Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс
Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность.
— Вернер Гейзенберг
Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали
Владимир Иванович Козлов (1980 г.р.) – поэт, литературовед, медиаменеджер. Доктор филологических наук, автор книги «Русская элегия неканонического периода» (М., 2013). Поэтические книги – «Самостояние» (М., 2012), «Опыты на себе» (М., 2015), «Красивый добрый страшный лживый смелый человек-невидимка» (М., 2020). Возглавляет Аналитический центр «Эксперт ЮГ» и АНО «ИНГУП»; в 2014 году создал журнал Prosodia. Лауреат премии фонда А. Вознесенского «Парабола» (2017). Живёт в Ростове-на-Дону.
[привет]
Облаков стоярусная громада
над скошенной плоской стернёй
и под землёй шагающего парада
гул нутряной.
Исполинское поле исполнено
малых и крупных очей.
Земля, что такой запомнена,
не будет уже ничьей.
Входишь сюда как в общество,
землякам бросаешь привет,
если честно, мне очень хочется,
чтобы вы вышли на свет.
[автохтон]
Возведенная в степень степь.
Запах пыли и пыль, хтонь.
Как красностоп в красоте,
хмуро живет автохтон.
Чтоб пришедший в цветущую степь
на вопрос: а это хто?
получал очень точный ответ:
это наш ген автохтон.
Это вяжущий небо тёрн,
это лоза, издающая стон,
это выпивший батюшка Дон
свой достает автохтон.
[конь]
Ветер среди тополиных листьев — конь.
Степь и шелест сочных стеблей — конь.
Лошадиными силами пропоротая стерня.
Иди оседлай коня.
Течёт и выходит из берегов — конь.
Растёт садами и сорняком — конь.
Глаз не спускаешь с него день ото дня.
Главное, не седлай коня.
На все четыре стороны конь.
Конь-река, конь-земля, конь-огонь.
Я его доедаю, а он — меня.
Голову поднимаешь — и нет коня.
[казак]
Нету почти казака,
извели, но покуда есть степь,
да и смерть среди нас пока,
то и сам казак — есть.
Он нам нужен такой, гневлив,
он гневлив, ибо жив не для нас.
Он ведёт своим глазом мотив,
как дороже в степи пропасть.
А еще у казака есть жена —
красавица — обомлеть
не встать, потому что она —
жена казака — смерть.
[земля]
Если крикнуть, крик не вернётся.
Малый внутренний мир
без по полю катящего солнца
тесен, душен, немил.
Пускай этот большой, необъятный
станет внутренним мир.
Чтоб три года скакать, чтобы запах мятный,
у горизонта большой камин.
Бродишь по полю уже по-другому:
земля будто тело твое;
и там, далеко за стенами дома,
почувствуешь раны её.
[зима]
А потом идёт ветер, идёт мороз.
Я очевидно, что это всерьёз.
Дует так, что все сущее на боку
вмерзшее в море воды и песку.
А потом идёт ветер, и выжить невмочь.
Каждая дичь уже кажется дочь.
Под себя я копает, чтоб рядом лечь.
Чтоб не нашли, не смогли увлечь.
И ничего я не надо кроме огня.
Горячие люди, теперь мы родня.
Но их против ветра не выдержит жар.
И людей в земле просто жаль.
[дорога]
Готовность мою к другому
чувствуют даже цветы.
Она же — готовность к дому,
там я не бывает без ты.
И она же — готовность в дорогу,
прикрывая, как дверь, изнутри
родное лицо, и без броду
сквозь общаги его, пустыри.
Но ладонь стала больше во много.
ею многое сразу возьмешь...
И она же — дорога к Богу,
только это не сразу поймёшь.
[мир]
Главные формы его просты:
дом, дорога, овраг, даль.
На их фоне всяческие кусты —
приятная, но деталь.
И такие же формы внутри:
путь, свобода, любовь, дом.
Не найти их среди витрин,
не перевернув вверх дном.
Но когда проведёшь ранжир,
ухмыльнёшься невольно тому,
как величаво расставлен мир,
как в нём место почти всему.
[Бог]
Кто последует в дикое поле
за тобой по своей воле,
за твоими бросаньями вбок —
только Бог, только Бог.
Он не отводит глаз,
у Него нет других забот —
просто видеть тебя сейчас,
чтобы я осталось собой.
Когда сходит последний взгляд
с того, кто еще живой,
кожа растрескивается, как земля,
но Бог остается с тобой.
[молитва]
Я чувствую, как убивают мечты.
Чувствую, что мои фантазии
выражают желание смерти,
тайное или явное стремление к ней.
Мы тут все просто бредим смертью,
и это считается высшая точка
развития человека, который
решил, что он себе властелин.
Господи, я обращаюсь к Тебе
за защитой от самого себя,
я способен прийти только к смерти,
поэтому я за собой не пойду.
[испытание]
Притаиться в пространстве
под подолом нежизни
и разглядывать страсти,
развенчивать механизмы.
Если бесцельное углубленье
в необозримые дали
есть репетиция тленья,
испытание увяданьем,
то лишь затем, чтоб вернуться
и не бояться жизни,
неприятностям улыбнуться,
несправедливой отчизне.
[река]
А стихнет и слышно: шумит река
где-то рядом, в забвенье свое
зазывает, и трёт берега,
шепчет, что не побороть её,
что можно все силы оставить тут,
а закончится точно так,
так поплыли со мной, мой друг,
хватит внезапных атак,
этой спеси в степи пустой,
где на солнце потрескивает трава..
И заходишь в вечный запой —
и седая уже голова.
[душа]
Проведёт Господь живу душу
через почву, всю эту толщу
фауны-флоры поющей,
песчаников тощих.
Сквозь толпу существа проходит
и выглядывает: не ищут? —
и дальше бредет через всходы
в поисках формы, пищи.
Даже там, на её стороне невидной,
кто-то есть, кто её не бросает,
кто сохраняет её невинной,
вместе с ней прорастает.
[сон]
Поле, лежащее под парами.
Дающий силы покой.
К новой готовясь драме,
вспомни сначала, на кой.
Спишь ты тревожно, легко ли,
помнишь своих сынов?
Спи, утомленное поле,
больше блаженных снов.
А когда ты проснешься, столько
захочется вдруг сказать
и такое взрастет на поле,
что только бы жить и дерзать.
__________________________
Вербные марши
В вербное воскресенье подростковые оркестры
марши оттачивают на площадях,
а те всё из детства, советского детства:
там гитлеровцы никого не щадят,
и мы с нашими мёртвыми вместе…
Окоченевшая, подбитая осколком
баба, как живая принимавшая бойцов
Мадояна, рассказывала, как недолго
под немцем, во мраке, уже без детей и отцов,
они верили в Бога в своих берлогах.
Тот, Кто сегодня въезжает в город,
умерших возвращает в дома.
Вербными палочками дирижёров
музыка сводит живых с ума
тем, что было, что будет скоро.
Будет — жертва, причём — такая,
что едва прикоснуться к ней
можно, с погибшими в ногу шагая,
вообразить не умея числа семей,
что опустеют, когда отыграет.
А пока это слава: средь нас победитель!
Лазарь Петрович вернулся с войны
после расстрела из пушек. Спаситель
может вернуть полстраны —
только лишь попросите.
Но Сам не воскреснет от красного флага —
Он ожидает иных молитв.
Так куда ты несёшься, казачья лава?
Объясни мне, замученный замполит,
на одном ли пути наша слава?
«Мальчик, „Священная”, слышишь, „война” —
хор призывает тебя от Бога,
так звучит не труба, а страна,
и у всех нас — одна дорога;
лишь обернуться минута дана,
часто — минута одна…»
В вербное воскресенье подростковые оркестры
марши оттачивают на площадях,
те всё из детства, советского детства —
гитлеровцы никого не щадят
но мы с Богом и мёртвыми вместе.
Русская стремительная
Родина, родина — не в городах, не в природе,
даже не в речи, а в выражениях недолюбви,
в жесте, умении отдаваться и трогать
острое и раскалённое нежным, ловить
ртом снежинки и долго терпеть,
перестать после проблеска, скинуть
мину, трусы — обниматься, напиться и петь,
хоть что-то успеть до того, как сгинуть…
Родина, родина — одноногая кукла
со знакомым разрезом распахнутых глаз,
а оставшаяся коленка у куклы опухла,
но для счастья она невеликий балласт.
Родина, родина — калечные смеются,
обнимаются, шутят — так хочется жить!
А вот здоровые не приживаются, не остаются —
сколько их в братских могилах да на диванах лежит.
Родина, родина — перед прекрасным
и перспективой забвения не бывает стыда.
У меня столько слёз, что их и не выплакать сразу.
Как же грустно глядят заброшенные города.
Родина, родина — когда проступает бездна,
мы с товарищами, не сговариваясь, прибавляем шаг.
И когда стиснет женщина, неналюбленная, из местных,
по волосам её спутанным лишь провести не спеша.
«Знаешь, а вместе — можно бы и вернуться».
Мы, неумеки, от ветра дрожащая мразь,
ясного, резкого мира знаем минуту,
когда, если жизнь продолжается, то — удалась.
Человек ниоткуда
Странник у стрелки ручья опершись на посох…
А. Цветков
Он устал, на нём рваная куртка, на куртке медаль.
Столькое помнит сразу, что даже не смотрит вдаль.
Странник, задумчив, стоит у стрелки ручья.
Всё на нём — чьё-то, только вода — ничья.
Помнит, что, кажется, сам он бывал ничей.
Воздуху набирает, лицо опускает в ручей.
Токи природы, ласки жидкого льда.
Кожа, касаясь того, что бежит никуда,
быстро немеет. Он старается не дышать.
Старается ощутить, как выполаскивается душа.
Как мгновенно она забывает о рубке дров.
Как слава героя смывается, будто кровь.
От репутации как не оставляется ни следа.
Как сходят наколки — хоть и не сойдут никогда.
Лоно природы вобрало не худшего из мужчин.
На минуту в пейзаже он становится неразличим.
Только лошадка пасётся и приглашает к столу.
И седло на хребте её выглядит ни к селу.
Но темнеет в глазах, и он вскидывается в небеса.
Хапает воздух да выжимает комком волоса.
Он всё видит иначе, когда начинает смотреть.
Он садится на лошадь как всадник по имени Смерть.
Человек ниоткуда, он ищет других людей.
Немота, что он знает, сильнее любых идей.
Внутренний ад озирает тропу перед ним.
Оказалось, ручей с водой мёртвою — непроходим.
Странник всё потерял, всё забыл, невидимка, любой.
В нём остается любовь, только любовь, любовь.
Народ и смерть
А за то, что чужой нас унизил,
оттого, что насильничал, ел,
великодушничать смел,
ничего мы ему не оставим —
мы сожжём последнюю пищу
и разрушим свои жилища.
И достаточно будет касанья,
опостылевшего уже, —
оно принесёт столько жертв,
что захватчик почувствует ужас —
хоть он груб и совсем не раним —
понимая, кто перед ним.
Не останется даже тарелки,
чтоб поганилась чужаком, —
лишь бесформенной грязи ком.
Мы — душа этой самой грязи,
всеотзывчивая душа,
и за той душой — ни шиша.
И уверенней с каждым шагом
и доподлинней он будет знать,
что не будет дороги назад,
что идёт он в бескрайнюю бездну,
где живёт этот дикий народ,
этот честный со смертью народ.
И не сами впотьмах ту науку
мы придумали — эта кровь
подтекает под каждый кров.
Тут есть праздник такой — Пасха:
мы совсем не умеем жить —
только голову буйну сложить.
Оттого наша высшая слава —
когда наши горят города.
Чем он дальше зайдёт туда
и чем больше возьмёт наших жизней,
тем вернее он станет мы
и чужим для своей страны.
Даже если мы все погибнем,
он вернётся к себе домой —
когда взгляд его горький, мой,
обведёт мещанское счастье —
я зубами его заскриплю,
постою и покамест стерплю.
Ожидающий варвар
И что же делать нам теперь без варваров?
Ведь это был бы хоть какой-то выход.
К. Кавафис, «Ожидая варваров»
Варвар, вежливый варвар
на холме верхом, на броне,
на броне своей маленькой правды,
закалённой в крови и огне;
впрочем, кроме была и свобода,
но суровая, как погода.
Полководец глядит на замок,
превращённый уже в музей,
видит в бинокль странных,
отворивших границы людей
модных, уверенных, кои
пребывают сейчас в покое.
А за спиной полководца
легион такой гопоты,
что, опустив окуляр, не берётся
он огласить, что порты,
рестораны, ворота — открыты:
держит паузу,
лоб — из рытвин.
Будто за мудрым советом
поднимает глаза в небеса,
козыряет, подумав, в небо —
его видит со спутника Сам, —
крестится тут же украдкой:
дело может закончится дракой.
«Что там — классная же идея —
защитить стариков и детей,
чтобы все — старики и дети,
и не надо других идей…
Дома ведь — кто болеет, играет,
скоренько нас покидает.
Но и не за что виноватить
тех сородичей, кто живой, —
недостаточно якобы адекватны,
а воспитаны — Боже ты мой! —
их утехи, мол, диковаты,
их поступки, ай-яй, чреваты»…
Варвар, вежливый варвар
старый свет озирает с холма,
видит, как с Юга на баржах
прибывает за тьмою тьма;
голова его входит в плечи
от неизбежности встречи.
Тьма вбирает коллекционеров —
ненадёжен гербария щит.
С Севера, Юга посланники веры
спорят: убить, пощадить? —
европеоиды из опаски
палят шампанским.
Предначертанность нашей встречи,
не желанной пока никем,
принимает фигуру смерча,
мир стирающих в пыль фонем;
вакуум скоро наполнят —
варваров роль исполнят.
Смерть забывающий мир прекрасен —
многие страстно хотят в нём жить.
Мы их пугаем своей раскраской.
Шрамы так выглядят, пассажир
цивилизации, — ты обязан
помнить о смерти, стоящей под вязом.
Ты либо наёмный её представитель,
что на незрячих обрушит ад,
либо же в сердце имеешь обитель,
самых виновных в ней пощадят;
там, где сойдутся подобные люди,
наблюдателей боле не будет.
Силуэт в дверном проёме
Он верил в Бога, заходил во храм,
бывал заплакан, зная наизусть
одну молитву; стыд и срам,
насилье, блуд и зуб за зуб —
всё было, но и главное — могло
быть снова — и в любой момент;
«нет, это всё не я — нет-нет» —
он знал от Бога, что его звало.
То ль вследствие, то ль по причине веры
он равно шёл на грех и на галеры.
А брат его сегодня был устал:
весь день старался делать ничего,
но бесконечный церемониал,
в котором сотни мелких рычагов
и за который выставляют счёт,
не сорван недотёпой был едва:
«не могут даже складывать слова,
не говоря…» — еще разгорячён,
с презреньем он провёл ладошкой
по простыне: там были крошки.
Как бесконечный тёмный коридор,
вся жизнь, как беспросветный акт,
яд пустоты там, гибельный позор,
да что-то бурое не на своих руках.
Одна надежда — далеко в дверях —
и путь до них, казалось бы, прямой —
как выход на поверхность, как заря,
в конце концов стоит другой, другой.
И бытие его само, пускай на аспирине, —
надежда в полной темени унынья.
______________________________
Сколько нужно огня
Ты лампадку свою, лампадка моя, прикрути,
только не до нуля – до почти нуля.
Потому что нам долго идти – впереди
изнасилованная земля.
Невыносимы смиренные и раздавленные пятой,
невыносимы гогочущие, жадные до жратвы.
Если дать волю огню — а огонь не святой, —
выживут только кроты.
И снова работать земле, сто лет отупело лежать,
потом триста лет постепенно рожать, рожать,
и урожай – что творят — в виде ужаса собирать,
и в безжизненный транс умирать.
Нет, лампадка, тебе запрещается так гореть,
чтоб трусливые лица плавились на свету,
потому что многие до сих пор путают жизнь и смерть,
и тем более – что и после чего обретут.
Будут долгие годы чумы и закатывания в бетон,
столетие мятежа и столетие кутежа,
сквозь тебя пройдут близкие, враги будут гнать скотом,
только ты, дорогая, должна продолжать
жечь, а если нажмут, еще больше убавь,
убавь до нуля, если надо, и ниже нуля,
ты могла бы управиться, Господи, но избавь,
ты греешь землю, а их забирает земля.
Власть
Выжечь леса,
чтоб железного дать коня.
Нефть найти и отбить ее у племен,
чтобы грозди развесить огня.
На паутине в пустыне
вывесить фонари и включить
там, где выбрано спать в ночи.
Сила власти так себя выразила через меня,
что мир остальной будто мышь пищит,
но кто это слышит?
Сколько вложено
в геометрию этих картин!
Архитектура стекла и металла
многочисленным неизвестным
дорого обошлась.
Но даже на постеры с ними
рой мотыльков летит:
власть над пространством
рождает другую власть —
щедро оплаченную власть лепнин
над теми, чья жизнь не удалась,
но кто это скажет вслух?
Разговор с городским пейзажем
как свиданье с самим собой,
неузнаваемым и разросшимся,
выраженным в кубах,
преобразившимся навсегда.
Можно легко увидеть,
как руку мою продолжает прибор.
Нас будут судить по тому,
насколько комфортна среда.
Что-то пищит, недовольно едой,
хотя хороша объективно еда,
кому посылается этот сигнал?
Твердые формы
не признаются как мир,
твердые формы
не признаются как я,
что-то шевелится,
ползает в области тьмы,
какая бы маленькая
она ни была, назревает в ней
потрясающая умы
встреча безликих и безголосых,
что оставят ничто от колосса,
туговатого на ухо - кто это вспомнит?
Беженка
Появилась возможность
не смотреть на реальность,
не терпеть ее кожность,
утонченность и свальность.
Закатиться в промежность,
вологодскость, рязанность,
чтоб осталась лишь нежность,
выходящая в космос самость.
За окном безвоздушность,
дачность и глиномерзость –
и ускользает сущность,
ей доступна любая местность.
Ей доступна стрекозность,
реактивность, безличность,
нольность, нервозность,
когда прёт единичность.
Где же ты – отовсюду-
беженка-как-личинка,
блюдце выброшенной посудки,
в-мусоре-неразличимка.
Так ей идет безмятежность,
так не идёт ярость.
Мы расхерачили всё тут, между
тем – всё, как ты и боялась, -
и в движении сохранялась.
Облака над Газетным
Пара ботинок и пара футболок,
не прародитель и не потомок.
Двух магазинчиков с малых лет
знающий ассортимент.
Знающий, сколько наматывает
счётчик, который обманывает.
Ко всему и на все готовый
от Горького до Садовой.
Мистер-шагающий-по-Газетному-
мимо строенья стозевного.
Мистер-имеющий-два-квартала
убеждает, что это немало.
Часто заглядывает в подворотни:
где, мол, тут жизненный опыт.
Но он согласен на ту лишь цену,
чтоб любоваться на сцену,
а для участия в сцене
нет стратегической цели.
Однообразие сводит с ума
только людей небольшого ума.
Он не видел столицы и острова,
но каждый день его жизнь нова.
Хлеб и зрелища только слова,
потому каждый день нова.
Разве вершится история тут,
где наливают, стригут и метут?
Те, кому мир заменяет тюрьму,
бросили улицу, город, страну,
подавлявшие лучшие стансы.
Вы простите его – он остался
ровно таким же, как был, -
но не умерил свой пыл.
Так достоинство проступает остаточно,
только если тебе достаточно,
сколько б и где бы ты ни
смял простыни.
Твердый боярышник, тополя пень
сделают, если позволить, твой день.
А облака, облака над Газетным
омывают несметным, несмертным.
Мистер-пронзающий-мыслью-бесплотной.
Мистер-влетающий-взглядом-в-окна.
Мистер кошечку приласкает,
а вторая всегда убегает.
Не прошедший свои два квартала,
потому что пройти их мало.
Лайфхаки пейзажа
Подсмотреть, как трава растёт.
Как интересно она растёт –
медленно и уверенно. У меня
перестало получаться так –
надо бы вспомнить.
А как даль простирается вдаль.
Дышит простор, пригибая
камыш и плакучие ивы.
Как после выдоха делает вдох
часто неслышно.
Только вперёд, громогласные, только вперёд.
Идите, а я постою.
То, что надо сказать, не надо кричать.
Вам надо идти, а мне надо стоять.
Я постою.
Посмотреть, как лежит на воде
лист, распределяя свой вес,
чтобы быть на плаву, –
как это мудро, какая идея –
держаться вот так.
Природа культуры – безмолвные крики.
Я вижу море, над морем – чайки.
Нас отделяет стеклянная дверь.
Я слышу, я слышу их крики,
хотя я не слышу их.
Как из пня протянулась зеленая ветвь,
много зелёных ветвей.
Это укутанный зеленью пень.
Вместо потерянного ствола
у него еще много, много.
Городской сад
Это мертвые воды текут,
затекают в живой труп,
материю его ткут.
Всегда мечтал стать человеком,
который без дела сидит на скамейке
и, как на знакомых, глядит на ветки.
Этому стоило бы удивиться,
что, невзирая на наши лица,
в кронах всегда поют птицы.
Я захожу, и постепенно моя голова
настраивается на поющие дерева,
воробьиные запоминает слова.
Не пристало блаженствовать в парке,
покуда жена в запарке,
покуда страна на карте.
Но сражаться бывает нечем,
и сгинул бы ты, незамечен,
благодарностью был бы отмечен.
Поющие птички промежду
почек набухших, пешка
чувствует вашу поддержку.
Поддержка травы и деревьев.
Теченье процессов древних.
Мёртвые воды для смертных.
Мертвые воды мха,
птиц надувают меха,
разорванные слегка.
Камень дает тепло.
Воздух дышал до меня.
Птицы щебечут песню.
__________________________
ПОХИЩЕНИЕ РОССИИ
Во время навеянной восьмилетней стагнацией пленарной дискуссии
о параметрах индивидуальных вкладов в общественный долг
ради обороны отечества
от нарастающего технологического отставания
я сначала легонько кусаю тебя в основанье затылка
и чувствую, как ты вздрагиваешь, как трепещешь, играя в жертву,
но держишься,
твои статусы ещё держатся,
сдерживая улыбку, ты шикаешь на меня,
но, услышав двадцать два раза слово «эффективность» от её имитаторов,
я возбудился и сделался беспощаден, —
ладонь моя, устремившаяся обнять,
юркает ниже —
в щель между юбкой
и голым горячим телом,
препятствие, тоже мне: трусики —
я полновесно сжимаю твою ягодицу,
убеждаясь, что мне нужно больше, —
закамуфлированной имитации
может быть противопоставлена
только голая и пульсирующая полнота, —
я захожу с другой стороны
и чувствую пальцами пульс,
ты застыла в той каменной позе,
что наполнена взрывом дыхания,
я бы мог взять тебя прямо здесь —
эти люди не знают, что я тебя здесь уже брал, —
ты твёрдо берёшь мою руку
и убираешь, но так, что я понимаю:
ты отвоёвана, ты похищена;
мы дышим буквально минуту
и просто уходим
без объясненья причин,
не глядя ни на кого в этом зале.
РИСУНОК ДЕРЕВА
Навести порядок в доме — значит
наточить карандаши;
мерцающая линия
скомканной фисташковой футболки
расходится омывающими вертикаль
и подсвеченными глубиной окна волнами тюля,
продолжается уставшим кварцевым пиджаком,
высокой канареечной стеною шкафа,
на её отражающей поверхности заметны отпечатки пальцев,
которым, должно быть, уже не один год, —
орнамент в результате производимой жизни
продолжается во все стороны,
в нём — бесстыдство наших проявлений,
в нас — бесстыдство видеть их орнамент,
ритм, которому только и ждёшь отдаться,
и куда он заведёт, известно —
к влажному от сытости носку,
прилипшему к паркету в самой его пыльной части
под батареей,
однако
линии чувственности поведут бесстрашных дальше,
под плинтусом должна быть щель —
щель обнаруживается везде, нужно только поискать, —
за нею — новая жизнь;
возникающая рифма
сродни разбухающей плоти
на фоне залапанной геометрии,
обжитой в качестве комнаты;
на чьей мы стороне? —
на стороне фигур?
кубического долга?
треугольных скреп?
или орнамента, текущего, как струйка
пролитого — и уже капает на пол? —
фигуры лишь крепчают в результате пересказа,
орнамент исчезает вовсе — и не вспомнить,
как были связаны
не далековатые,
а самые что ни на есть, как А и Б, —
их связь, окажется на деле,
настолько невоспроизводима,
что будет забыта,
как только по цепи пройдёт разряд, —
в эту подробность уходят все силы,
вся любовь;
эти ручьи чувственности, если представить,
что они текут откуда-то сверху,
где-то должны сливаться в поток,
его весь забирает земля,
бездна земли,
и возвращает —
не треугольниками и квадратами,
а деревом, чьи ветви
проходят тот же путь
в обратную сторону;
дерево вернёт цвета
и обязательно расскажет о тебе,
насколько жизнь твоя
была щедра, густа, ветвиста,
плодоносяща.
ИСХОДНАЯ ТОЧКА
Мы заплыли туда,
где некому будет заметить, что мы пропали, —
не правда ли — это особенная свобода:
выпасть из времени, ориентироваться по солнцу,
вспомнить названье травы и звать её только по имени,
своими глазами увидеть, как мелкая птичка
нападает на крючконосого хищника,
отгоняя его от гнезда,
отыскать недостроенный шлюз
в часе езды на моторной лодке
от мест, где купаются дети, берёт телефон, —
свобода похлопать рукой по петровской руине, ведущей в тупик,
свобода охотника, не знающего ни вчера, ни завтра,
но имеющего надевать червя на крючок и выводить добычу;
мы с другом детства
смотрим из лодки на три самолета,
размежевавшие небо раздвоенными хвостами,
всю дорогу мы разбирали
позиции стран по Сирии и Донбассу,
одних любителей дешево попиариться осуждали,
других поощряли,
обсудили промышленное строительство в Волгодонске,
где компании исчезают вместе со стройкой,
убитую трассу до атомной станции,
безвольного приезжего сити-менеджера,
которого так легко местные взяли на понт,
а в какой-то момент мы выключили мотор
и замолчали, вглядываясь в копошенье пичужек,
над которым летают стальные птицы, —
мы находились в той точке,
из которой и стал создаваться наш мир,
и сейчас, отыскав её,
я не мог подавить желанья начать создавать его заново,
только медленнее, осторожнее, так,
чтобы этот изгиб реки
вместе со всей тишиной и жужжаньем
не прятался, а был центром
деловой и духовной жизни.
ТЕМА РОЗЫ
Расселся на тесном балконе —
первый этаж гостевого дома —
вино, ноутбук, пара мыслей —
а сбоку оказался куст,
куст цветущих роз,
они разыгрывали персиковый цвет,
варьируя насыщенность, прожилки,
а главное — развёрнутость, открытость,
но большинство — пушилось перезрело,
цветы показывали все возрасты,
и было только два бутона,
о которых если говорить, то только
про совершенство напряжённых линий,
расходящихся под натиском созревшего творенья;
взглянув на них, однако,
я оробел,
поскольку формы этого бутона —
настолько общее, доступное, неудивительное место,
что перед мгновенным чувством красоты
я ощутил бессилие его спасти
от штампов скетча, трафаретов граффити,
от наглости татуировок, пошлости романсов,
слащавости принтов на девичьих футболках,
гламура косметических компаний
и самовыражения больших художников —
есть просто роза,
и этой розе завтра предстоит
взрыв зрелости, миг процветанья,
триумф среди обвисших форм
доброжелателей и похотливых сластолюбцев,
ей завтра предстоит открыть свой запах,
я мучаюсь заранье, предвкушая
запах: я ощущал его на коже,
на милой коже, он остался,
он навсегда на ней, —
на следующий день цветок был срезан кем-то,
куст выглядел теперь руиной,
я чувствовал себя примерно так же,
и только мысль о том, что он сейчас кому-то служит,
слабо утешала,
я написал страницу
и вспомнил, что бутонов было два,
я встал, вгляделся в глубину куста:
ну да, он там — и он расцвёл,
я сел счастливый, не пытаясь его нюхать.
ПОЛОЖЕНИЕ В КРЕСЛЕ
Я тут поймал себя на том,
что привязался к паре положений тела в кресле,
в которых чувствую себя уверенно —
так сказать, хозяином положения, —
и нужно заметить, что это довольно приятно:
минуты абсолютной пустоты в сознании,
несомненной самодостаточности,
чистого пребывания в полноте,
чего ещё надо? —
а потом я почувствовал, как затворяются поры,
как в самодостаточности проступает «достаточно»,
обращённое вне, — и от этого
жидкий металл моего нутра
больше ничто не способно
поддерживать в жидком виде —
я превращаюсь в монумент — и почему бы нет,
но интересное — потом:
я чувствую в том состоянии,
как неслышно начинают работать
те приводные ремни, которые
раскручивают не абы что,
а маховик насилия;
я чувствую, чем платит мир за состоянье,
которое я счел приятным,
и лик мой каменный —
ответ на кровь, на ещё больше крови,
и мне не страшно даже —
дальше
я понимаю, что надежды нет,
что ничего не сохранить,
что подломившаяся ножка кресла
имеет шанс разрушить мою жизнь, —
и только здесь я наконец пугаюсь —
меняю позу, становлюсь бесформенным и жалким,
пригодным для спасенья.
БЕЗДНЫ
Если пережить момент
наивысшей уязвимости, когда
к стеклу приставший лист язвит своим паденьем,
когда, почувствовав в подъезде запах, хочешь разрыдаться,
когда не можешь оторваться
от незнакомого лица
и чувствуешь, что твой томатный сок
уходит в космос через трубочку детали, —
если пережить этот момент,
то будет случай
сравнить его с другим —
когда заметил, но не посмотрел ни разу,
когда ты ухмыльнулся предложению себя,
а за всхлип в момент возненавидел —
одна из этих бездн
всегда является расплатой за другую.
РЕБЁНОК ТЕРПИТ
В минуты слабости посмотришь, как наш брат
в столовой бизнес-центра жмётся к стенке,
как он не может скрыть
слепую неготовность быть с чужими,
как он с каким-то скрежетом зубовным
ёрзает заевшей молнией на куртке,
как он на улице потопал не туда,
потом остановился, развернулся, —
посмотришь и подумаешь: да как же? —
как эта тварь ничтожная одним движеньем
на север отправляет поезда,
вынашивает замысел комфортного
устройства городов России,
пишет труд о мотивации труда,
который объяснит
доступным языком,
как оказалось так, что он —
да и любой природный интроверт —
таки пристегнут к неосвоенному миру, —
и в голову приходит давний образ:
ребёнок терпит боль и делает уроки —
чем глубже мера слабости, тем очевидней чудо
невесть откуда данной человеку силы
не только донести своё,
но и помочь кому-то, кто
нас ни по имени и ни в лицо,
но как-нибудь потом узнает.
ЮВЕНИЛЬНЫЙ ЦВЕТ
…люди, впрочем, умеют цвести и незрелыми,
но противоестественность
того, что происходит с ними,
обнажает лишь сравнение с цветком,
который будто бы насильно
вынут из бутона, —
и вот он рыхл и в очертаниях распущен,
цвет лепестков ещё не выбран,
рецепторы раздражены от всякого
соприкосновенья со средой,
о размножении не может идти речи,
сколь ни отчаянны случайные объятья, —
для нас всё это, скажем так, приемлемо,
поскольку для юстиции есть личности ещё в утробах,
а научившийся ходить имеет право
идти немедленно куда угодно,
умеющий смотреть при этом
слышать не обязан никому,
не говоря уж об уменье
вежливо ответить
на неуместность или даже грубость —
достаточно бутона, чтоб цвести,
достаточно телесного присутствия в пространстве,
чтобы получить права
на всё, на что имеет право человек, —
и сядешь с ним таким чайку попить —
сидит перед тобой обрубок,
уверенный: достаточно быть богом
продаж, не знаю, пылесосов,
чтобы остальное взять в готовом виде:
правильные жесты, блюда, навыки любви —
и вместо друга у него костыль,
есть какой-то любвезаменитель,
есть оплачиваемая видимость досуга
и, конечно, страх потери денег,
что будет значить одиночество в веках, —
но многие убеждены, что если мы сейчас
начнём вникать в предназначенье
разных внутренних, потом духовных органов,
которых больше, чем деталей
в автомобиле, потом начнём пытаться
задействовать их все, производя на свет
напряженье полноценной жизни,
то в результате персонал значительно ухудшит
показатели продаж, которыми гордился
индустриальный, но цветущий инвалид, —
если все мы будем полноценны,
то кто из нас тут будет что-либо уметь?
а если мы сведём себя до ремесла,
то на какой ступеньке рабского служенья
нам предложат наконец пожить? —
однако это — ложная дилемма,
поскольку допускает выбор
между зрелостью, способной к продолженью рода,
идущего от пыли в дланях Господа,
и ролью одноногого и оловянного солдата
в возрасте четырнадцати лет
охраняющего что-то,
о чём он не узнает никогда,
не говоря уже — дотронуться или совпасть.
ЧУЖОЙ
…более того, я бы сказал,
что у тебя настолько повышенная выживаемость,
что даже русская классика
по-твоему — учебник жить,
а не учебник умирать:
жизнь для тебя всегда достойней смерти,
и, думаю, останься от тебя
после нападенья, скажем, только палец —
он мог бы праздновать победу жизни
над внешним, а не внутренним врагом —
внутри врагов не может быть, поскольку,
по сути, органы внутри взаимо-
заменяемы: вот если
вырвало, к примеру, сердце,
его заменит, в общем, и кулак,
а если голову долой, то думать
сможет даже селезенка —
при сшитии ничто ни с чем не конфликтует,
внутри — сплошная гомогенная среда,
на коже — клетки, что с приходом утра
немедленно, неумолимо
в больших объемах вырабатывают счастье,
делающее жизнь героев русского романа,
прописанных всегда за стенкой,
уже невыносимой совершенно.
ПРОГРЕСС
Каждый раз — второй ли, десятый —
подступая к проблеме — одной и той же —
надо сразу ей дать
новое имя,
сразу же — не теряя времени
на исторические параллели,
на расхожие диагнозы типа «реакция»,
«расстройство желудка», «фашизм»,
не пытаться выявить генезис конфликта —
на пять лет в прошлое не лезть, не то что на пятьсот;
«империализм»? — изжито —
съедено и высрато, лишь классиков вопроса
назвать рабочего не хватит дня, —
куда же вы с просроченными лозунгами?
кого пытаетесь пугать начинкой выпотрошенных слов? —
да, есть слова — пусть не проблемы, —
которые мы победили,
а если победили, значит навсегда,
среди них есть смешное «рабство»,
наивная безграмотная «смута»,
элементарный «национализм»,
пустопорожний «космополитизм»,
«модернизация», туды её в качель,
да мало ли? —
таков прогресс —
языковая, в сущности, проблема.
ОЧЕРЕДЬ НА РАЗГОВОР
Недавно вдруг заговорили
о ветеранах необъявленных войн,
которые вдруг стали не секрет;
правильно заговорили, чего уж,
всем нам есть чего добавить,
но, чтоб не упустить душевного прорыва,
хочу буквально через запятую
поставить в очередь на разговор
людей, забытых на распиленных заводах;
книжных червей, когда-то похожих на мальчиков и девочек;
ученых, умеющих в одиночестве
ходить по стенам и потолку;
мастеров дел заплечных,
рассматривающих вечером свои ладони;
шахтеров, не узнавших однажды поверхности;
спортсменов, бегущих от пустых трибун в бандиты;
помянем собственно бандитов,
которые изобрели лохов;
помянем работяг —
царей на пятачке уже ничьей земли;
с ума сошедших — ибо должен кто-то
сходить с ума в такие времена;
и тех, кто вырвался, и в том числе —
из рук, просящих помощи, —
а были ведь и немощные,
которым выпало болеть во времена,
когда и здоровые были несчастны, —
и каждому сегодня
есть кого добавить в список
достойных не столько ветеранских планок,
сколько памяти и слёз.
СБОР СПЕРМЫ
В очереди передо мной
взрослый человек
женского когда-то пола
выставил в открытое окошко лаборатории
прозрачную пробирку с образцами кала,
на этом пьедестале,
пока лаборант оформлял документы,
образец был виден во всех структурных особенностях,
очередь за мной подтвердит,
а мне в том же окне дали ключ от комнаты 111,
пустой сосуд и несколько минут;
в комнате без окон с надписью «Служебное помещение»
стояли стол, стул и раковина —
было решительно непонятно,
как тут должно зарождаться возбуждение,
необходимое для сбора
биоматериала, так как
для сбора некоторых биоматериалов
необходимо возбуждение,
желательно вызываемое самой жизнью, а не
картинками, которые плохо грузились
из-за плохой связи в подсобке,
и то, что вышло в итоге, было на вид
ничуть не привлекательнее кала,
некоторые вещи сильно теряют,
оказавшись в прозрачной банке,
это, наверное, можно сказать
и о человеке в целом,
а ещё для того, чтобы результаты анализа
не были искажёнными,
полагаются диета и воздержание,
думаю, что то же можно сказать
об образцах речи.
ПРОЩАНИЕ С ГЕРОЕМ
Иногда, попрощавшись
с надеждою одолеть
другость одним лишь словом,
потеряв
всякую веру в трибуну,
ты понимаешь вдруг, что от тебя остаётся
скелет из случайных слов
и больше нет мышц для шевеленья, —
и тогда ты надеешься, что
есть жизнь после смерти
надежды, — эта жизнь вершится там, внутри
родного языка, и это, может,
именно то место, где ты и мечтал
построить дом, когда у микрофона
твой взгляд горел, а голос
дрожал, как будто эта страсть
способна отворить дом языка
тебе, а значит, и кому угодно, —
однако световая скорость страсти
всегда выносит говорящего с орбиты
в бесконечную вселенную сплошного
изумлённого молчания, в котором
теряются и звёзды, и герои.
___________________________
Вкус кофе
Они собирались вокруг созревающего кофейника
числом от трех до семи,
уединившись на краткое и, как правило, позднее время,
и этот вкус,
соединяющий горечь и сладость
владел их сознаньем – так сладко
было отринуть всю тяжесть нажитых связей,
оставить их за дверью кухни,
как горько
вдруг становилось при взгляде наружу –
на долю, заботы, семью, увлеченья –
все жалкое такое, бедное, напряженное и скупое –
так мало воздуха, но они
все же украли себе немного
и вот собираются в одном и том же доме –
и кофейник продолжал и продолжал варить,
варить свою горчащую свободу,
и от нее уже подрагивали руки,
глаза уже светились в темноте, –
и какая-то иная форма жизни
начинала копошиться под ключицей,
и было ясно – ничего не удержать;
прошло семь лет – и каждый, кто там был,
стыдится вспоминать об этих временах
и никого не приглашает в гости,
храня остатки того мира,
который было сладко поливать презреньем
и больно разрушать;
и кто-то дома варит себе кофе,
вкус его теперь совсем иной.
Судьбоносная деталь
Я видел ее несколько минут;
мне показалось, у нее лишь одна черта –
губы – как незажившая рана;
казалось, ей их больно сжимать,
и даже когда она их подбирала,
те местами вырывались из границ –
будто из нескольких ягод малины
никак не получается сложить девичий рот,
и вместе с образом набухшей боли
жил образ зрелой ягоды, налившегося плода;
вот и судьба ее, и ничего не скажешь –
жизнь сотворена одним мазком:
помимо губ, в ней нечего и вспомнить, –
но примет ли она судьбу? смирится ли?
а ведь смиренье вызывает силы,
которые летят на боль и сок,
которые до гроба не отпустят;
или – в линию сожмет и переломит?
придумает свою историю покруче?
захочет сотворить себя сама?..
Лишенство
Подступающее сиротство:
вышел из дома, поев, – и вновь:
ты заброшен в мир, которому ты не нужен,
и никто никогда своей теплой ладошкой
не погладит тебя по незащищенным местам –
и твоя вопиющая беззащитность, лишенство,
казалось, развеянное фейерверком взаимности,
загнанное в старый дневник
самим выраженьем «отец семейства»,
набрасывается в опустевшем пространстве,
бьет по причинному месту,
которым под страхом бесплодности
становится даже лучшая твоя часть,
и заставляет тебя попрошайничать, унижаться
едва ли не перед прохожими – это
один из самых романтичных механизмов
предательства, его позволяют себе даже
сильные, даже добрые люди.
Нам не туда
О, красивый добрый страшный лживый смелый человек!
там, куда ты держишь путь, – ты уже бывал:
героям творимого заново мифа – не о чем поговорить,
их предназначение – единственное, что
мы могли бы о них сказать, –
и залу внятна эта простота,
сам первозданный хаос восхищенно смотрит
на полотно в кинотеатре,
чужие на часок прервали поедание друг друга,
душа погасила инстинкт поп-корном
и созерцанием героя,
состоящего лишь из одной черты,
которую все вдруг в себе находят,
не зная, куда деть
оставшуюся плоть, чтоб стать,
чтоб замереть, пребыть
и видеть сны, быть может –
а я пошел другим путем, в котором
главное – в придаточном, поскольку у меня
неисчислимое количество придатков,
способных влезть в такие щели,
где жизни, кажется, не предполагалось,
уже не говоря о красоте,
а зря.
Можем договориться
Смотришь в зеркало и думаешь, что лицо
малó тебе, как одежда, из которой мало того, что вырос –
она еще и досталась тебе по наследству;
не только лицо, все тело,
чужое, если честно, –
носишь вот его, выгуливаешь, моешь лапы
и мечтаешь отдать другому хозяину,
чтоб отдохнуть;
если вдуматься, чувства и мысли –
все поголовно случайны –
я бы им не доверял;
слова и вовсе все чужие:
не я их придумывал, ничего моего
они передать неспособны;
ну а в мир я заброшен –
сижу вот, скучаю и злюсь,
подумываю, чем закинуться,
чтобы к титрам поближе… –
потерять можно всё, не вставая с дивана,
и уже немного даже
начать уходить в астрал,
пока не натянется пуповина, и ты
не взвизгнешь от боли и ужаса,
как свинья, когда нож
старательно перерезает ей горло,
и тут же очнешься – наденешь брюки,
с тумбочки сигареты, ключи от машины,
деньги – и запросто также:
тело, вещи, слова, Господа Бога, мир –
да, всё – мое, всё – часть меня,
слышите? – всё! и идите вы нахер:
ничего не отдам, загрызу за любое сомненье… –
конечно, можем и договориться –
считать, что из всей вот этой
доступной глазу дребедени
сложить возможно оказалось только «я»,
и без этого гвоздя
не то что зданию стоять – носки найти
поутру невозможно.
Ролевое слово
Вдруг подворачивается как спасение,
как проблеск уверенности в незнакомом себе,
как вещь, доставшаяся от далекого, как былины, предка,
которую только взять,
постоять,
прислушаться к ней,
примерить,
будто дикую рубаху в гавайском стиле,
будто грязное ругательство прожженного сидельца,
будто крепкий жест безмозглого подростка,
который, выясняется, был поумней, чем ты,
поскольку твердо знал, что отвечать на выпад, –
и ты его впускаешь сразу, вдруг,
и, кажется, оно внутри уже давно,
и нужно только отпустить поводья
своего приличного господствующего стиля –
тогда рубаха с попугаями решит твои проблемы;
и когда ты гаркнешь голосом чужим
блатное выражение, в твоем родном,
родимом, ненасытном мире на минуту жизни
воцарится тишина.
Реальность красоты
Количество красоты в одном номере
женского журнала таково,
что я ближе к середине выйду либо в пар,
либо – в камень,
чтоб уже не глядя перелистывать страницы,
с которых смотрит совершенство;
это – контузия красотой,
полученная в ходе сопротивленья
тому, кто хочет, чтоб я замер, пораженный,
чтобы, потрясенный, онемел,
чтоб я лишь смотрел и плакал,
забыв себя навеки, –
потому что в сжатых губах
иногда больше мыслей, чем в голове,
потому что инобытие голого тела – немо,
потому что к гармонии, кроме восторга,
нечего прибавить –
и от этого страшно:
куда тебе-то со свиным-то рылом? –
но красота столь слаба и пуглива,
что защитить ее может
лишь золоченая клетка глянца,
нащупав прутья которой,
зритель кривится, как будто его надули:
так, мол, каждый может –
вот если бы эти слабость и нагота,
которые едва вмещают пыл,
из глаз нашедший выход,
если бы они действительно стояли на кону,
чувствуя мое зловонное дыханье… –
чего еще потребует
оглохшее от нереальной красоты сознанье? –
но лишь возьмешь в ладони лицо подруги,
оградив его от всего в мире,
кроме себя,
и застываешь, пораженный,
и больно от того, что защитить творенье это
на самом деле ты не можешь.
Невидимка
Сколько их – людей, которых
можно увидеть лишь с очень близкого расстояния,
наткнувшись на них, как на столб,
и – вторая ошибка – потом задержаться взглядом,
покуда не сдавит горло, –
сколько их, сказать трудно, поскольку
мы их совсем не видим,
но кто заглядывал под капюшон, тот знает,
как мир внезапно погружается во тьму,
как взгляд становится любительским фонариком,
вырывающим лишь несколько шагов земли, мелькающие ноги,
как пара человек с рожденья по сю пору
пьют каждый день до дна твою любовь и жалость,
только им и доведется быть тебе
братьями, отцами,
женами, любовницами,
учителями и детьми –
твой мир богат ролями больше, чем актерами, –
поэтому вступив в непреднамеренный контакт
и заглянувши в мое зеркало души,
не удивляйся выбору:
великим умереть на моей сцене
или пройти и сгинуть для себя.