КВАНТОВАЯ ПОЭЗИЯ МЕХАНИКА

Вот, например, квантовая теория, физика атомного ядра. За последнее столетие эта теория блестяще прошла все мыслимые проверки, некоторые ее предсказания оправдались с точностью до десятого знака после запятой. Неудивительно, что физики считают квантовую теорию одной из своих главных побед. Но за их похвальбой таится постыдная правда: у них нет ни малейшего понятия, почему эти законы работают и откуда они взялись.
— Роберт Мэттьюс

Я надеюсь, что кто-нибудь объяснит мне квантовую физику, пока я жив. А после смерти, надеюсь, Бог объяснит мне, что такое турбулентность. 
— Вернер Гейзенберг


Меня завораживает всё непонятное. В частности, книги по ядерной физике — умопомрачительный текст.
— Сальвадор Дали

Настоящая поэзия ничего не говорит, она только указывает возможности. Открывает все двери. Ты можешь открыть любую, которая подходит тебе.

РУССКАЯ ПОЭЗИЯ

Джим Моррисон
ЛЕВ ЛОСЕВ

Лев Лосев (1937–2009)

 

Лев Владимирович Лосев родился и вырос в Ленинграде, в семье писателя Владимира Александровича Лифшица. Именно отец, детский писатель и поэт придумывает однажды сыну псевдоним «Лосев», который впоследствии, после переезда на запад становится его официальным, паспортным именем.

Окончив факультет журналистики Ленинградского Государственного Университета, молодой журналист Лосев отправляется на Сахалин, где работает журналистом в местной газете.

Вернувшись с Дальнего Востока, Лосев становится редактором во всесоюзном детском журнале «Костер».

Одновременно пишет стихи, пьесы и рассказы для детей.

 

В 1976 году Лев Лосев переезжает в США, где работает наборщиком-корректором в издательстве «Ардис». Но карьера наборщика не может удовлетворить полного литературных идей и замыслов Лосева.

Уже к 1979 году он заканчивает аспирантуру Мичиганского университета и преподает русскую литературу в Дартмутском колледже на севере Новой Англии, в штате Нью-Гэмпшир.

В эти американские годы Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.

 

Наибольший интерес вызвала у читателей его книга об эзоповом языке в литературе советского периода, которая когда-то появилась на свет как тема его литературной диссертации.

Автор семи книг, множества статей о русской и советской литературе, в частности, о "Слове о полку Игореве", Антоне Чехове, Анне Ахматовой, Александре Солженицыне, Иосифе Бродском.

Примечательна история написания Львом Лосевым биографии Иосифа Бродского, другом которого он являлся при жизни поэта. Зная о нежелании Бродского публиковать собственную биографию, Лев Лосев все-таки берется написать биографию друга спустя десять лет после его смерти. Оказавшись в очень сложном положении, нарушая волю покойного друга (их дружба длилась более тридцати лет), Лев Лосев, тем не менее, пишет книгу о Бродском. Пишет, подменив собственно биографические подробности жизни Бродского на анализ его стихов. Таким образом, оставшись верным дружбе, Лев Лосев навлекает на себя литературных критиков, недоумевающих по поводу отсутствия собственно подробностей жизни поэта в биографической книге. Появляется даже негласный, устный подзаголовок книги Лосева: «Знаю, но не скажу».

 

На протяжении многих лет Лев Лосев – сотрудник Русской службы радиостанции «Голос Америки», ведущий «Литературного дневника» на радио. Его очерки о новых американских книгах были одной из самых популярных радиорубрик.

Автор многих книг, писатель и литературовед, профессор, лауреат премии "Северная Пальмира" (1996), Лев Лосев
скончался на семьдесят втором году жизни после продолжительной болезни в Нью-Гэмпшире 6 мая 2009 года.

* * *

 

"Понимаю — ярмо, голодуха,

тыщу лет демократии нет,

но худого российского духа

не терплю",— говорил мне поэт,

"Эти дождички, эти березы,

эти охи по части могил",—

и поэт с выраженьем угрозы

свои тонкие губы кривил.

И еще он сказал, распаляясь:

"Не люблю этих пьяных ночей,

покаянную искренность пьяниц,

достоевский надрыв стукачей,

эту водочку, эти грибочки,

этих девочек, эти грешки

и под утро заместо примочки

водянистые Блока стишки;

наших бардов картонные копья

и актерскую их хрипоту,

наших ямбов пустых плоскостопье

и хореев худых хромоту;

оскорбительны наши святыни,

все рассчитаны на дурака,

и живительной чистой латыни

мимо нас протекала река.

Вот уж правда – страна негодяев:

и клозета приличного нет",–

сумасшедший, почти как Чаадаев,

так внезапно закончил поэт.

Но гибчайшею русскою речью

что-то главное он огибал

и глядел словно прямо в заречье,

где архангел с трубой погибал.

 

 

 

* * *

 

Под стрехою на самом верху

непонятно написано ХУ.

Тот, кто этот девиз написал,

тот дерзнул угрожать небесам.

Сокрушил, словно крепость врагов,

ветхий храм наших дряхлых богов.

У небес для забытых людей

он исхитил, второй Прометей,

не огонь, голубой огонек –

телевизоры в избах зажег.

Он презрел и опасность, и боль.

Его печень клюет алкоголь,

принимающий облик орла,

но упрямо он пьет из горла,

к дому лестницу тащит опять,

чтобы надпись свою дописать.

Нашей грамоты крепкий знаток,

Он поставит лихой завиток

над союзною буквою И,

завершая усилья свои.

Не берет его русский мороз,

не берет ни склероз, ни цирроз,

ни тоска, ни инфаркт, ни инсульт,

он продолжит фаллический культ,

воплотится в татарском словце

с поросячьим хвостом на конце.

 

1974

 

 

 

 

МЕСТОИМЕНИЯ

 

Предательство, которое в крови,

Предать себя, предать свой глаз и палец,

предательство распутников и пьяниц,

но от иного, Боже, сохрани.

 

Вот мы лежим. Нам плохо. Мы больной.

Душа живет под форточкой отдельно,

Под нами не обычная постель, но

тюфяк-тухляк, больничный перегной.

 

Чем я, больной, так неприятен мне,

так это тем, что он такой неряха:

на морде пятна супа, пятна страха

и пятна черт чего на простыне.

 

Еще толчками что-то в нас течет,

когда лежим с озябшими ногами,

и все, что мы за жизнь свою налгали,

теперь нам предъявляет длинный счет.

 

Но странно и свободно ты живешь

под форточкой, где ветка, снег и птица,

следя, как умирает эта ложь,

как больно ей и как она боится.

 

1976

 

 

 

 

 

* * *

 

...в "Костре" работал. В этом тусклом месте,

вдали от гонки и передовиц,

я встретил сто, а может быть, и двести

прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.

Простуженно протискиваясь в дверь,

они, не без нахального кокетства,

мне говорили: "Вот вам пара текстов".

Я в их глазах редактор был и зверь.

Прикрытые немыслимым рваньем,

они о тексте, как учил их Лотман,

судили как о чем-то очень плотном,

как о бетоне с арматурой в нем.

Все это были рыбки на меху

бессмыслицы, помноженной на вялость,

но мне порою эту чепуху

и вправду напечатать удавалось.

 

Стоял мороз. В Таврическом саду

закат был желт, и снег под ним был розов.

О чем они болтали на ходу,

подслушивал недремлющий Морозов,

тот самый, Павлик, сотворивший зло.

С фанерного портрета пионера

от холода оттрескалась фанера,

но было им тепло.

И время шло.

И подходило первое число.

И секретарь выписывал червонец.

И время шло, ни с кем не церемонясь,

и всех оно по кочкам разнесло.

Те в лагерном бараке чифирят,

те в Бронксе с тараканами воюют,

те в психбольнице кычат и кукуют,

и с обшлага сгоняют чертенят.

 

 

 

 

* * *

 

Покуда Мельпомена и Евтерпа

настраивали дудочки свои,

и дирижер выныривал, как нерпа,

из светлой оркестровой полыньи,

и дрейфовал на сцене, как на льдине,

пингвином принаряженный солист,

и бегала старушка-капельдинер

с листовками, как старый нигилист,

улавливая ухом труляля,

я в то же время погружался взглядом

в мерцающую груду хрусталя,

нависшую застывшим водопадом:

там умирал последний огонек,

и я его спасти уже не мог.

 

На сцене барин корчил мужика,

тряслась кулиса, лампочка мигала,

и музыка, как будто мы--зека,

командовала нами, помыкала,

на сцене дама руки изломала,

она в ушах производила звон,

она производила в душах шмон

и острые предметы изымала.

 

Послы, министры, генералитет

застыли в ложах. Смолкли разговоры.

Буфетчица читала "Алитет

уходит в горы". Снег. Уходит в горы.

Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет.

Хрусталь – фужеры. Снежные заторы.

И льдинами украшенных конфет

с медведями пред ней лежали горы.

Как я любил холодные просторы

пустых фойе в начале января,

когда ревет сопрано: "Я твоя!",

и солнце гладит бархатные шторы.

 

Там, за окном, в Михайловском саду

лишь снегири в суворовских мундирах,

два льва при них гуляют в командирах

с нашлепкой снега — здесь и на заду,

А дальше — заторошена Нева,

Карелия и Баренцева лужа,

откуда к нам приходит эта стужа,

что нашего основа естества.

Все, как задумал медный наш творец,—

у нас чем холоднее, тем интимней,

когда растаял Ледяной дворец,

мы навсегда другой воздвигли — Зимний.

 

И все же, откровенно говоря,

от оперного мерного прибоя

мне кажется порою с перепоя —

нужны России теплые моря!

 

 

 

 

 

ТРИНАДЦАТЬ

 

 

Стоит позволить ресницам закрыться,

и поползут из-под сна-кожуха

кривые карлицы нашей кириллицы,

жуковатые буквы ж, х.

 

Воздуху! — как объяснить им попроще,

нечисть счищая с плеча и хлеща

веткой себя,--и вот ты уже в роще,

в жуткой чащобе ц, ч, ш, щ.

 

Встретишь в берлоге единоверца,

не разберешь — человек или зверь.

"Е-е-ю-я",— изъясняется сердце,

а вырывается: "ъ, ы, ь".

 

Видно, монахи не так разрезали

азбуку: за буквами тянется тень.

И отражается в озере-езере,

осенью-есенью,

олень-елень.

 

 

 

 

 

* * *

 

Земную жизнь пройдя до середины,

я был доставлен в длинный коридор.

В нелепом платье бледные мужчины

вели какой-то смутный разговор.

 

Стучали кости. Испускались газы,

и в воздухе подвешенный топор

угрюмо обрубал слова и фразы:

все ху да ху, да е мае, да бля —

печальны были грешников рассказы.

 

Один заметил, что за три рубля

сегодня ночью он кому-то вдует,

но некто, грудь мохнатую скобля,

 

ему сказал, что не рекомендует,

а третий, с искривленной головой,

воскликнул, чтоб окно закрыли — дует.

 

В ответ ему раздался гнусный вой,

развратный, негодующий, унылый,

но в грязных робах тут вошел конвой,

 

и я был унесен нечистой силой.

Наморща лобик, я лежал в углу.

Несло мочой, карболкой и могилой.

 

В меня втыкали толстую иглу

меня поили горечью полынной.

К холодному железному столу

 

потом меня доской прижали длинной,

и было мне дышать запрещено

во мраке этой комнаты пустынной.

 

И хриплый голос произнес: "Кино"?.

В ответ визгливый: "Любоваться нечем".

А тот: "Возьми и сердце заодно".

 

А та: "Сейчас, сперва закончу печень".

И мой фосфоресцировал скелет,

обломан, обезличен, обесцвечен,

 

корявый остов тридцати трех лет.

 

 

 

 

 

РАЗГОВОР

 

 

"Нас гонят от этапа до этапа,

А Польше в руки все само идет –

Валенса, Милош, Солидарность, Папа,

у нас же Солженицын, да и тот

Угрюм-Бурчсев и довольно средний

прозаик". "Нонсенс, просто он последний

романтик". "Да, но если вычесть "ром"",

"Ну, ладно, что мы, все-таки, берем?"

Из омута лубянок и бутырок

приятели в коммерческий уют

всплывают, в яркий мир больших бутылок.

"А пробовал ты шведский "Абсолют",

его я называю "соловьевка",

шарахнешь – и софия тут как тут".

"А, все же, затрапезная столовка,

где под столом гуляет поллитровка..,

нет, все-таки, как белая головка,

так западные водки не берут".

"Прекрасно! ностальгия по сивухе!

А по чему еще--по стукачам?

по старым шлюхам, разносящим слухи?

по слушанью "Свободы" по ночам?

по жакту? по райкому? по погрому?

по стенгазете "За культурный быт"?"

"А, может, нам и правда выпить рому –

уж этот точно свалит нас с копыт".

 

 

 

 

 

НА РОЖДЕСТВО

 

 

Я лягу, взгляд расфокусирую,

звезду в окошке раздвою

и вдруг увижу местность сирую,

сырую родину свою.

 

Во власти оптика-любителя

не только что раздвои и — сдвой,

а сдвой Сатурна и Юпитера

чреват Рождественской звездой.

 

Вослед за этой, быстро вытекшей

и высохшей, еще скорей

всходили над Волховом и Вытегрой

звезда волхвов, звезда царей.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . .

 

 

Звезда взойдет над зданьем станции,

и радио в окне сельпо

программу по заявкам с танцами

прервет растерянно и, по-

медлив малость, как замолится

о пастухах, волхвах, царях,

о коммунистах с комсомольцами,

о сброде пьяниц и нерях.

Слепцы, пророки трепотливые,

отцы, привыкшие к кресту,

как эти строки терпеливые,

бредут по белому листу.

Где розовою промокашкою

вполнеба запад возникал,

туда за их походкой тяжкою

Обводный тянется канал.

Закатом наскоро промокнуты,

слова идут к себе домой

и открывают двери в комнаты,

давно покинутые мной.

 

 

 

 

* * *

 

С. К.

 

 

И, наконец, остановка "Кладбище".

Нищий, надувшийся, словно клопище,

в куртке-москвичке сидит у ворот.

Денег даю ему — он не берет.

 

Как же, твержу, мне поставлен в аллейке

памятник в виде стола и скамейки,

с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,

следом за дедом моим и отцом.

 

Слушай, мы оба с тобой обнищали,

оба вернуться сюда обещали,

ты уж по списку проверь, я же ваш,

ты уж, пожалуйста, ты уж уважь.

 

Нет, говорит, тебе места в аллейке,

нету оградки, бетонной бадейки,

фото в овале, сирени куста,

столбика нету и нету креста.

 

Словно я Мистер какой-нибудь Твистер,

не подпускает на пушечный выстрел,

под козырек, издеваясь, берет,

что ни даю — ничего не берет.

 

 

 

 

 

СТИХИ О РОМАНЕ

 

 

I

 

 

Знаем эти толстовские штучки:

с бородою, окованной льдом,

из недельной московской отлучки

воротиться в нетопленый дом.

"Затопите камин в кабинете.

Вороному задайте пшена.

Принесите мне рюмку вина.

Разбудите меня на рассвете".

Погляжу на морозный туман

и засяду за длинный роман.

 

Будет холодно в этом романе,

будут главы кончаться "как вдруг":

будет кто-то сидеть на диване

и посасывать длинный чубук,

будут ели стоять угловаты,

как стоят мужики на дворе,

и, как мост, небольшое тире

свяжет две недалекие даты

в эпилоге (когда старики

на кладбище придут у реки)—

 

Достоевский еще молоденек,

только в нем что-то есть, что-то есть.

"Мало денег, — кричит, — мало денег.

Выиграть тысяч бы пять или шесть.

Мы заплатим долги, и в итоге

будет водка, цыгане, икра.

Ах, какая начнется игра!

После старец нам бухнется в ноги

и прочтет в наших робких сердцах

слово СТРАХ, слово КРАХ, слово ПРАХ.

 

Грусть-тоска. Пой, Агаша. Пей, Саша.

Хорошо, что под сердцем сосет..."

Только нас описанье пейзажа

от такого запоя спасет.

"Красный шар догорал за лесами,

и крепчал, безусловно, мороз,

но овес на окошке пророс..."

Ничего, мы и сами с усами.

Нас не схимник спасет, нелюдим,

лучше в зеркало мы поглядим.

 

 

 

I I

 

 

Я неизменный Карл Иваныч.

Я ваших чад целую на ночь.

Их географии учу.

Порой одышлив и неряшлив,

я вас бужу, в ночи закашляв,

молясь и дуя на свечу.

 

Конечно, не большая птица,

но я имею, чем гордиться:

я не блудил, не лгал, не крал,

не убивал — помилуй Боже,—

я не убийца, нет, но все же,

ах, что же ты краснеешь, Карл?

 

Был в нашем крае некто Шиллер,

он талер у меня зажилил.

Была дуэль. Тюрьма. Побег.

Забыв о Шиллере проклятом,

verfluchtes Fatum — стал солдатом —

сражений дым и гром побед.

 

Там пели, там "ура" вопили,

под липами там пиво пили,

там клали в пряники имбирь.

А здесь, как печень от цирроза,

разбухли бревна от мороза,

на окнах вечная Сибирь.

 

Гуляет ветер по подклетям.

На именины вашим детям

я клею домик (ни кола

ты не имеешь, старый комик,

и сам не прочь бы в этот домик).

Прошу, взгляните, Nicolas.

 

Мы внутрь картона вставим свечку

и осторожно чиркнем спичку,

и окон нежная слюда

засветится тепло и смутно,

уютно станет и гемютно,

и это важно, господа!

 

О, я привью германский гений

к стволам российских сих растений.

Фольга сияет наобум.

Как это славно и толково,

кажись, и младший понял, Лева,

хоть увалень и тугодум.

 

 

 

 

 

ОДИН ДЕНЬ ЛЬВА ВЛАДИМИРОВИЧА

 

 

Перемещен из Северной и Новой

Пальмиры и Голландии, живу

здесь нелюдимо в Северной и Новой

Америке и Англии. Жую

из тостера изъятый хлеб изгнанья

и ежеутренне взбираюсь по крутым

ступеням белокаменного зданья,

где пробавляюсь языком родным.

Развешиваю уши. Каждый звук

калечит мой язык или позорит.

 

Когда состарюсь, я на старый юг

уеду, если пенсия позволит.

У моря над тарелкой макарон

дней скоротать остаток по-латински,

слезою увлажняя окоем, как Бродский,

как, скорее, Баратынский.

Когда последний покидал Марсель,

как пар пыхтел и как пилась марсала,

как провожала пылкая мамзель,

как мысль плясала, как перо писало,

как в стих вливался моря мерный шум,

как в нем синела дальняя дорога,

как не входило в восхищенный ум,

как оставалось жить уже немного,

 

Однако что зевать по сторонам.

Передо мною сочинений горка.

"Тургенев любит написать роман

Отцы с Ребенками". Отлично, Джо, пятерка!

Тургенев любит поглядеть в окно.

Увидеть нив зеленое рядно.

Рысистый бег лошадки тонконогой.

Горячей пыли пленку над дорогой.

Ездок устал, в кабак он завернет.

Не евши, опрокинет там косушку...

И я в окно — а за окном Вермонт,

соседний штат, закрытый на ремонт,

на долгую весеннюю просушку.

Среди покрытых влагою холмов

каких не понапрятано домов,

какую не увидишь там обитель:

в одной укрылся нелюдимый дед,

он в бороду толстовскую одет

и в сталинский полувоенный китель.

В другой живет поближе к небесам

кто, словеса плетя витиевато,

с глубоким пониманьем описал

лирическую жизнь дегенерата.

 

Задавши студиозусам урок,

берем газету (глупая привычка).

Ага, стишки. Конечно, "уголок",

"колонка" или, сю-сю-сю, "страничка".

По Сеньке шапка. Сенькин перепрыг

из комсомольцев прямо в богомольцы

свершен. Чем нынче потчуют нас в рыг-

аловке? Угодно ль гонобольцы?

Все постненькое, Божий рабы?

Дурные рифмы. Краденые шутки.

Накушались. Спасибо. Как бобы

шевелятся холодные в желудке.

 

Смеркается. Пора домой. Журнал

московский, что ли, взять как веронал.

Там олух размечтался о былом,

когда ходили наши напролом

и сокрушали нечисть помелом,

а эмигранта отдаленный предок

деревню одарял полуведром.

Крути, как хочешь, русский палиндром

барин и раб, читай хоть так, хоть эдак,

не может раб существовать без бар.

Сегодня стороной обходим бар.

 

Там хорошо. Там стелется, слоист,

сигарный дым. Но там сидит славист.

Опасно. До того опять допьюсь,

что перед ним начну метать свой бисер

и от коллеги я опять добьюсь,

чтоб он опять в ответ мне пошлость ...:

"Ирония не нужно казаку,

you sure could use some domestication *,

недаром в вашем русском языку

такого слова нет — sophistication"**.

Есть слово "истина". Есть слово "воля".

Есть из трех букв — "уют". И "хамство" есть.

Как хорошо в ночи без алкоголя

слова, что невозможно перевесть,

бредя, пространству бормотать пустому.

На слове "падло" мы подходим к дому.

 

Дверь за собой плотней прикрыть, дабы

в дом не прокрались духи перекрестков.

В разношенные шлепанцы стопы

вставляй, поэт, пять скрюченных отростков.

Еще проверь цепочку на двери.

Приветом обменяйся с Пенелопой.

Вздохни. В глубины логова прошлепай.

И свет включи. И вздрогни. И замри

...А это что еще такое?

 

А это — зеркало, такое стеклецо,

чтоб увидать со щеткой за щекою

судьбы перемещенное лицо.

 

-----------

 

* "you sure could use some domestication",— "уж вам бы пошло на пользу

малость дрессировки" (англ.).

** sophistication — очень приблизительно: "изысканность" (англ.).

 

 

 

 

 

ХБ-2

 

 

То ль на сердце нарыв,

то ли старый роман,

то ли старый мотив,

ах, шарманка, шарман,

то ль суставы болят,

то ль я не молодой,

Хас-Булат, Хас-Булат,

Хас-Булат удалой,

бедна сакля твоя,

бедна сакля моя,

у тебя ни шиша,

у меня ни шиша,

сходство наших жилищ

в наготе этих стен,

но не так уж я нищ,

чтобы духом блажен,

и не так я богат,

чтобы сходить за вином,

распродажа лопат

за углом в скобяном,

от хлопот да забот

засклерозились мы,

и по сердцу скребет

звук начала зимы.

 

 

 

 

 

МОЯ КНИГА

 

Ни Риму, ни миру, ни вену,

ни в полный внимания зал--

в Летейскую библиотеку,

как злобно Набоков сказал.

 

В студеную зимнюю пору

("однажды" — за гранью строки)

гляжу, поднимается в гору

(спускается к брегу реки)

 

усталая жизни телега,

наполненный хворостью воз.

Летейская библиотека,

готовься к приему всерьез.

 

Я долго надсаживал глотку

и вот мне награда за труд:

не бросят в Харонову лодку,

на книжную полку воткнут.

 

 

 

 

 

 

МЕСТОИМЕНИЯ

 

Предательство, которое в крови,

Предать себя, предать свой глаз и палец,

предательство распутников и пьяниц,

но от иного, Боже, сохрани.

 

Вот мы лежим. Нам плохо. Мы больной.

Душа живет под форточкой отдельно,

Под нами не обычная постель, но

тюфяк-тухляк, больничный перегной.

 

Чем я, больной, так неприятен мне,

так это тем, что он такой неряха:

на морде пятна супа, пятна страха

и пятна черт чего на простыне.

 

Еще толчками что-то в нас течет,

когда лежим с озябшими ногами,

и все, что мы за жизнь свою налгали,

теперь нам предъявляет длинный счет.

 

Но странно и свободно ты живешь

под форточкой, где ветка, снег и птица,

следя, как умирает эта ложь,

как больно ей и как она боится.

 

  1976

 

 

 

 

 

* * *

 

«Понимаю – ярмо, голодуха,

тыщу лет демократии нет,

но худого российского духа

не терплю», – говорил мне поэт.

«Эти дождички, эти березы,

эти охи по части могил», –

и поэт с выраженьем угрозы

свои тонкие губы кривил.

И еще он сказал, распаляясь:

«Не люблю этих пьяных ночей,

покаянную искренность пьяниц,

достоевский надрыв стукачей,

эту водочку, эти грибочки,

этих девочек, эти грешки

и под утро заместо примочки

водянистые Блока стишки;

наших бардов картонные копья

и актерскую их хрипоту,

наших ямбов пустых плоскостопье

и хореев худых хромоту;

оскорбительны наши святыни,

все рассчитаны на дурака,

и живительной чистой латыни

мимо нас протекала река,

Вот уж правда – страна негодяев:

и клозета приличного нет», –

сумасшедший, почти как Чаадаев,

так внезапно закончил поэт.

Но гибчайшею русскою речью

что-то главное он огибал

и глядел словно прямо в заречье,

где архангел с трубой погибал.

 

  1977

 

 

 

 

 

* * *

 

«Все пряжи рассучились,

опять кудель в руке,

и люди разучились

играть на тростнике.

 

Мы в наши полимеры

вплетаем клок шерсти,

но эти полумеры

не могут нас спасти...»

 

Так я, сосуд скудельный,

неправильный овал,

на станции Удельной

сидел и тосковал.

 

Мне было спрятать негде

души моей дела,

и радуга из нефти

передо мной цвела.

 

И столько понапортив

и понаделав дел,

я за забор напротив

бессмысленно глядел.

 

Дышала психбольница,

светились корпуса,

а там мелькали лица,

гуляли голоса,

 

там пели, что придется,

переходя на крик,

и финского болотца

им отвечал тростник.

 

1978

 

 

 

 

 

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

 

Ах, в старом фильме (в старой фильме)

в окопе бреется солдат,

вокруг другие простофили

свое беззвучное галдят,

ногами шустро ковыляют,

руками быстро ковыряют

и храбро в объектив глядят.

 

Там, на неведомых дорожках

следы гаубичных батарей,

мечтающий о курьих ножках

на дрожках беженец еврей,

там день идет таким манером

под флагом черно-бело-серым,

что с каждой серией — серей.

 

Там русский царь в вагоне чахнет,

играет в секу и в буру.

Там лишь порой беззвучно ахнет

шестидюймовка на юру.

Там за Ольштынской котловиной

Самсонов с деловитой миной

расстегивает кобуру.

 

В том мире сереньком и тихом

лежит Иван – шинель, ружье.

За ним Франсуа, страдая тиком,

в беззвучном катится пежо.

 

..............................

 

Еще раздастся рев ужасный,

еще мы кровь увидим красной,

еще насмотримся ужо.

 

1979

 

 

 

 

* * *

 

Он говорил: «А это базилик».

И с грядки на английскую тарелку –

румяную редиску, лука стрелку,

и пес вихлялся, вывалив язык.

Он по-простому звал меня – Алеха.

«Давай еще, по-русски, под пейзаж».

Нам стало хорошо. Нам стало плохо.

Залив был Финский. Это значит наш.

 

О, родина с великой буквы Р,

Вернее, С, вернее Ъ несносный,

бессменный воздух наш орденоносный

и почва – инвалид и кавалер.

Простые имена – Упырь, Редедя,

союз Чека, быка и мужика,

лес имени товарища Медведя,

луг имени товарища Жука.

 

В Сибири ястреб уронил слезу,

В Москве взошла на кафедру былинка.

Ругнулись сверху. Пукнули внизу.

Задребезжал фарфор и вышел Глинка.

Конь-Пушкин, закусивший удила,

сей китоврас, восславивший свободу.

Давали воблу – тысяча народу.

Давали «Сильву». Дуська не дала.

 

И родина пошла в тартарары.

Теперь там холод, грязь и комары.

Пес умер, да и друг уже не тот.

В дом кто-то новый въехал торопливо.

И ничего, конечно, не растет

на грядке возле бывшего залива.

 

 

 

 

 

ПОСЛЕДНИЙ РОМАНС

 

Юзу Алешковскому

 

Не слышно шума городского,

Над невской башней тишина... и т. д.

 

Над невской башней тишина.

Она опять позолотела.

Вот едет женщина одна.

Она опять подзалетела.

 

Все отражает лунный лик,

воспетый сонмищем поэтов, –

не только часового штык,

но много колющих предметов,

 

Блеснет Адмиралтейства шприц,

и местная анестезия

вмиг проморозит до границ

то место, где была Россия.

 

Окоченение к лицу

не только в чреве недоноску

но и его недоотцу,

с утра упившемуся в доску.

 

Подходит недорождество,

мертво от недостатка елок.

В стране пустых небес и полок

уж не родится ничего.

 

Мелькает мертвый Летний сад.

Вот едет женщина назад.

Ее искусаны уста.

И башня невская пуста.

 

 

 

 

ПО ЛЕНИНУ

 

Шаг вперед. Два назад. Шаг вперед.

Пел цыган. Абрамович пиликал.

И, тоскуя под них, горемыкал,

заливал ретивое народ

(переживший монгольское иго,

пятилетки, падение ера,

сербской грамоты чуждый навал;

где-то польская зрела интрига,

и под звуки па-де-патинера

Меттерних против нас танцевал;

под асфальтом все те же ухабы;

Пушкин даром пропал, из-за бабы;

Достоевский бормочет: бобок;

Сталин был нехороший, он в ссылке

не делил с корешами посылки

и один персонально убег) .

Что пропало, того не вернуть.

Сашка, пой! Надрывайся, Абрашка!

У кого тут осталась рубашка —

не пропить, так хоть ворот рвануть.

 

 

 

 

ПБГ*

 

Далеко, в Стране Негодяев

и неясных, но страстных жестов,

жили-были Булгаков, Бердяев,

Розанов, Гершензон и Шестов.

Бородою в античных сплетнях,

верещал о вещах последних

 

Вячеслав. Голосок доносился

до мохнатых ушей Гершензона:

«Маловато дионисийства,

буйства, эроса, пляски, озона.,

Пыль Палермо в нашем закате».

(Пьяный Блок отдыхал на Кате,

 

и, достав медальон украдкой,

воздыхал Кузмин, привереда,

над беспомощной русой прядкой

с мускулистой груди правоведа,

а Бурлюк гулял по столице.

как утюг, и с брюквой в петлице.)

_________________________________

 

* Петербург, т.е. зашифрованный герой «Поэмы без героя» Ахматовой.

 

 

 

 

* * *

 

Да, в закате над градом Петровым

рыжеватая примесь Мессины,

и под этим багровым покровом

собираются красные силы,

  И во всем недостача, нехватка:

  с мостовых исчезает брусчатка,

  чаю спросишь в трактире – несладко,

  в «Речи» что ни строка – опечатка,

  и вина не купить без осадка,

  и трамвай не ходит, двадцатка,

 

и трава выползает из трещин

силлурийского тротуара.

Но еще это сонмище женщин

и мужчин пило, флиртовало,

  а за столиком, рядом с эсером

  Мандельштам волхвовал над

  эклером.

 

А эсер глядел деловито,

как босая танцорка скакала,

и витал запашок динамита

над прелестной чашкой какао.

 

 

 

 

ПУШКИНСКИЕ МЕСТА

 

День, вечер, одеванье, раздеванье –

все на виду.

Где назначались тайные свиданья –

в лесу? в саду?

Под кустиком в виду мышиной норки?

a la gitane?

В коляске, натянув на окна шторки?

но как же там?

Как многолюден этот край пустынный!

Укрылся – глядь,

в саду мужик гуляет с хворостиной,

на речке бабы заняты холстиной,

голубка дряхлая с утра торчит в гостиной,

не дремлет, ах!

О где найти пределы потаенны

на день? на ночь?

Где шпильки вынуть? скинуть панталоны?

где – юбку прочь?

Где не спугнет размеренного счастья

внезапный стук

и хамская ухмылка соучастья

на рожах слуг?

Деревня, говоришь, уединенье?

Нет, брат, шалишь.

Не оттого ли чудное мгновенье

мгновенье лишь?

 

 

 

* * *

 

...В «Костре» работал. В этом тусклом месте,

вдали от гонки и передовиц,

я встретил сто, а, может быть, и двести

прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.

Простуженно протискиваясь в дверь,

они, не без нахального кокетства,

мне говорили: «Вот вам пара текстов».

Я в их глазах редактор был и зверь.

Прикрытые немыслимым рваньем,

они о тексте, как учил их Лотман,

судили, как о чем-то очень плотном,

как о бетоне с арматурой в нем.

Все это были рыбки на меху

бессмыслицы, помноженной на вялость,

но мне порою эту чепуху

и вправду напечатать удавалось.

 

Стоял мороз. В Таврическом саду

закат был желт и снег под ним был розов.

О чем они болтали на ходу,

подслушивал недремлющий Морозов,

тот самый Павлик, сотворивший зло.

С фанерного портрета пионера

от холода оттрескалась фанера,

но было им тепло.

 

И время шло.

И подходило первое число.

И секретарь выписывал червонец.

И время шло, ни с кем не церемонясь,

и всех оно по кочкам разнесло.

Те в лагерном бараке чифирят,

те в Бронксе с тараканами воюют,

те в психбольнице кычат и кукуют,

и с обшлага сгоняют чертенят.

 

..............................................................

 

 

 

 

Стихотворение Льва Лосева

«Ткань (докторская диссертация)» как интертекст

 

 

 

Лев Лосев

 

Ткань*(докторская диссертация)

 

1.Текст значит ткань1. Расплести по нитке тряпицу текста.

Разложить по цветам, улавливая оттенки.

Затем объяснить, какой окрашена краской

каждая нитка. Затем – обсуждение ткачества ткани:

устройство веретена, ловкость старухиных пальцев.

Затем – дойти до овец. До погоды в день стрижки.

(Sic) Имя жены пастуха. (NB) Цвет ее глаз.

 

2.Но не берись расплетать, если сам ты ткач неискусный,

если ты скверный портной. Пестрядь запутанных ниток,

корпия библиотек, ветошка университетов2 –

кому, Любомудр, это нужно? Прежнюю пряжу сотки.

Прежний плащ возврати той, что промерзла в углу.

 

2.1.Есть коллеги, что в наших (см. выше) делах неискусны.

Все, что умеют, – кричать: «Ах, вот нарядное платье!

Английское сукнецо! Модный русский покрой!»3.

 

2.2.Есть и другие. Они на платье даже не взглянут.

Все, что умеют, – считать миллиметры, чертить пунктиры.

Выкроек вороха для них дороже, чем ткань4.

 

2.3.Есть и другие. Они на государственной службе4.

Все, что умеют, – сличать данный наряд с униформой.

Лишний фестончик найдут или карман потайной,

тут уж портняжка держись – выговор, карцер, расстрел.

 

3.Текст – это жизнь. И ткачи его ткут. Но вбегает кондратий 5 –

и недоткал. Или ткань подверглась воздействию солнца,

снега, ветра, дождя, радиации, злобы, химчистки,

времени, т.е. «дни расплетают тряпочку по-

даренную Тобою»6, и остается дыра.

 

3.1.Как, Любомудр, прохудилась пелена тонкотканой культуры.

Лезет из каждой дыры паховитый хаос и срам 7.

 

4. Ткань – это текст, это жизнь. Если ты доктор – дотки.

 

 

 

 

Примечания:

1. См. латинский словарь. Ср. имя бабушки Гете.

2. Ср. то, что Набоков назвал «летейская библиотека».

3. Этих зову «дурачки» (см. протопоп Аввакум).

4. Ср. ср. ср. ср. ср. ср.

5. (…) Иванович (1937 – ?)

6. Бродский. Также ср. Пушкин о «рубище» и «певце», что, вероятно, восходит к Горацию: purpureus pannus/

7. Cм. см. см. см. см.!

 

 

 

В многослойной структуре стихотворения можно увидеть как минимум три «уровня».

 

Первый задан подзаголовком и прочитывается как пародия на типичное диссертационное исследование с выделенными «положениями, выносимыми на защиту», «обзором литературы», примечаниями и сносками.

 

Второй представляется нам «иллюстрацией» к лекционному курсу «История и методология литературоведения», поскольку упомянутый «обзор литературы» выстроен как характеристика нескольких узнаваемых методик и «подходов» к анализируемому тексту. Так, в строфе 2.2. – явный намек на приемы структурной поэтики с ее формализованным понятийным аппаратом, многочисленными моделями и схемами; в строфе 2.1. – на генетические изыскания, в том числе и на «патриотическое» литературоведение.

 

Очевидно, что степень ироничности авторских оценок различна: от дружелюбной усмешки до сарказма в адрес тех, кто «на государственной службе». Например, методика, описанная в первой строфе, сама по себе представлена безоценочно (правда, приведена ad absurdum), что, вероятно, указывает на ее научную продуктивность (сложность возникает в этом случае лишь по субъективным причинам – из-за «неискусности» исследователя).

 

  Расплести по нитке тряпицу текста.

Разложить по цветам, улавливая оттенки.

Затем объяснить…

 

О таком подходе к изучаемому предмету говорил еще А.Н.Веселовский: «Положим, вы не имеете представления о прелестях средневековой романтики, о тайнах Круглого Стола, об искании Святого Грааля и о хитростях Мерлина. Вы в первый раз встретились со всем этим миром в “Королевских идиллиях” Теннисона. <…> Вслед за этим вам случилось раскрыть старые поэмы Гартмана фон дер Ауэ, Готфрида Страсбургского и Вольфрама фон Эшенбаха: вы встретили в них то же содержание, знакомые лица и приключения. <…> Только мотивы действия здесь иные, чувства и характеры архаистичнее, под стать далекому веку. Вы заключаете, что здесь произошло заимствование новым автором у старых, и найдете поэтический прогресс в том, что в прежние образы внесено более человечных мотивов, более понятной нам психологии, более современной рефлексии. <…> Но вы еще не можете остановиться на этой стадии сравнения: восходя далее от средневековой немецкой романтики, вы найдете те же рассказы во французских романах Круглого Стола, в народных сказаниях кельтов; еще далее – в повествовательной литературе индийцев и монголов, в сказках востока и запада. Вы ставите себе вопрос о границах и условиях творчества»1. Подобная ретроспекция в ХХ веке стала основой исследований в широко популярной области мифокритики (работы Г.Мэррея, М.Бодкин, Н.Фрая и др.).

 

Завершающим этапом любого аналитического изучения должен быть «синтез»:

 

  Прежнюю пряжу сотки.

Прежний плащ возврати той, что промерзла в углу.

 

Признаемся, что эти строчки стали для нас камнем преткновения: смутные ассоциации, индуцируемые ими, никак не поддавались расшифровке. Но обратим внимание на примечание 6: «Бродский. Также ср. Пушкин о “рубище” и “певце”, что, вероятно, восходит к Горацию: purpureus pannus!».

Примечание представилось нам ключом к прочтению стихотворения в целом, поскольку указывает на принципиальную полигенетичность его образов. Цитата из Бродского (к ней мы еще вернемся) заставляет прочитать «тряпочку», как и все варианты «ткани», в значении жизнь=ткань; у Пушкина в «Разговоре книгопродавца с поэтом» «яркая заплата / На ветхом рубище певца» – это слава; «пурпурный лоскут» в «Науке поэзии» Горация, к которому пародийно возводятся все остальные вариации «тряпочки», связан с третьим значением, из которого предыдущие отнюдь не выводятся:

 

Если художник решит приписать к голове человечьей

Шею коня, а потом облечет в разноцветные перья

Тело, которое он соберет по куску отовсюду —

Лик от красавицы девы, а хвост от чешуйчатой рыбы, —

5 Кто бы, по-вашему, мог, поглядев, удержаться от смеха?

Верьте, Пизоны: точь-в-точь на такую похожа картину

Книга, где образы все бессвязны, как бред у больного,

И от макушки до пят ничто не сливается в цельный

Облик. Мне возразят: «Художникам, как и поэтам,

10 Издавна право дано дерзать на все, что угодно!»

Знаю, и сам я беру и даю эту вольность охотно —

Только с умом, а не так, чтоб недоброе путалось с добрым,

Чтобы дружили с ягнятами львы, а со змеями пташки.

Так ведь бывает не раз: к обещавшему много зачину

15 Вдруг подшивает поэт блестящую ярко заплату,

Этакий красный лоскут — описанье ли рощи Дианы,

Или ручья, что бежит, извиваясь, по чистому лугу,

Или же Рейна-реки, или радуги в небе дождливом, —

Только беда: не у места они2.

 

В контексте размышлений по поводу стихотворения Лосева отсылка к Горацию видится важной, ибо у римского классика речь идет о необходимости «цельного облика» произведения искусства: так автор стихотворения, предлагая читателю возможность разных интерпретаций, возвращает его к необходимости смыслового синтеза.

 

Итак, кто же «промерзла в углу»? Наиболее основательным нам кажется предположение, отсылающее к шестой книге «Метаморфоз» Овидия, в начале которой рассказывается миф об Арахне. Посмотреть на ее «удивительный труд» приходили окрестные нимфы:

 

Любо рассматривать им не только готовые ткани, –

Само деланье их: такова была прелесть искусства!

Как она грубую шерсть поначалу в клубки собирала,

Или же пальцами шерсть разминала, работала долго.

И становилась пышна, наподобие облака, вoлна.

Как она пальцем большим крутила свое веретенце,

Как рисовала иглой3!

 

Обратим внимание лишь на отдельные фрагменты широко известного мифа. Вступая в состязание с дерзкой, Паллада принимает облик смертной старухи («ловкость старухиных пальцев»); обе параллельно ткут «пурпурную ткань»:

 

Ткется пурпурная ткань, которая ведала чаны

Тирские; тонки у ней, едва различимы оттенки.

Так при дожде, от лучей преломленных возникшая, мощной

Радуга аркой встает и пространство небес украшает.

Рядом сияют на ней различных тысячи красок,

Самый же их переход ускользает от взора людского.

Так же сливаются здесь, – хоть крайние цветом отличны.

Вот вплетаются в ткань и тягучего золота нити,

И стародавних времен по ткани выводится повесть4.

 

Можно предположить, что этот фрагмент «Метаморфоз» отзовется впоследствии в образе радуги из «Фауста» Гете («… радуга и жизнь – одно и то же»), а также в стихотворении Г.Р.Державина «Радуга», где, в частности, содержится обращенная к Апеллесу фраза «зреть Афины / картины»; это, в свою очередь, ощутимо в подтексте стихотворения Лосева*?. В частности, неуловимость перехода от одной вариации образа к другой, от одного смыслового нюанса к другому вполне уподобляется описанному Овидием сочетанию красок в радуге, ускользающему «от взора людского», а триада ткань – текст – жизнь символически воплощается в визуальном образе радуги.

 

В сравнении с вышеприведенной цитатой из Овидия, у Лосева последовательность действий обратная: расплести, разложить по цветам, объяснить каждый цвет и т.д., но зеркальное соответствие налицо.

 

Смысловым центром истории является состязание в мастерстве богини и смертной, осмелившейся бросить первой вызов и наказанной превращением в паука, который с тех пор продолжает ткать свою нить в углу; Афина же уничтожает творение соперницы: «изорвала она ткань». (По тому же принципу зеркального соответствия в анализируемом стихотворении ситуация повторится в строфе 3 благодаря цитате из Бродского, но об этом позже). В этом контексте призыв «Прежнюю пряжу сотки. / Прежний плащ возврати той, что промерзла в углу» может быть прочитан как обращение к богине с просьбой о милосердии.

 

В то же время демиургом творчества в масштабах космоса, по античным (см. Платона) представлениям, является Ананке, держащая веретено=мировую ось; она, по мифу, мать Мойр, прядущих (и обрезающих) нити судьбы, и поэтому тоже может «претендовать» на роль прототипа «старухи» из лосевского стихотворения.

 

Есть еще одно предположение, которое представляется допустимым, если учитывать разные уровни прочтения его смысла. Уже говорилось, что он структурируется как модель «докторской диссертации», как обзор литературоведческих методик; на более глубинном уровне текст стихотворения строится по аналогии с так называемым хвостатым сонетом (сонетом с кодой). Действительно, присутствует отчетливое членение на три части в соответствии с триадой тезис – антитезис – синтез. Первая строфа задает тему «Текст значит ткань» (что можно счесть переводом с латыни), вторая (с модификациями 2.1., 2.2., 2.3.) ее развивает, третья предлагает иную (антитетичную) тему «Текст – это жизнь» (а это уже метафора, ставшая одной из культурных универсалий); наконец, единственная строка четвертой «строфы» соответствует пятнадцатому стиху сонета – коде – и синтезирует противоположности: «Ткань – это текст, это жизнь». И нам кажется, что в таком прочтении «той, что промерзла в углу» становится сама Жизнь: бытийственность, лишенная «пелены тонкотканой культуры», оказывается под угрозой; недаром рассуждение венчает прямой императив: «Если ты доктор – дотки». Заметим попутно, что в еще более общем смысле лирическая ситуация в стихотворении Лосева ассоциируется с тютчевскими прозрениями о «шевелящемся хаосе», скрытом за накинутым над бездной покровом (см. стихотворения «Святая ночь на небосклон взошла», «О чем ты воешь, ветр ночной?» и др.):

 

На мир таинственный духов,

Над этой бездной безымянной,

Покров наброшен златотканый

Высокой волею богов.

  <…>

Но меркнет день – настала ночь;

Пришла – и с мира рокового

Ткань благодатную покрова

Сорвав, отбрасывает прочь…6

 

Возможность такой параллели подтверждается античной «аурой», в которую погружено стихотворение Лосева и которая, как уже было отмечено, насыщена «космическими» обертонами; но все же более близким (и хронологически, и по смыслу) претекстом обсуждаемого фрагмента «Ткани» можно с уверенностью считать стихотворение О.Э.Мандельштама «Я скажу тебе с последней прямотой…»:

 

Там, где эллину сияла

Красота,

Мне из черных дыр зияла

Срамота7.

 

К Мандельштаму восходит и ориентированный на классический античный размер шестииктный стих с цезурой, открывающий каждую строфу, а затем варьирующийся все менее упорядоченно. Однако между Лосевым и Мандельштамом в данном случае существует текст-посредник – это поэзия И.Бродского, который, с нашей точки зрения, является в «Ткани» и архетипом Поэта (притом что здесь вполне узнаваемы и образы других поэтов, особенно – трагедийного ХХ века).

Обратимся к строфе 3:

 

Текст – это жизнь. И ткачи его ткут. Но вбегает кондратий –

и недоткал. Или ткань подверглась воздействию солнца,

снега, ветра, дождя, радиации, злобы, химчистки,

времени, т.е. «дни расплетают тряпочку по-

  даренную Тобою», и остается дыра.

 

Недавно появившаяся статья А.М.Левашова и С.Е.Ляпина «Ритмико-синтаксическое строение “Прощальной оды”: к гексаметрической концепции шестииктного стиха Бродского»8 обратила наше внимание на частотность употребления Бродским этой формы, с чем вполне соотносится и стиховая композиция, избранная Лосевым. Авторы статьи подчеркивают также преемственную связь между Бродским и Мандельштамом, выделяя, в том числе, черты сходства в стиховом воплощении темы времени (у Бродского одной из магистральных). «Крайне важно отметить, – пишет Бродский в эссе, посвященном предшественнику, – что почти всегда, когда Мандельштаму случается обращаться к теме времени, он прибегает к довольно тяжело цезурированному стиху, который подражает гекзаметру размером либо содержанием»9. Добавим к этому, что для Бродского (как и для многих современных авторов) типично использование строчных букв вместо прописных в начале стиха за исключением тех случаев, когда этого требует грамматика. Это не соответствует правилам традиционной версификации, однако сближает Бродского с латинской поэзией, где, как известно, прописная буква ставилась только в начале стихотворения. Лосевым используется также типично «бродский» enjambement «дни расплетают тряпочку по / даренную Тобою». Благодаря другому переносу в перечислении зловредных факторов, которым подвергается «ткань», особо выделено воздействие «времени», и далее закономерно возникает фраза из стихотворения Бродского. Однако эта цитата – неточная, по-видимому, сознательно измененная Лосевым, хотя его «Ткань» в значительной степени может восприниматься как парафраза текста Бродского:

 

Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою.

И она скукоживается на глазах, под рукою.

Зеленая нитка, следом за голубою,

становится серой, коричневой, никакою.

Уж и краешек, вроде, виден того батиста.

Ни один живописец не напишет конец аллеи.

Знать, от стирки платье невесты быстрей садится,

да и тело не делается белее.

То ли сыр пересох, то ли дыханье сперло.

Либо: птица в профиль ворона, а сердцем – кенар.

Но простая лиса, перегрызая горло,

не разбирает, где кровь, где тенор10.

 

В варианте Лосева «тряпочка» = жизнь подарена Творцом, что в ироническом «модусе» стихотворения отсылает к зачину крыловской басни: «Вороне где-то Бог послал кусочек сыру». В ином модусе понимание жизни как дара возвращает нас к проблеме отношений между богами и смертными, выявленной в подтексте первых строф. Остающаяся в подтексте известная аналогия творца-поэта и Бога-Творца продолжается выяснением статуса филолога – «доктора». В отличие от Всевышнего, человеку противостоят сверхличные силы, его «ткачество» (как и в случае с Арахной) может быть оборвано их вмешательством:

 

  …вбегает кондратий –

и недоткал. Или ткань подверглась воздействию солнца,

снега, ветра, дождя, радиации, злобы, химчистки,

времени <…>

  и остается дыра.

 

Внезапная кончина настигла, как мы знаем, того, кто видится нам в данном случае архетипом Поэта. «Вечером в субботу 27 января 1996 года он <…> сказал, что ему нужно еще поработать, и поднялся к себе в кабинет. Там она (жена – Н.М.) и обнаружила его утром – на полу. Он был полностью одет.<…> В вестернах, любимых им за “мгновенную справедливость”, о такой смерти говорят одобрительно: “He died with his boots on” (“Умер в сапогах”). Сердце, по мнению медиков, остановилось внезапно»11. Но существенно также перечисление разных вредоносных воздействий на ткань текста и ткань жизни, что еще раз свидетельствует о многослойности стихотворения и возможности различных его прочтений.

 

Вынесенное в отдельную строку слово «времени», как и слово «дыра», тем не менее побуждают нас остановиться в выборе: и то, и другое – неотъемлемые и узнаваемые приметы поэтики Бродского, который (как и многие) не раз обращался к «филологической метафоре» (Д.Ахапкин) текст=ткань. Ею завершается, например, «Большая элегия Джону Донну»:

 

Дыра в сей ткани, Всяк, кто хочет, рвет.

Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.

Еще рывок! И только небосвод

во мраке иногда берет иглу портного12.

 

Или не менее известная декларация, в которой поэт уравнивается с «небосводом» в своей функции:

 

Поэта долг – пытаться единить

края разрыва меж душой и телом.

Талант – игла. И только голос – нить.

И только смерть всему шитью – пределом13.

 

Еще один смысл указанного образа – в стихотворении «Пятая годовщина»:

 

Теперь меня там нет. Означенной пропаже

дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже.

Отсутствие мое большой дыры в пейзаже

 не сделало; пустяк: дыра, – но небольшая… 14

 

«Вычитание тела из пространства»15, оставляющее в нем «дыру», в контексте стихотворения Лосева приобретает не только (и не столько) метафизический, сколько культурологический смысл: «Как, Любомудр, прохудилась пелена тонкотканой культуры. / Лезет из каждой дыры паховитый хаос и срам». О подобной ситуации писал в свое время Д.Самойлов:

 

Вот и все. Смежили очи гении.

И когда померкли небеса,

Словно в опустевшем помещении

Стали слышны наши голоса.

 

Тянем, тянем слово залежалое,

Говорим и вяло и темно.

Как нас чествуют и как нас жалуют!

Нету их. И все разрешено16.

 

Многие авторы докторских диссертаций («неискусные ткачи», «скверные портные») по-своему также приложили руку к этому деструктивному процессу. Благодаря их стараниям ткань превращается в «пестрядь запутанных ниток, корпию библиотек, ветошку университетов». Литература, как известно, не континуальна, а дискретна, она состоит из бесчисленного множества отдельных «произведений». Однако на уровне каждого такого произведения превращение целого в обрывки, клочки, отдельные нити означает инволюцию целого – и отдельно взятого текста, и литературы как таковой. К строчкам о корпии и ветошке автор дает примечание: «Ср. то, что Набоков назвал “летейская библиотека”». Приведем еще одно стихотворение Лосева, прямо корреспондирующее с этой сноской:

 

МОЯ КНИГА

 

Ни Риму, ни миру, ни веку,

ни в полный внимания зал –

в Летейскую библиотеку,

как злобно Набоков сказал.

 

В студёную зимнюю пору

(“однажды” – за гранью строки)

гляжу, поднимается в гору

(спускается к брегу реки)

 

усталая жизни телега,

наполненный хворостью воз.

Летейская библиотека,

готовься к приёму всерьёз.

 

Я долго надсаживал глотку

и вот мне награда за труд:

не бросят в Харонову лодку,

на книжную полку воткнут17.

 

Возможный источник прозрачного по смыслу образа летейской библиотеки – роман В.Набокова «Подлинная жизнь Себастьяна Найта», где рассказчик – «двойник» героя – язвительно критикует своего бездарного соперника по ремеслу и его книгу «Трагедия Себастьяна Найта», без которой «летейская библиотека при всей неисчислимости ее томов останется, конечно, прискорбно неполной»18. Филологическая «игра» с чужими текстами, признанным «магистром» которой был Набоков, Лосевым, безусловно, учитывается; однако его собственная манера, как кажется, – иная: при всей ироничности и «цитатности», текст пишется, по его выражению, «всерьез» (до «полной гибели всерьез»!). Поэтому образ летейской библиотеки сложнее, чем у Набокова: отождествляя себя со своей «книгой», автор надеется, что его все-таки «не бросят в Харонову лодку, / на книжную полку воткнут». Получается еще одна вариация на тему поэтического «памятника»: non omnis moriar, multaque pars mei / vitabit Libitinam* …

 

Но вернемся к стихотворению «Ткань», которое, как и многое у Лосева, поэта и филолога, воспринимается в качестве метатекста. Ткачество как создание «текста жизни», бывшее прерогативой Божественного демиурга, одновременно осмысляется и по-иному – как родовое свойство человека. Фраза «И ткачи его ткут» в равной мере может быть отнесена к любому носителю жизнетворческого начала. А вот номинации «портной» и «портняжка» – другое дело: в стихотворении они использованы в значении поэт и / или литературовед (критик). И тот, и другой «ткут» (словесные) тексты; поэтическое и научное творчество, таким образом, соприродно божественному творческому началу; они соотносятся как видовое и родовое понятия.

Стихотворение завершается призывом, имеющим обобщающий смысл: «Ткань – это текст, это жизнь. Если ты доктор – дотки». Мы не будем специально останавливаться на идее целительной функции искусства и многозначности слова «доктор» (слово «ткань», как известно, имеет и медицинский смысл), но обратим внимание на то, каким образом автор анализируемого стихотворения сам выполняет эту задачу.

 

Важная роль, как мы полагаем, в данном случае принадлежит анаграммированию, итог которого выражен финальной формулой: «ДОКТор – ДОТКи». Если посмотреть на весь текст с этой точки зрения, то обнаруживается закономерность, основанная на использовании как этимологически родственных слов, так и случайных совпадений: ТКань – доКТорская – ТеКсТ – ТКань – ниТКе – ТеКсТа – оТТенКи – ниТКа – ТКачества – ТКани – сТрижКи – ТКач – ниТоК – веТошКа – соТКи – ТКань – фесТончиК – порТняжКа – ТеКсТ – ТКачи – ТКуТ – КондраТий – недоТКал – ТКань – химчисТКи – ТряпочКу – ТонКоТКаной – КульТуры – ТКань – ТеКсТ – доКТор – доТКи. Так сформированный ключевой анаграммой прием «ткет» стихотворение, скрепляя целостность текста, который в то же время оставляет читателю простор для поиска новых смыслов и интертекстуальных перекличек.

 

http://philolog.pspu.ru