные ленты показывают безумных абстинентных пилотов с загипсованными ногами, влезающих на свои изобретения. Абсурдность этих аппаратов держит в состоянии почти непрерывного смеха. Но и восхищения не убывает при виде инженерных инициатив. Посмотрите, как выглядит аппарат д'Эскювели: http://www.ctie.monash.edu.au/hargrave/d'ecquevilly.html

 

У Пармиджанино есть картина «Мадонна с длинной шеей» (1534)

 

Васенко, Федосеенко и Усыскин (ударения на предпоследнем слоге) — тройка стратонавтов, увы, погибших при спуске в 30-х годах. Памятник им я нашел почему-то на/в Украине, в Донецке. Почему? Откуда? Они погибли, говорят, на Урале. Впрочем, никто не знал абсолютно ничего ни о памятнике, ни об истории изваяний.

 

Николо Тесла. Серб, американец. Гений начала прошлого века. Изобрел турбину и динамо-машину, превращал постоянный ток в переменный и наоборот. Мечтал использовать глобус как конденсатор. Мистические проекты и откровения у него уживались с практическими результатами, переустроившими цивилизацию. Сотрудничал и соперничал с Эдисоном.

 

В Неваде расположены аэродромы, где накапливаются непроданные самолеты. Самолетные склады.